Ледяное дыхание, исходящее от невидимого, пронеслось над присутствующими. Все побледнели, и, хотя никто не произнес ни слова, казалось, шепот пробежал по содрогнувшейся толпе.
   — Но надо молиться с подлинным жаром, — с силой продолжал отец Фуркад, движимый истинной верой. — Дорогие братья и сестры, я хочу, чтобы это было от всей души, вы должны вложить в молитву все свое сердце, всю свою жизнь, все, что есть в ней благородного и нежного… Молитесь со всею страстью, молитесь, забыв о том, кто вы, где вы, молитесь так, как любят, как умирают, ибо то, о чем мы будем просить, — столь драгоценная, столь редкостная милость, что лишь сила нашего смирения может заставить всевышнего снизойти к нам… И для того, чтобы наши молитвы были действенны, чтобы они дошли до предвечного, мы только в три часа дня опустим тело в бассейн… Дорогие братья и сестры, молитесь, молитесь пресвятой деве, царице ангелов, утешительнице скорбящих!
   Вне себя от волнения, аббат взял четки, а отец Массиас разразился рыданиями. Боязливое молчание прервалось, толпа зажглась, послышались крики, плач, несвязное бормотание. Словно безумие овладело людьми, сковало их волю, обратило в единое существо, изнемогающее от любви, жаждущее неосуществимого чуда.
   Мгновение Пьеру казалось, что почва уходит у него из-под ног, что он упадет в обморок. Он с трудом поднялся и отошел.


III


   Пьеру было не по себе, непреодолимое отвращение охватило его, и он больше не мог здесь оставаться; уходя, он заметил возле Грота г-на де Герсена на коленях, углубленного в молитву. Пьер не видел его с утра и не знал, удалось ли ему снять две комнаты. Первым движением священника было подойти к нему, но он заколебался, не желая нарушать его сосредоточенной молитвы; Пьер подумал, что он, вероятно, молится за Мари, которую обожает, несмотря на свою рассеянность и беспокойный ум, то и дело отвлекающий его от забот о дочери. И Пьер прошел мимо, под деревья. Пробило девять часов, в его распоряжении было два часа.
   Пустынный берег, где когда-то бродили свиньи, превратился с помощью денег в великолепный бульвар, тянувшийся вдоль Гава. Для этого русло реки немного отвели и построили монументальную набережную с широким тротуаром, защищенным парапетом. Бульвар упирался в холм высотой в двести — триста метров; это была как бы крытая аллея для прогулок со скамейками и великолепными деревьями, но никто здесь не гулял, разве только толпа, не умещавшаяся у Грота, докатывалась сюда. Были тут и уединенные уголки — между стеной из дерна, ограждавшей бульвар с юга, и огромными полями, простиравшимися на север, по ту сторону Гава, испещренными лесистыми холмами с белыми фасадами монастырей. В жаркие августовские дни под сенью деревьев на берегу реки бывало прохладно.
   Пьер сразу почувствовал облегчение, словно стряхнул с себя тяжелый сон. Его беспокоило то, что происходило у него в душе. Разве не приехал он утром в Лурд с желанием верить, с мыслью, что вера уже вернулась к нему, как в послушные годы детства, когда мать заставляла его складывать руки и учила бояться бога? А стоило ему только очутиться перед Гротом, как изуверство культа, неистовство веры, наступление на разум довели его чуть не до обморока. Что же с ним будет? Неужели нельзя хотя бы попытаться побороть свои сомнения, воспользоваться этой поездкой, чтобы увидеть и убедиться? Начало не внушало надежды, и это его смущало; понадобились прекрасные деревья, прозрачный ручей, прохладная, спокойная аллея, чтобы привести его в себя. Дойдя до конца аллеи, Пьер неожиданно встретил человека, которому несказанно обрадовался. Уже несколько секунд он всматривался в приближавшегося к нему высокого старика в застегнутом наглухо сюртуке и в шляпе с плоскими полями; Пьер старался вспомнить, где он видел это бледное лицо, орлиный нос и черные проницательные глаза, но его ввели в заблуждение большая седая борода и длинные седые волосы. Старик остановился: он тоже был удивлен.
   — Как, Пьер! Вы в Лурде!
   Тут молодой священник сразу узнал доктора Шассеня, друга своего отца и своего собственного старого друга, вылечившего его после смерти матери от тяжелого нравственного и физического недуга.
   — Ах, милый доктор, как я рад вас видеть!
   Они с волнением расцеловались. Теперь седина волос и бороды, медленная поступь, бесконечно печальное выражение лица напомнили Пьеру, какие тяжкие несчастья состарили доктора. Прошло всего несколько лет с тех пор, как они виделись, и как жестоко расправилась с ним за это время судьба!
   — Вы не знали, что я остался в Лурде? Правда, я больше не пишу, я вычеркнул себя из списка живых и живу в стране мертвых.
   Слезы стояли в его глазах, и Шассень продолжал надломленным голосом:
   — Сядем на скамью, я буду так рад побеседовать с вами, как когда-то!
   Пьера тоже душили слезы, он не находил слов для утешения и только пробормотал:
   — Ах, милый доктор, мой старый друг, мне было жаль вас от всего сердца, от всей души!
   Страшное горе сразило Шассеня, вся жизнь его пошла прахом. Доктор Шассень с дочерью Маргаритой, прелестной двадцатилетней девушкой, привез в Котере г-жу Шассень, чудесную жену и мать, чье здоровье внушало им опасения; через две недели она почувствовала себя гораздо лучше, мечтала о том, чтобы поехать куда-нибудь в экскурсию, и вдруг однажды утром ее нашли в постели мертвой. Сраженные страшным ударом, отец и дочь совсем растерялись. У доктора, уроженца Бартреса, был на кладбище в Лурде семейный склеп, где уже покоились его родители. Он захотел похоронить жену тут же, рядом с пустой могилой, которую предназначил для себя, Шассень на неделю задержался в Лурде с Маргаритой. Неожиданно девушку стало сильно лихорадить, вечером она слегла, а на следующий день скончалась, причем потерявший голову отец не мог даже определить ее болезни. В пустую могилу рядом с матерью положили цветущую, молодую, красивую девушку. Счастливый, еще вчера любимый человек, возле которого жили два дорогих его сердцу существа, обратился в несчастного старика, убитого одиночеством. Вся радость жизни от него ушла; он завидовал каменщикам, разбивавшим на дороге камни, когда босые жены или дети приносили им обед. Он решил остаться в Лурде, все бросил: работу, парижскую клиентуру, чтобы жить возле могилы, где жена и дочь спали последним сном.
   — Ах, мой старый друг, — повторил Пьер, — как я вам сочувствовал! Какое ужасное несчастье!.. Но почему не подумать о тех, кто вас любит? К чему замыкаться здесь со своим горем?
   Доктор жестом обвел горизонт.
   — Я не могу уехать, они здесь, они меня держат. Все кончено, я жду минуты, когда последую за ними.
   Наступило молчание. Позади в роще щебетали птицы, а у ног их рокотал Гав. Солнечные лучи отбрасывали на склоны холмов столбы золотой пыли, но на уединенной скамье под тенистыми деревьями было прохладно; в двухстах шагах от толпы они были точно в пустыне — Грот, казалось, приковал к себе молящихся, и никто не пришел помешать друзьям.
   Они долго беседовали. Пьер рассказал, при каких обстоятельствах он приехал утром в Лурд с паломниками, сопровождая г-на де Герсена и его дочь. Некоторые высказывания доктора изумили его.
   — Как, доктор, вы верите в возможность чуда! Бог мой, вы? Я всегда был уверен, что вы человек неверующий или по меньшей мере с полным равнодушием относящийся к религии!
   Пьер смотрел на Шассеня, удивляясь, как мог доктор говорить так о Гроте и о Бернадетте. Человек с такой трезвой головой, ученый с таким точным умом, с такими способностями к анализу — качеством, которым Пьер так восхищался когда-то! Как мог этот возвышенный и светлый разум, свободный от всякой веры, воспитанный в рамках определенной системы, умудренный опытом, как мог он допустить мысль о чудесных исцелениях, производимых божественным источником, который по велению святой девы забил из-под пальцев бедного ребенка!
   — Вспомните, дорогой доктор! Вы сами дали моему отцу материалы о деле Бернадетты, вашей «землячки», как вы ее называли, и вы же позднее, когда меня так увлекла вся эта история, подолгу говорили мне о ней. Вы считали ее больной, подверженной галлюцинациям, недоразвитым, безвольным ребенком… Вспомните наши беседы, мои сомнения, вспомните, как вы помогли мне справиться с нервами.
   Пьер волновался; ведь это была самая необычайная история, какую только можно себе представить. Он, священник, покорившийся необходимости верить, а затем окончательно утративший веру, встретился с врачом, когда-то неверующим, а ныне обращенным, поддавшимся сверхъестественному, в то время как сам он изнемогал от мучительного неверия!
   — Ведь вы признавали только точные факты, строили все свои выводы на наблюдениях?.. Значит, вы отрекаетесь от науки?
   Тогда Шассень, до сих пор спокойно и грустно улыбавшийся, резко повернулся, и на лице его отразилось величайшее презрение.
   — Наука! Разве я, ученый, что-нибудь знаю, способен на что-нибудь?.. Вы спросили меня, отчего умерла моя бедная Маргарита, а я ничего не знаю! Меня считают ученым, вооруженным против смерти, а я ничего не понял, ничего не смог сделать, даже не мог на час продлить ее жизнь! А жена, которую я нашел в постели уже застывшей, тогда как накануне она легла спать выздоравливающей и веселой! Мог ли я хотя бы предвидеть, что надо делать?.. Нет, нет! В моих глазах наука обанкротилась, я не хочу больше ничего знать, я просто глупый, несчастный человек.
   В словах его чувствовалось сильнейшее возмущение против своего честолюбивого и счастливого прошлого. Успокоившись, он добавил:
   — Меня грызет ужасное раскаяние; да, оно преследует меня, толкает сюда, к этим молящимся людям… Почему я не склонился перед Гротом, почему не привел сюда своих любимых? Они преклонили бы колена, я сам опустился бы на колени рядом с ними, и святая дева, быть может, исцелила бы их и сохранила… А я, дурак, сумел только утратить их. Это моя вина.
   Из глаз его катились слезы. — Я помню, как в детстве, в Бартресе, моя мать, крестьянка, заставляла меня ежедневно, сложив руки, молить господа о помощи. Эта молитва пришла мне на память, когда я остался один, слабый и беспомощный, как дитя. Что вам сказать, друг мой? Я сложил руки, как когда-то, я чувствовал себя таким несчастным, таким покинутым, так остро нуждался в сверхъестественной помощи, в божественной силе, которая бы думала и желала за меня, убаюкала и увлекла бы меня за собой в своем вечном предвидении… Ах, какое смятение было в моей бедной голове первые дни после обрушившегося на меня несчастья! Двадцать ночей я провел без сна, надеясь, что лишусь рассудка. Самые разноречивые мысли обуревали меня: то я возмущенно грозил небу кулаком, то пресмыкался, моля бога взять меня к себе. И только уверенность в том, что на свете существуют справедливость и любовь, успокоила меня, вернув мне веру. Вы знали мою дочь, высокую, красивую, жизнерадостную; какая была бы чудовищная несправедливость, если бы для этой девушки, которая только начинала жить, не существовало ничего за гробом! Я совершенно убежден, что она еще вернется к жизни, я слышу иногда ее голос, он говорит мне, что мы встретимся, снова увидим друг друга! О, снова увидеть дорогих, утраченных мною жену и дочь, быть с ними вместе — в этом единственная моя надежда, единственное утешение от всех земных горестей!.. Я предался богу, потому что только бог может мне их вернуть.
   Мелкая дрожь трясла старика, и Пьер наконец понял, как произошло его обращение: под влиянием горя престарелый ученый вернулся к вере. Прежде всего — об этом Пьер до сих пор не подозревал — он открыл у этого пиренейца, сына горцев-крестьян, воспитанного на преданиях, своего рода атавизм; вот почему даже после пятидесяти лет изучения точных наук Шассень попал под власть веры. К тому же в нем просто говорила усталость человека, которому наука не дала счастья; он восстал против этой науки в тот день, когда она показалась ему ограниченной, бессильной осушить его слезы. Наконец известную роль сыграло и разочарование, сомнение во всем, а это всегда вызывает в человеке потребность опереться на что-то уже установившееся, и старый врач, смягчившись с годами, жаждал одного — уснуть навеки примиренным с богом.
   Пьер не протестовал и не смеялся; этот убитый горем старик, впавший в дряхлость, производил на него душераздирающее впечатление. Какая жалость, что даже самые сильные люди с ясным умом превращаются от таких ударов судьбы в настоящих детей!
   — Ах, — тихо вздохнул священник, — если бы страдание заставило умолкнуть мой разум, если бы я мог стать там на колени и поверить во все эти сказки!
   Бледная улыбка осветила лицо старика.
   — В чудо, не так ли? Вы — священник, дитя мое, не мне знакомо ваше горе… Вам кажется, что чудес не бывает. Что вы об этом знаете? Внушите себе, что вы ничего не знаете, а то, что кажется вам невозможным, осуществляется ежеминутно… Но мы заговорились, скоро одиннадцать часов, и вам надо вернуться к Гроту. В половине четвертого я жду вас к себе, я поведу вас в бюро, где удостоверяются чудеса, и, надеюсь, кое-что вас там поразит… Не забудьте, в половине четвертого.
   Пьер ушел, а доктор Шассень остался один на скамье. Стало еще жарче, яркое солнце заливало далекие холмы. Старик забылся, дремля под зеленой сенью, убаюканный нескончаемым журчанием Гава; ему казалось, будто дорогой голос говорит с ним из могилы.
   Пьер поспешил к Мари. Добраться до нее было нетрудно, так как толпа поредела, многие отправились завтракать. Священник увидел возле девушки спокойно сидевшего г-на де Герсена, который тотчас же объяснил ему свое долгое отсутствие. Утром более двух часов он ходил по Лурду, был чуть ли не в двадцати гостиницах и не нашел нигде свободного уголка; даже комнаты служанок были сданы, даже в коридоре нельзя было положить матрац, чтобы выспаться. Когда он уже пришел в полное отчаяние, ему попались две комнаты, правда, тесные, но в хорошей гостинице, лучшей в городе Гостинице явлений. Снявшие их заочно телеграфировали, что больной, который собирался туда приехать, умер. Словом, эта необыкновенная удача очень обрадовала г-на де Герсена.
   Пробило одиннадцать часов, скорбное шествие двинулось через залитые солнцем площади и улицы к больнице. Мари упросила отца и молодого священника пойти в гостиницу, спокойно позавтракать и немного отдохнуть, а в два часа прийти за ней. Но когда после завтрака оба поднялись в свои комнаты, г-н де Герсен, разбитый усталостью, так крепко заснул, что Пьер не решился его будить. К чему? Его присутствие не было необходимо. И Пьер один вернулся в больницу. Шествие снова спустилось по улице Грота, прошло через площадь Мерласс и пересекло площадь Розер; тол-па все росла и в трепете крестилась. Чудесный августовский день в этот час ликовал.
   Когда Пьер снова привез Мари к Гроту, она спросила:
   — Отец придет сюда?
   — Да, он сейчас отдыхает.
   Она кивнула и произнесла взволнованным голосом:
   — Слушайте, Пьер, придите за мной через час, чтобы повезти в бассейн. Я недостаточно подготовлена, мне надо еще помолиться.
   Страстное желание поскорее омыться в источнике сменилось у нее страхом; нерешительность и сомнение овладели Мари у самого преддверия чудесного исцеления. Услышав, что Мари от волнения не могла есть, какая-то молоденькая девушка подошла к ней.
   — Дорогая моя, если вы почувствуете слабость, я принесу вам бульону.
   Мари узнала в девушке Раймонду. Молоденькие девушки раздавали больным чашки с бульоном и молоком. В предшествующие годы некоторые из них даже наряжались в кокетливые шелковые фартучки, отделанные кружевом, но теперь им предписали форменный передник из простого полотна в синюю и белую клетку. Раймонда все же и в этом скромном наряде ухитрилась быть очаровательной и, сияя молодостью, была распорядительна, как хорошая хозяйка.
   — Только позовите меня, и я тотчас же подам вам бульон, — повторяла она.
   Мари поблагодарила, сказав, что ничего не будет есть, и снова обратилась к священнику:
   — Час, еще час, мой друг.
   Пьер захотел было остаться с ней, но места для больных было так мало, что санитары сюда не допускались. Толпа увлекла его за собой, и он оказался перед бассейнами; тут его задержало необычайное зрелище. Перед тремя павильонами, где находились бассейны, по три в каждом, — шесть для женщин и три для мужчин, — было оставлено обширное пространство под деревьями, огороженное канатом, привязанным к стволам; больные в тележках или на носилках ждали там своей очереди, а по другую сторону каната теснилась огромная, исступленная толпа. Монах, стоя посреди огороженного пространства, руководил молитвами. Молитвы богородице, подхваченные толпой, сменяли одна другую. Слышен был смутный гул. Вдруг, когда бледная г-жа Венсен дождалась наконец своей очереди и вошла в павильон со своей драгоценной ношей, со своей девочкой, похожей на воскового Иисуса, монах-капуцин бросился на колени, скрестив руки, и закричал: «Господи, исцели наших больных!» Он повторял этот возглас десять, двадцать раз, с возрастающим пылом, и толпа вторила ему все исступленнее, рыдая, лобызая землю. Это был вихрь безумия. Пьера потрясли мучительные рыдания, поднявшиеся со дна души всех этих людей; сначала то была молитва, она звучала все громче и громче, переходила в требование, нетерпеливое и гневное, оглушительное и настойчивое; оно словно насильно заставляло небо снизойти к страждущим на земле. «Господи, исцели наших больных!..» Крик не прекращался.
   В это время послышался шум: Гривотта плакала горькими слезами, ее не хотели купать.
   — Они говорят, что я чахоточная и меня нельзя окунать в холодную воду… А я сама видела, как они утром окунули одну… Почему же мне нельзя? Я уже полчаса твержу им, что они огорчают пресвятую деву. Я исцелюсь, я чувствую, что исцелюсь…
   Это грозило скандалом, и, чтобы замять его, к ней подошел один из начальников и попытался ее успокоить: сейчас посмотрят, спросят преподобных отцов. Если она будет умницей, ее, быть может, искупают.
   А крик «Господи, исцели наших больных! Господи, исцели наших больных!..» не прекращался. Пьер заметил г-жу Ветю, также ожидавшую своей очереди, и не мог отвести взгляда от этого лица, измученного надеждой, с глазами, устремленными на дверь, откуда счастливые избранницы выходили исцеленными. Молитвы звучали все громче, неистовые мольбы возносились ввысь, когда г-жа Венсен вышла с дочерью на руках; худенькое личико несчастного, обожаемого ею ребенка, которого без сознания опустили в холодную воду, было еще влажно от воды, смертельная бледность по-прежнему покрывала его, и глаза девочки были закрыты. Мать, истерзанная медленной агонией, в отчаянии от того, что пресвятая дева отказала в исцелении ее ребенку, безутешно рыдала. Когда г-жа Ветю, в свою очередь, порывисто вошла в павильон, как умирающая, идущая испить от источника жизни, назойливый крик зазвучал еще громче, еще порывистее: «Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!» Капуцин распростерся на земле, толпа, скрестив руки, лобызала землю.
   Пьер хотел догнать г-жу Венсен, чтобы сказать ей слово утешения, но поток паломников помещал ему пройти и отбросил к источнику, который осаждала другая толпа. Это было целое сооружение, наподобие низенькой, каменной стены с обтесанной кровлей и двенадцатью кранами, из которых вода стекала в узкий бассейн; кранов было много, перед ними устанавливалась очередь. Паломники приходили с бутылками, жестяными бидонами, фаянсовыми кувшинами. Во избежание излишней утечки воды каждый кран был снабжен кнопочкой: ее надо было нажать, и тогда вода начинала течь. Слабые женские руки не справлялись с этим устройством. Поэтому женщины задерживались дольше и обливали себе ноги. Те, у кого не было с собой бидонов, пили и умывались. Пьер заметил молодого человека, который выпил семь маленьких стаканов и семь раз, не вытираясь, промыл себе глаза. Другие пили из раковин, оловянных кружек, кожаных ковшей. Больше всего заинтересовала Пьера Элиза Руке, считавшая излишним погружаться в бассейн, но с утра все время промывавшая свою язву у источника. Став на колени и открыв лицо, она подолгу прикладывала к ане носовой платок, пропитанный, как губка, водой, а вокруг нее теснилась бесновавшаяся толпа и, даже не замечая чудовищного лица Элизы, умывалась и пила из того же крана, у которого она мочила свой платок.
   В это время подошел Жерар, волочивший в бассейн г-на Сабатье; он подозвал Пьера, видя, что тот свободен, и просил помочь, так как больного нелегко было передвигать и опускать в воду. Таким образом Пьер с полчаса пробыл в мужском бассейне, пока Жерар пошел в Грот за другим больным. Помещение было хорошо оборудовано. Оно состояло из трех кабин, отделявшихся одна от другой перегородками; в каждой кабине находился бассейн, куда спускались по ступенькам, а у входа в кабины висели полотняные занавески, которые задергивались, чтобы изолировать больного. Ожидальней служила общая зала со скамьей и двумя стульями. Здесь больные раздевались и одевались с неловкой поспешностью и стыдливым беспокойством. Сейчас какой-то голый человек, наполовину скрытый занавеской, дрожащими руками надевал бандаж. Другой, чахоточный, страшно худой, с серой кожей, испещренной фиолетовыми пятнами, хрипел и дрожал от холода. Пьер содрогнулся, увидав брата Изидора; больного вынули из бассейна в бесчувственном состоянии; все решили, что он уже умер, но вдруг из груди его вырвался стон. Огромная жалость наполняла сердце при виде его большого, иссушенного страданием тела, с глубокой раной на боку, тела, похожего на обрубок в мясной лавке. Два санитара, которые только что его искупали, осторожно надели на него рубашку, боясь, как бы он не скончался от резкого движения.
   — Вы поможете мне, господин аббат? — спросил санитар, раздевавший г-на Сабатье.
   Пьер тотчас же подошел; он узнал в скромном санитаре маркиза де Сальмон-Рокбера, которого г-н де Герсен показал ему на вокзале. Это был человек лет сорока, с продолговатым лицом и большим носом, напоминавшим лица рыцарей. Последний отпрыск одной из самых старинных и именитых фамилий Франции, он обладал значительным состоянием, роскошным особняком в Париже, на улице Лилля, и громадными поместьями в Нормандии. Каждый год он приезжал во время паломничества в Лурд на три дня с благотворительной целью, но отнюдь не из религиозных побуждений — он и обряды соблюдал только приличия ради. Маркиз не хотел занимать никакого видного поста, оставался простым санитаром, купал больных и с утра до вечера возился, снимая с них поношенную одежду и делая перевязки.
   — Осторожнее, — заметил он, — снимайте чулки не спеша. Я подойду к тому бедняге: он только что пришел в себя и его теперь одевают.
   Оставив на минуту г-на Сабатье, чтобы переобуть несчастного, он почувствовал, что левый башмак больного насквозь промок от наполнявшего его гноя; маркиз взял башмак, вылил гной и с, величайшими предосторожностями, чтобы не задеть гноившуюся язву, снова обул его.
   — Теперь, — сказал маркиз, возвращаясь к г-ну Сабатье, — помогите мне снять с него кальсоны.
   В маленьком зале были только больные и обслуживавшие их санитары. Там же находился монах, читавший «Отче наш» и молитвы богородице, так как нельзя было ни на минуту прекращать молитв. Дверь в зал заменял занавес, отделявший его от огороженного канатами луга, где теснилась толпа, и в ожидальню доносились моления паломников, сопровождаемые пронзительным голосом капуцина, безостановочно взывавшего: «Исцели, господи, наших больных… Исцели, господи, наших больных!..» Через высокие окна в зал проникал холодный свет, а в воздухе стояла постоянная сырость, приторный запах погреба, наполненного водой.
   Наконец г-на Сабатье раздели донага, только вокруг живота, приличия ради, повязали передник.
   — Прошу вас, спускайте меня в воду постепенно.
   Его пугала холодная вода. Он рассказывал, что в первый раз у него было ужасное ощущение, и он поклялся никогда больше сюда не возвращаться. По его словам, большее мучение трудно себе представить. К тому же, говорил он, вода была не очень-то приглядной: ведь преподобные отцы, боясь, как бы источник не иссяк, приказывали менять воду в бассейне не более двух раз в день; а так как в одну и ту же воду окунали не менее ста человек, можно себе представить, во что превращалась эта страшная ванна. В ней плавали сгустки крови, лоскутья кожи, корочки, обрывки корпии и бинтов — отвратительные следы всех болезней, всех видов язв и выделений. Казалось, это был рассадник ядовитых микробов, смесь самых опасных заразных заболеваний, и еще чудо, что люди живыми выходили из этой грязи.
   — Осторожней, осторожней, — повторял г-н Сабатье Пьеру и маркизу, которые несли его в бассейн.
   Он с ребяческим ужасом смотрел на эту воду свинцового цвета, по которой плыли блестящие, подозрительные пятна. На краю, слева, был красный сгусток, как будто в этом месте лопнул нарыв, плавали какие-то тряпки, похожие на куски трупа. Но Сабатье так боялся холода, что предпочитал войти в грязную воду, согретую всеми телами, которые перебывали в ней до обеда.
   — Скользите вниз по ступенькам, мы поддержим вас, — заметил маркиз вполголоса.
   Он посоветовал Пьеру крепко держать больного под мышки.
   — Не бойтесь, — сказал священник, — я его не отпущу. Сабатье медленно опустили в воду; теперь виднелась только его спина, бедная спина страдальца, она раскачивалась из стороны в сторону, горбилась и вздрагивала. Когда он погрузился совсем, голова его судорожно запрокинулась, кости захрустели, он тяжело дышал.