— Есть здесь кто-нибудь? — закричал г-н де Герсен.
   Наконец из задней комнаты вышел маленький человечек, необычайно подвижный, как все жители Пиренеев, с длинным, скуластым, смуглым лицом, покрытым красными пятнами; его большие блестящие глаза перебегали с предмета на предмет, и вся худощавая фигурка была полна возбуждения; он сыпал словами, оживленно жестикулировал.
   — Желаете побриться, сударь?.. Прошу прощения, сударь, мой подмастерье вышел, а я был занят с моими нахлебниками… Благоволите сесть, сударь, я сию минуту вас побрею.
   И Казабан собственной персоной взялся за дело, стал взбивать мыльную пену и править бритву, бросив тревожный взгляд на сутану Пьера, который, не говоря ни слова, сел, развернул газету и, казалось, углубился в чтение.
   С минуту в парикмахерской царило молчание. Но Казабан не мог стерпеть безмолвия и, намыливая г-ну Герсену подбородок, заговорил:
   — Представьте себе, сударь, мои нахлебники так долго задержались в Гроте, что только сейчас завтракают: слышите? Мне пришлось посидеть с ними из вежливости… Но должен же я заняться клиентами, не правда ли? Надо всех удовлетворить.
   Господин де Герсен, который тоже не прочь был поговорить, спросил:
   — Вы сдаете комнаты паломникам?
   — Да, сударь, мы все сдаем комнаты, — ответил парикмахер просто. — Так у нас принято.
   — И вы сопровождаете их в Грот?
   Казабан возмутился и, отведя руку, в которой держал бритву, с достоинством проговорил:
   — Никоим образом, сударь, никоим образом! Вот уже пять лет, как я не хожу в этот их новый город, который они там строят.
   Он говорил довольно осторожно, косясь на сутану Пьера, прикрывшегося газетой; красный крест на куртке г-на де Герсена также сдерживал его. Но он все же дал волю языку:
   — Видите ли, сударь, у каждого свое мнение; я уважаю ваши взгляды, но сам не поддаюсь всем этим фантасмагориям! И я никогда этого не скрывал… Еще во времена Империи, сударь, я уже был республиканцем и свободомыслящим. А в те годы таких, как я, вряд ли нашлось бы четыре человека во всем городе. О, я считаю это честью для себя!
   Казабан начал брить клиенту левую щеку. Он торжествовал, и с этой минуты слова его полились неудержимым потоком. Сначала он, как и Мажесте, обвинил преподобных отцов в торговле священными предметами, в бесчестной конкуренции, которую они составляли торговцам, хозяевам гостиниц, частным лицам, сдававшим комнаты. Вот, например, сестры Общины святого духа, ах, как он их ненавидит! К ним переселились от него две жилицы, две пожилые дамы, которые приезжали каждый год в Лурд на три недели. В тирадах парикмахера чувствовался долго накипавший гнев представителя старого города, возненавидевшего новый город, так быстро возникший по ту сторону замка, — богатый город с огромными, как дворцы, магазинами, где бурлила жизнь и царила роскошь, где загребали деньги паломников, город, который неизменно рос и обогащался, в то время как старший брат его, древний город в горах, с узкими пустынными улицами, с тенистыми деревьями, постепенно чах. Однако борьба продолжалась, старый город не хотел признать себя побежденным, старался вынудить неблагодарного меньшого брата делиться с ним, сдавал комнаты паломникам и открывал лавки; но бойкая торговля шла только в лавках, расположенных ближе к Гроту, а здесь, далеко от центра, селились одни бедняки. И неравная борьба лишь усиливала распрю, обращала верхний и нижний город в непримиримых врагов, в конкурентов, боровшихся между собой с помощью тайных интриг.
   — Нет, конечно, не так-то скоро увидят они меня у своего Грота! — продолжал Казабан со злобой. — А как они злоупотребляют этим Гротом, всюду тычут его! Подумайте, такое идолопоклонство, такое грубое суеверие, и это в девятнадцатом-то веке!.. Спросите-ка их, вылечили ли они за двадцать лет хоть одного жителя Лурда? У нас по улицам достаточно ходит убогих. Вначале здешние жители были облагодетельствованы первыми чудесами. Но оказывается, их чудотворная вода потеряла для нас всякую силу: мы, видно, находимся слишком близко, надобно приехать сюда издалека, тогда водица подействует… Право, как это умно! Нет, я и за сто франков не спущусь туда.
   Молчание Пьера, должно быть, раздражало парикмахера. Он начал брить правую щеку де Герсена и разразился гневной тирадой против отцов Непорочного зачатия, чья жадность являлась единственной причиной раздора. Эти преподобные отцы, скупившие у общины земли для застройки, не выполняли даже заключенного с городом соглашения, по которому им решительно воспрещалась всякая торговля, в том числе продажа лурдской воды и предметов культа. Против них в любое время можно было бы возбудить дело. Но им наплевать, они настолько чувствуют свою силу, что не пропускают в приходскую церковь ни одного даяния; все собранные деньги текут в одном направлении — в Грот и Базилику.
   — Хоть бы еще вели себя как люди, согласились бы поделиться! — непосредственно вырвалось у Казабана.
   Когда г-н де Герсен, умывшись, снова сел в кресло, парикмахер продолжал:
   — А во что они превратили наш бедный город, сударь! Сорок лет назад наши девушки были так благоразумны! Я помню, в молодости, если какой-нибудь юноша хотел развлечься, он вряд ли нашел бы больше трех-четырех бесстыдниц, которые согласились бы погулять с ним; в базарные дни я сам видел мужчин, стоявших в очереди у их дверей, честное слово! Да, времена изменились, нравы уже не те. А теперь местные девушки. почти все торгуют свечами и букетами, пристают к прохожим и насильно навязывают им свой товар. Просто срам, какие нахалки! Они много зарабатывают, приучаются к лени и ничего не делают всю зиму, дожидаясь паломников. Нынче ухаживатели находят с кем перекинуться словом, уверяю вас. Прибавьте к этому подозрительную публику, наводняющую город с первых ясных дней, всех этих кучеров, разносчиков, продавцов съестного — целое кочующее племя, от которого разит грубостью и пороком, — и вы поймете, каким честным городом стал по их милости Лурд со всеми этими толпами, осаждающими их Грот и Базилику!
   Пораженный Пьер уронил газету. Он слушал — и впервые перед ним предстали два Лурда: старый, честный и благочестивый Лурд, дремлющий в спокойной тишине, и новый Лурд, испорченный и развращенный миллионными предприятиями, приливом богатств, потоком приезжих, молниеносно появляющихся в городе и так же молниеносно покидающих его, неизбежной скученностью, плохими примерами. Вот что осталось от ревностной веры, наивной чистоты первых последователей кроткой Бернадетты, коленопреклоненной перед диким, безлюдным Гротом! Неужели же к таким результатам стремились зачинатели этого дела и в планы их входило отравить край наживой, загрязнить его человеческими отбросами? Достаточно было появиться людям, чтобы распространилась зараза!
   Видя, что Пьер слушает его, Казабан сделал последний угрожающий жест, словно хотел уничтожить все это тлетворное суеверие. Затем он молча подправил в последний раз гребенкой волосы г-на де Герсена.
   — Пожалуйста, сударь!
   Только теперь архитектор заговорил о коляске. Парикмахер сперва извинился, сказал, что надо спросить у брата, но затем согласился принять заказ. Пароконное ландо до Гаварни стоило пятьдесят франков. Но, обрадовавшись, что ему довелось поговорить по душам, польщенный тем, что к нему отнеслись, как к порядочному человеку, он уступил за сорок. Их четверо, значит, с каждого будет причитаться по десять франков. Условились выехать ночью, часа в три, чтобы вернуться в понедельник вечером, пораньше.
   — Экипаж будет подан к Гостинице явлений в назначенный час, — повторил с напыщенным видом Казабан, — положитесь на меня, сударь!
   Он прислушался. В соседней комнате не прекращался стук посуды. Там по-прежнему ели с той жадностью, которая, казалось, обуяла весь Лурд. Послышался голос, требовавший еще хлеба.
   — Простите, — с живостью произнес Казабан, — меня зовут.
   Не вытерев рук, еще жирных от помады, он устремился в столовую. Дверь на секунду приоткрылась, и Пьер заметил на стене столовой благочестивые картинки; особенно удивил его вид Грота. Вероятно, парикмахер вешал их только в дни паломничества, чтобы доставить удовольствие своим нахлебникам.
   Было около трех часов. Выйдя на улицу, Пьер и г-н де Герсен с удивлением услышали громкий перезвон колоколов. Колоколу Базилики, возвещавшему вечерню, вторила приходская церковь, а теперь вступали один за другим монастыри. Кристальный звон колокола у кармелиток смешивался с низким гулом Общины святого духа, радостные голоса сестер Невера и доминиканок звенели одновременно. В погожие праздничные дни колокольный звон носился над кровлями Лурда с утра до вечера. И не было ничего веселее этой звонкой песни в голубом небе, над прожорливым городом, который наконец насытился и, счастливый и довольный, переваривал на солнышке пищу.


III


   Как только наступил вечер, Мари заволновалась: она узнала от г-жи де Жонкьер, что барон де Сюир получил для нее у аббата Фуркада разрешение и она сможет провести ночь у Грота. Каждую минуту она спрашивала сестру Гиацинту:
   — Скажите, пожалуйста, сестра, есть уже девять часов?
   — Нет, нет, дитя мое, только около половины девятого… Вот вам теплый шерстяной платок, накиньте его на рассвете, потому что Гав близко, а утра в этой горной местности прохладные.
   — Ах, сестра, ночи так хороши! А я так плохо сплю в палате! На свежем воздухе мне хуже не будет… Боже мой, как я счастлива, какое наслаждение — провести целую ночь со святой девой!
   Вся палата завидовала ей. Молиться ночь напролет перед Гротом! Ведь это несказанная радость, высшее блаженство. Говорили, будто избранные видели в ночной тиши святую деву. Но добиться такой милости нельзя без высокого покровительства. Преподобные отцы неохотно давали разрешение с тех пор, как несколько больных умерло там, словно заснув в экстазе.
   — Не правда ли, дитя мое, вы причаститесь в Гроте до того, как вас привезут сюда? — спросила сестра Гиацинта.
   Пробило девять часов. Неужели Пьер, обычно такой точный, забыл о ней? Мари говорили, что она увидит всю процессию с факелами, если отправится тотчас же. Каждый вечер религиозные обряды кончались таким шествием, но в воскресные дни оно было красивее, чем по будням, а в это воскресенье шествие ожидалось на редкость пышное. Должно было пройти около тридцати тысяч паломников с горящими свечами в руках. Все великолепие ночных небес предстанет взору; звезды сойдут на землю. Больные жаловались: какая обида быть прикованным к постели и не видеть этих чудес!
   — Дорогое дитя, — сказала г-жа де Жонкьер, — вот и ваш отец с господином аббатом.
   Мари просияла и забыла про утомительное ожидание.
   — Ах, Пьер, умоляю вас, поспешим!
   Отец и Пьер спустили ее во двор, священник впрягся в маленькую тележку, и она медленно покатилась под звездным небом; г-н де Герсен шел сбоку. Стояла изумительно прекрасная, безлунная ночь, темно-синее бархатное небо было усеяно алмазами звезд, а мягкий чистый воздух, напоенный ароматом гор, овевал теплом. По улице шли паломники, направляясь к Гроту; но люди вели себя сдержанно, сосредоточенно, не слышно было праздной дневной болтовни. За площадью Мерласс темнота как бы раздвигалась, необъятное небо раскинулось над спокойными, словно тихая гладь озера, лужайками и густыми, тенистыми деревьями; чуть левее вздымался ввысь тонкий шпиль Базилики.
   Пьер забеспокоился — толпа по мере приближения к Гроту становилась все гуще. По площади Розер уже трудно было двигаться.
   — И думать нечего подойти близко к Гроту, — сказал священник, останавливаясь. — Лучше всего выйти на аллею позади убежища для паломников и там переждать.
   Но Мари очень хотелось увидеть начало шествия.
   — Друг мой, умоляю вас, дойдите до Гава. Я посмотрю хотя бы издали.
   Господин де Герсен, не менее дочери сгоравший от любопытства, тоже стал настаивать.
   — Не беспокойтесь, — сказал он, — я иду сзади и слежу за тем, чтобы никто ее не толкнул.
   Пьер снова потащил тележку. Ему понадобилось четверть часа, чтобы дойти до одной из арок под правой лестницей, так много было здесь народа. Затем он двинулся наискосок и оказался на набережной Гава, где на тротуаре стояли толпы любопытных; он прошел еще с полсотни метров и поставил тележку у самого парапета, откуда прекрасно был виден Грот.
   — Вам будет хорошо здесь?
   — О да, спасибо! Только посадите меня, я лучше увижу.
   Господин де Герсен посадил Мари, а сам встал на каменную скамью, огибающую всю набережную. На ней уже теснились любопытные, словно им предстояло смотреть на фейерверк. Все становились на цыпочки и вытягивали шеи. И Пьео заинтересовался, как другие, хотя ничего еще не было видно.
   В шествии участвовало тридцать тысяч человек, и народ все подходил. У каждого в руках была свечка, обернутая в нечто вроде пакетика из белой бумаги с голубым изображением лурдской богоматери. Но свечи еще не были зажжены. Над волнующимся морем голов сиял огнями Грот, отбрасывая яркий свет, словно кузница. Громкий гул, дыхание толпы создавали впечатление, что здесь собрались тысячи людей, которые задыхаются в этой давке; шествие терялось во мраке, разворачиваясь, словно живой покров. Люди шли под деревьями, по ту сторону Грота, в сгущавшейся тьме, где трудно было даже заподозрить их присутствие. Наконец то тут, то там замелькали огоньки, словно искры, пронизавшие тьму. Их становилось все больше, затрепетали бесчисленные звездочки, потянулись млечные пути, возникли целые созвездия. Тридцать тысяч свечей зажглись одна о другую, затмевая яркий свет Грота; желтые огоньки огромного костра осветили все пространство.
   — О Пьер, как это красиво! — прошептала Мари. — Словно воскресли бедняки, души простых тружеников, — они проснулись и засияли.
   — Великолепно, великолепно! — повторял де Герсен, в котором заговорил художник. — Посмотрите, вон там две линии огней пересекаются и образуют крест.
   Пьера растрогали слова Мари. Маленькие язычки пламени, светящиеся точки, скромные, как души простых людей, сгрудившись вместе, сияли, словно солнце. А вдали непрерывно возникали все новые и новые огни.
   — Ах, — тихо сказал Пьер, — смотрите, вон появился одинокий мерцающий огонек… Видите его, Мари? Как он медленно вливается в это море огня…
   Стало светло, как днем. Деревья, освещенные снизу, ярко зеленели, словно нарисованные, напоминая декорацию. Хоругви с вышитыми на них фигурами святых, украшенные шелковыми шнурами, резко выделялись своей неподвижностью над этим движущимся костром. Вся скала, до самой Базилики, шпиль которой выглядел особенно белым на черном фоне неба, была озарена отблеском пламени свечей; холмы по ту сторону Гава были также освещены, и среди темной зелени мелькали светлые фасады монастырей.
   Произошла минутная заминка. Пылающее море светильников, катившее свои сверкающие звездами волны, казалось, вот-вот разольется рекою. Но тут хоругви заколебались, и шествие свернуло в сторону.
   — Как, — воскликнул де Герсен, — значит, они здесь не пойдут?
   Пьеру известен был маршрут шествия, и он объяснил, что процессия поднимется сперва по дороге, которая вьется по лесистому склону, — прокладка ее стоила огромных денег, — затем, обойдя Базилику, спустится по правой лестнице и развернется в садах.
   — Посмотрите, в зелени уже мелькают первые свечи. Зрелище было изумительное. Дрожащие огоньки отделялись от огромного костра и медленно плыли в гору; казалось, ничто не удерживает их на земле и они вот-вот взмоют ввысь, словно солнечная пыль, клубящаяся во тьме. Вскоре из них образовалась косая полоса света, которая внезапно сломалась под углом, чуть повыше обозначилась новая полоса, и, наконец, весь холм избороздили огненные зигзаги, словно молнии, что на картинках сыплются с темных небес. Но линия огоньков медленно и мягко скользила вверх, как светящийся след; лишь иногда, когда шествие скрывалось за деревьями, цепь вдруг обрывалась, но огоньки тотчас же появлялись опять, то пропадая вновь, то возвращаясь, и возобновляли свой сложный, зигзагообразный путь к небу. Наконец шествие поднялось на вершину холма и скрылось за последним поворотом. В толпе послышались голоса:
   — Они огибают Базилику.
   — Им нужно не меньше двадцати минут, чтобы спуститься с другой стороны.
   — Да, сударыня, их тридцать тысяч; пожалуй, последние пройдут мимо Грота только через час.
   Как только шествие тронулось в путь, воздух огласило песнопение, заглушая глухой рокот толпы, — сетование Бернадетты, состоявшее из шестидесяти строф, с однообразным, навязчивым припевом, прославлявшим ангелов. И этот бесконечный, томительный, одурманивающий припев: «Ave, ave, ave, Maria!» — вызывал у тысяч грезивших наяву людей райские видения. Ночью, в постели, им все еще казалось, что они движутся, мерно покачиваясь в такт, и, уже засыпая, они, казалось, продолжали петь.
   — Мы так здесь и останемся? — спросил г-н де Герсен, которому быстро все надоедало. — Ведь ничего нового больше не будет.
   Мари, прислушавшись к отдельным голосам, раздававшимся в толпе, проговорила:
   — Вы были правы, Пьер; пожалуй, лучше вернуться туда, под деревья… Мне так хочется все увидеть.
   — Конечно, — ответил священник, — поищем место, откуда вы все увидите. Самое трудное теперь — выбраться отсюда.
   В самом деле, толпа любопытных окружила их плотной стеной. Пьер медленно, но упорно прокладывал себе дорогу, прося уступить место больной, а Мари оборачивалась, стараясь увидеть пылающую полосу перед Гротом, море искрящихся огоньков бесконечной процессии. Г-н де Герсен замыкал шествие, оберегая тележку от толчков.
   Наконец они выбрались из толчеи и оказались возле одной из арок, в уединенном месте, где можно было свободно вздохнуть. Слышалось лишь отдаленное пение с однообразным припевом, да виднелся над Базиликой отблеск свечей, вроде светящейся мглы.
   — Самое лучшее, — объявил г-н де Герсен, — подняться на Крестовую гору. Мне еще утром сказала об этом служанка в гостинице. Оттуда вид просто феерический.
   Но об этом нечего было и думать. Пьер заметил, что взобраться на гору с больной не так-то легко.
   — Как вы заберетесь туда с тележкой? И ведь потом пришлось бы спускаться, а это очень опасно ночью, да еще в толкотне.
   Мари сама предпочитала остаться в саду, под деревьями, где было так приятно. Они снова двинулись в путь и вышли на эспланаду напротив большой статуи венчанной девы. Она была освещена цветными стеклянными фонариками, голубыми и желтыми, — казалось, что тут происходит деревенский праздник. Несмотря на все свое благочестие, г-н де Герсен нашел, что это верх безвкусицы.
   — Вот, — сказала Мари, — нам будет очень хорошо возле этой рощицы.
   Она показала на группу деревьев перед убежищем для паломников; действительно, место было превосходное, так как отсюда отлично будет видно, как шествие спустится по левой лестнице и проследует до Нового моста, вдоль куртин, и тем же путем возвратится обратно. Соседство Гава сообщало деревьям восхитительную свежесть. Здесь никого не было, в густой тени больших платанов, окаймлявших аллею, господствовала полная тишина.
   Господин де Герсен становился на цыпочки, ему не терпелось увидеть поскорее первые свечи, которые должны были появиться из-за Базилики.
   — Ничего нет, — сказал он. — Тем лучше, посижу на траве, я ног под собой не чувствую.
   Он забеспокоился о дочери.
   — Хочешь, я накрою тебя? Здесь очень прохладно.
   — Нет, нет, отец, мне не холодно. Я так счастлива! Уже давно я не дышала таким свежим воздухом… Здесь, должно быть, растут розы, чувствуешь, как чудесно они пахнут? Друг мой, где же эти розы? — обратилась она к Пьеру. — Вы их не сидите?
   Когда г-н де Герсен уселся возле тележки, Пьер пошел посмотреть, нет ли поблизости розовых кустов. Он тщетно разглядывал темные клумбы, на них росла только густо посаженная зелень. На обратном пути, проходя мимо убежища для паломников, он из любопытства решил туда зайти.
   Это был обширный зал с очень высоким потолком и каменным полом; свет проникал туда через большие окна с обеих сторон. Стены были голые, всю обстановку составляли скамьи, расставленные кое-как, во всех направлениях. Ни стола, ни полок не было, так что паломники, которые не имели крова и вынуждены были останавливаться в этом помещении, нагромождали свои корзины, узлы и чемоданы на подоконники, превратившиеся в шкафы для хранения багажа. Впрочем, сейчас в зале было пусто — жившие здесь бедняки ушли с процессией. Хотя дверь была раскрыта настежь, в зале стоял невыносимый запах; здесь самые стены, казалось, носили отпечаток бедности, грязные плиты пола, сырые, несмотря на солнечный день, были заплеваны, залиты вином и салом. Здесь делали все — и ели и спали — на скамьях; грязные тела в отрепьях лежали вповалку.
   Пьер подумал, что отсюда никак не может исходить прекрасный запах роз. Все же он обошел зал, освещенный четырьмя чадящими фонарями, решив, что здесь никого нет, и вдруг с удивлением заметил у стены слева женщину в черном платье, державшую на коленях белый сверток. Она сидела неподвижно, с широко раскрытыми глазами, совсем одна.
   Пьер подошел; он узнал г-жу Венсен, которая сказала ему низким, разбитым голосом:
   — Роза так измучилась сегодня! С утра она только один раз застонала, и все… Два часа назад она заснула, и я боюсь двинуться, чтобы не разбудить ее, а то ей снова будет больно.
   И она боялась пошевелиться; месяцами эта мученица-мать держала на руках свою дочурку в упорной надежде вылечить ее. Она привезла девочку в Лурд, держа ее на руках, на руках носила ее, на руках укачивала, не имея не только комнаты, но даже больничной койки.
   — Значит, бедняжке не лучше? — спросил Пьер. Сердце его обливалось кровью, когда он глядел на несчастную женщину.
   — Нет, господин аббат, нет, не думаю.
   — Но вам ведь очень плохо на этой скамье. Надо было бы что-нибудь предпринять, а не оставаться так на улице. Вашу дочку, несомненно, приняли бы куда-нибудь.
   — А зачем, господин аббат? Ей хорошо у меня на коленях. И потом, разве бы мне позволили быть с ней все время?.. Нет, нет, я предпочитаю держать ее на руках; мне кажется, так она в конце концов выздоровеет.
   Две крупные слезы скатились по ее застывшему, словно окаменевшему лицу. Она продолжала сдавленным голосом:
   — У нас есть еще деньги. У меня было тридцать су, когда мы выехали из Парижа, теперь осталось десять… Мне достаточно и хлеба, а моя бедняжка не может пить даже молоко… До отъезда у меня денег хватит, а если она поправится, мы будем богаты, богаты, богаты!
   Она нагнулась, всматриваясь при мигающем свете соседнего фонаря в бледное личико Розы, спавшей с полуоткрытым ртом, из которого вырывалось легкое дыхание.
   — Посмотрите, как она спит!.. Не правда ли, господин аббат, святая дева сжалится и исцелит ее? Остался один день, но я не хочу отчаиваться, я буду молиться всю ночь, не двигаясь с места… Это случится завтра, надо дожить до завтра.
   Бесконечная жалость охватила Пьера, он ушел, чтобы самому не расплакаться, сказав на прощание:
   — Да, да, надейтесь, бедная женщина.
   Он оставил ее в этом пустом отвратительном зале, среди беспорядочно расставленных скамеек; исстрадавшаяся, любящая мать сидела неподвижно, стараясь не дышать из опасения, как бы не разбудить маленькую больную. В своей крестной муке она пламенно молилась, сомкнув уста.
   Когда Пьер подошел к Мари, она оживленно спросила:
   — Ну как?.. Есть здесь розы?
   Он не хотел расстраивать ее рассказом о том, что ему довелось увидеть.
   — Нет, я обыскал все клумбы, роз нет.
   — Странно, — задумчиво произнесла она. — Аромат такой нежный и в то же время резкий… Вы чувствуете его?.. Вот сейчас он необычайно сильный, как будто этой ночью расцвели все розы рая.
   Ее прервало восклицание отца. Г-н де Герсен встал, увидев наверху лестницы, налево от Базилики, светящиеся точки.
   — Наконец-то, вот они!
   В самом деле, показалась голова процессии. Тотчас же огоньки запрыгали и вытянулись в двойную мерцающую линию. Все вокруг было окутано мраком; казалось, огни появились откуда-то сверху, из тьмы неведомого. В то же время снова послышалось пение, настойчивая жалоба Бернадетты; но оно было таким отдаленным, таким легким, словно шелест, который поднимается в лесу перед бурей.
   — Я говорил, надо было взобраться на Крестовую гору, оттуда мы бы все увидели, — произнес г-н де Герсен.
   Он возвращался к своему первому предложению упрямо, как ребенок, жалующийся, что выбрали самое плохое место.
   — А почему бы тебе не взобраться на Крестовую гору, папа? — начала Мари. — Ведь еще есть время… Пьер останется со мной.
   И с грустным смехом добавила:
   — Иди, меня никто не украдет.
   Сначала г-н де Герсен отказывался, потом сразу согласился, не в силах противиться желанию. Надо было спешить, и он быстро зашагал мимо клумб.
   — Не уходите отсюда, ждите меня под этими деревьями. Я вам расскажу, что видел наверху.
   Пьер и Мари остались одни в пустынной темноте, где воздух был напоен ароматом роз, хотя ни одной розы кругом не было. Они не разговаривали, они смотрели на шествие, спускавшееся нескончаемым потоком вниз по горе.