V


   Когда они спускались с лестницы, доктор Шассень сказал Пьеру:
   — Вы видели только что триумф, а сейчас я вам покажу две величайшие несправедливости.
   И Шассень повел священника на улицу Пти-Фоссе посмотреть комнату Бернадетты, низкую и темную комнату, откуда она вышла в тот день, когда ей явилась богоматерь.
   Улица Пти-Фоссе начинается от старинной улицы Буа, ныне улицы Грота, и пересекает улицу Трибунала. Эта извилистая, немного покатая улочка исполнена безысходной грусти. Здесь редко встретишь прохожего; лишь высокие стены тянутся вдоль нее да жалкие дома бедняков с мрачными фасадами а наглухо закрытыми окнами. Разве что какое-нибудь дерево во дворе иногда оживляет пейзаж.
   — Мы пришли, — сказал доктор.
   В этом месте улица суживалась; дом Бернадетты находился напротив высокой серой стены, на задворках риги. Пьер и, Шассень, подняв головы, принялись рассматривать маленький, словно вымерший, домик с узкими окнами, плохо оштукатуренный лиловатой штукатуркой, изобличающей уродливую бедность. В комнату вел длинный темный коридор, вход в негр преграждала лишь старенькая дверца. Чтобы войти, надо было подняться на одну ступеньку, которую во время дождей заливало водой из канавы.
   — Входите, друг мой, входите, — пробормотал доктор. — Достаточно толкнуть дверцу.
   Коридор был длинный, Пьер шел ощупью вдоль сырой стены, боясь оступиться. Ему казалось, что он спускается в темный подвал; пол под ногами был скользкий, вечно мокрый. Дойдя до конца, он повернул направо, следуя новому указанию доктора.
   — Нагнитесь, а то ударитесь головой о притолоку… Ну, вот мы и пришли.
   Дверь в комнату, так же как и входная дверца, была раскрыта настежь, указывая на то, что здесь никто не живет. Пьер нерешительно остановился посреди комнаты, ничего не различая, как человек, попавший из света в абсолютную тьму. Ледяной холод, словно от мокрого белья, пронизал все его существо.
   Но понемногу глаза его привыкли к темноте. Два неодинаковых по величине окна выходили на узкий внутренний дворик, откуда в комнату проникал зеленоватый свет, словно со дна колодца; читать здесь даже днем можно было только при свече. Комната в четыре метра длиной и три с половиной шириной была выстлана грубыми каменными плитами; балки потолка почернели и стали цвета сажи. Напротив двери находился оштукатуренный камин со старой, источенной червями доской. Между камином и окном стояла плита. Стены с облупившейся краской покрылись пятнами сырости и, так же как потолок, были черны от грязи и копоти. Мебели — никакой, комната была заброшена, в темных углах валялись какие-то непонятные, не поддающиеся определению предметы.
   Помолчав, доктор заметил:
   — Да, комната осталась, но все отсюда исчезло… Ничто не изменилось, только мебели нет… Я пытался восстановить картину: кровати, очевидно, стояли у стены, напротив окон; по меньшей мере три кровати, потому что семейство Субиру состояло из семи человек — отца, матери, двух мальчиков, трех девочек… Подумайте только! Три кровати в такой комнатушке! И семь человек на нескольких квадратных метрах! И вся эта куча людей похоронена заживо, без воздуха, без света, почти без хлеба! Какая страшная нищета, какое жалкое, унизительное существование!
   Его перебили. Вошла какая-то тень, которую Пьер сначала принял за старую женщину. Это оказался священник, викарий приходской церкви, живший как раз в этом доме. Он был знаком с доктором Шассенем.
   — Я услышал ваш голос, господин Шассень, и спустился… Вы, значит, опять показываете комнату?
   — Да, господин аббат, я позволил себе… Я вас не побеспокоил?
   — О нет, ни в коем случае!.. Приходите сколько угодно, приводите посетителей.
   Он приветливо засмеялся, поздоровался с Пьером, и тот, удивленный его спокойной беспечностью, спросил:
   — Однако посетители вам, вероятно, иногда надоедают? Викарий, в свою очередь, удивился.
   — Да нет!.. Ведь никто сюда не заглядывает… Понимаете, никто и не знает о существовании этой комнаты. Все там, в Гроте… Я оставляю дверь открытой, чтобы меня не беспокоили. Но бывают дни, когда я не слышу даже мышиного шороха.
   Глаза Пьера все больше привыкали к темноте, и в груде еле различимых, непонятных предметов, заполнявших углы, он разглядел наконец старые бочки, остатки клеток для кур, сломанные инструменты, всякий мусор, который обычно выбрасывают в подвалы. Затем он заметил кое-какую провизию, подвешенную к балкам на потолке, — корзинку, полную яиц, связки крупного розового лука.
   — И вы, как видно, — заметил Пьер, слегка вздрогнув, — решили использовать комнату?
   Викарию стало не по себе.
   — Вот именно, конечно… Домик небольшой, у меня так мало места. К тому же вы не имеете представления, какая здесь сырость; эта комната положительно непригодна для жилья… Ну, мало-помалу все и накопилось здесь как-то само собой.
   — Словом, кладовка, — заключил Пьер.
   — О нет, что вы!.. Незанятая комната! А, пожалуй, если хотите, — и кладовка!
   Викарию все больше становилось не по себе. Доктор Шассень молчал, не вмешиваясь в разговор; он с улыбкой наблюдал за собеседниками и, по-видимому, был в восторге оттого, что Пьер так возмущен людской неблагодарностью.
   Пьер же, не владея собой, продолжал:
   — Извините меня, господин викарий, за настойчивость. Но подумайте: ведь вы всем обязаны Бернадетте; не будь ее, Лурд так и остался бы у нас во Франции обычным заштатным городом… И, право, мне кажется, что из благодарности приход Должен был бы эту жалкую комнату превратить в часовню…
   — Ого, в часовню! — перебил Пьера викарий. — Ведь речь идет всего лишь об обыкновенной девушке, церковь не может превращать ее память в культ.
   — Ну, хорошо, скажем — не часовню, но пусть здесь хотя бы горели свечи, благоговейные жители и паломники, — приносили бы свежие цветы, розы, целыми охапками… Наконец хотелось бы видеть немного любви, чтобы висел здесь портрет Бернадетты, который говорил бы, что память о ней жива, одним словом — хотя бы намек на то, какое место она должна занимать во всех сердцах… Это забвение, эта грязь и весь вид этой комнаты просто чудовищны!
   Бедный викарий, человек малоразвитый и не слишком уверенный в себе, сразу отказался от своего мнения.
   — В сущности, вы тысячу раз правы. Но ведь я не обладаю никакой властью, я ничего не могу сделать!.. В тот день, когда у меня потребуют комнату, чтобы привести ее в порядок, я ее отдам, уберу бочки, хотя, право, не знаю, куда их девать… Только, повторяю, от меня это не зависит, я ничего не могу поделать!
   И под предлогом, будто ему надо идти по делу, викарий поспешил проститься и быстро вышел, снова повторив Шассеню:
   — Оставайтесь, оставайтесь сколько угодно. Вы меня нисколько не стесняете.
   Когда доктор вновь оказался наедине с Пьером, он в радостном возбуждении схватил его за руки.
   — Ну, дорогой мой, вы доставили мне большое удовольствие! Как вы хорошо высказали ему то, что давно накипело у меня в душе! Мне самому хотелось бы приносить сюда каждое утро розы. Я просто велел бы убрать эту комнату, чтобы приходить сюда и ставить на камин два больших букета роз. Надо вам сказать, что я проникся к Бернадетте бесконечной нежностью, и мне кажется, эти розы окружили бы сиянием и ароматом ее память… Только, только…
   Он безнадежно махнул рукой.
   — У меня никогда не хватало на это мужества. Да, я говорю мужества, так как до сих пор никто еще не осмелился выступать против отцов Грота… Да и кто не заколебался бы, кто не отступил бы перед скандалом на религиозной почве… Подумайте только, какой поднимется отчаянный шум. Вот почему все, кто возмущается, как я, предпочитают молчать.
   И он добавил в заключение:
   — Грустно видеть, мой друг, людскую алчность и неблагодарность. Каждый раз, как я вхожу сюда и смотрю на эту мрачную нищету, мне становится так тяжело на душе, что я не могу удержаться от слез.
   Он замолчал, и оба не проронили больше ни слова, проникшись непреодолимой печалью, веявшей от этих стен. Их окутывал полумрак, сырость вызывала дрожь, а вокруг них были ободранные стены и пыльное старье, рассованное по углам. Они снова подумали о том, что, не будь Бернадетты, не существовало бы чудес, превративших Лурд в единственный в своем роде город. Ее голос вызвал к жизни чудодейственный источник, забивший из скалы, и Грот засиял свечами. Начались огромные работы, воздвигались новые церкви, громадные лестницы вели прямо в небо, словно чудом вырос целый новый город с садами, аллеями, набережными, мостами, лавками, гостиницами. И люди из самых отдаленных земель толпами стекались сюда, а дождь миллионов падал в таком изобилии, что молодой город, казалось, должен был бесконечно разрастись, заполонить всю долину и растянуться до самых гор. Устраните Бернадетту, и ничего не останется, необычайное происшествие вернется в небытие, старый, неведомый Лурд будет спать вековым сном у подножия замка. Бернадетта была единственной создательницей легенды, а между тем комната, из которой она вышла в тот день, когда перед ней предстало видение — святая дева, эта колыбель чуда, колыбель последующего необычайного расцвета края, оказалась заброшенной, отданной на съедение червям, превращенной в кладовку для хранения лука и старых бочек.
   И по контрасту Пьер сразу вспомнил торжество, на котором только что присутствовал в Базилике и Гроте, экзальтированную, шумящую толпу и Мари, тащившую свою тележку по лестнице вслед за дароносицей. Грот сиял. Это было уже не старое углубление в девственной скале, где на пустынном берегу потока преклоняла когда-то колена скромная девочка, но богатая, благоустроенная часовня, перед которой проходили народы. Шум, свет, поклонение, деньги — все стекалось туда, в Грот, который торжествовал вечную победу. Здесь же, у колыбели чуда, в этой сырой и темной дыре, не было ни души, не горело ни единой свечки, никто не пел, не приносил цветов. Никто не приходил, никто не молился. Только несколько сентиментальных посетителей, случайно забредших сюда, взяли себе на память осыпавшиеся под их пальцами кусочки полусгнившей каминной доски. Духовенство понятия не имело об этом скорбном месте, куда должны были бы приходить процессии, чтобы славить его. Это здесь, в холодную ночь, когда бедная девочка лежала вместе с сестрами, сотрясаясь от приступа терзавшей ее болезни, в то время как вся остальная семья спала тяжелым сном, у нее возникли первые мечты; отсюда она вышла, унося с собой безотчетную грезу, которая возродилась в ней ярким днем и так красиво воплотилась в легендарное видение. Никто сюда не приходил, эти ясли, где взошло скромное семя, были забыты, а богатую жатву снимали в блеске пышных церемоний те, кто пришел последним.
   Пьер, до слез умиленный трогательной историей, произнес наконец вполголоса, как бы подводя в двух словах итог своим мыслям:
   — Это — Вифлеем.
   — Да, — ответил Шассень, — это нищенское жилище — убежище, где человек сталкивается с жизнью, где рождаются новые культы, исполненные страдания и жалости… Иногда я думаю, не лучше ли, чтобы эта комната осталась такой вот забытой и бедной. Бернадетта от этого ничего не теряет, я, например, люблю ее еще больше, когда захожу сюда на часок.
   Он снова помолчал, затем продолжал с возмущением:
   — Нет, нет! Это непростительно, людская неблагодарность выводит меня из себя… Я уже говорил вам: я убежден, что Бернадетта добровольно ушла в монастырь в Невере. Но если даже никто и не способствовал ее исчезновению, как легко вздохнулось после ее ухода тем, кого она здесь стесняла! А ведь это те самые люди, которые жаждут властвовать и стараются всеми средствами предать ее память забвению… Ах, мой друг, если бы я вам все рассказал!
   Понемногу он разговорился и излил перед Пьером то, что было у него на душе.
   Преподобные отцы Грота, так жадно пользовавшиеся делом рук Бернадетты, и сейчас боялись ее — мертвая, она пугала их еще больше, чем живая. При жизни ее они приходили в ужас от мысли, что она может вернуться в Лурд и заставит их поделить с нею добычу; их успокаивало только ее смирение, она не стремилась к власти и сама избрала себе монастырь; там она отреклась от всего и угасла. Но теперь они еще больше трепетали оттого, что чужая воля могла посягнуть на останки ясновидящей, превратить их в реликвию. На следующий день после ее кончины муниципальный совет решил воздвигнуть памятник на ее могиле, поговаривали о подписке. Сестры неверского монастыря категорически отказались выдать тело: по их словам, оно принадлежало им. Все тогда поняли, что за спиной сестер стоят святые отцы, весьма обеспокоенные таким оборотом дела: действуя исподтишка, они всемерно сопротивлялись возвращению в Лурд праха всеми любимой Бернадетты, опасаясь возможной конкуренции Гроту. Можно ли себе представить; большую угрозу? Монументальный памятник на кладбище, процессии паломников, больных, прикладывающихся лихорадочно к мрамору, чудеса в атмосфере священной веры! Да, конкуренции не избежать, и она будет гибельна для Грота, ибо благоговейное поклонение переместится, а вместе с ним и чудеса. И при этом больше всего преподобных отцов пугала необходимость дележа, боязнь, что деньги утекут в другое место, если городское управление, наученное горьким опытом, сумеет извлечь пользу из могилы Бернадетты.
   Преподобным отцам даже приписывали чрезвычайно коварный план. У них было якобы тайное намерение сохранить для собственных целей тело Бернадетты, которое сестры Невера взялись просто приберечь для них в своей часовне. Но святые отцы решили обождать; они хотели привезти останки в Лурд, когда приток паломников начнет убывать. На что сейчас эта торжественная церемония, когда народ и так валит валом; а вот когда необычайная популярность лурдской богоматери пойдет на спад, как все на этом свете, тогда шумное и торжественное возвращение праха Бернадетты снова пробудит уснувшую было веру — весь христианский мир увидит, что избранница покоится в священной земле, где по ее мановению совершилось столько чудес. И на мраморе ее гробницы, перед Гротом или на хорах Базилики, снова возобновятся чудеса.
   — Можете искать сколько угодно, — продолжал доктор Шассень, — вы нигде в Лурде не найдете официально выставленного портрета Бернадетты. В лавках продают ее фотографии, но ни в одном святилище нет ее портрета… Это система, в этом забвении чувствуется то же беспокойство, которое привело в запустение печальную комнату, где мы сейчас находимся. Они так боятся, чтобы не возник культ ее могилы, так боятся, что толпы потекут сюда прикладываться, если на камине будут зажжены две свечи или поставлены два букета роз. Какой вышел бы скандал, какое волнение объяло бы души ловких коммерсантов, орудующих в Гроте, если бы какая-нибудь разбитая параличом женщина внезапно встала с криком, что она исцелилась; как они испугались бы за свою монополию. Они хозяева и хотят остаться хозяевами, не теряя ни гроша прибыли, извлекаемой из великолепного предприятия, которым они завладели и доходами с которого пользуются. Но все же они дрожат, да, дрожат, опасаясь памяти той, которая первой взялась за это дело, памяти маленькой девочки, ставшей великой после смерти, девочки, чье огромное наследие распаляет их такой жадностью, что, отправив ее в Невер, они не смеют перевезти в Лурд ее останки, скрытые, как в тюрьме, под плитой монастырского храма!
   Ах, сколь достойна жалости судьба несчастного создания, отторгнутого от живых, чей труп и то подвергся изгнанию! Как жалел Пьер это бедное существо, словно рожденное для страдания при жизни и после смерти! Даже если допустить, что чья-то настойчивая воля и не подвергала Бернадетту изгнанию до самой могилы, все же, по странному стечению обстоятельств, некто, обеспокоенный огромным влиянием, которое она могла приобрести, всегда ревниво старался держать ее в отдалении! Она оставалась в глазах Пьера избранницей и мученицей; и если он не мог стать верующим, если история этой несчастной довершила крушение его религиозного чувства, все же она взволновала его, открыв ему новый культ, единственно приемлемый для него — культ жизни и людского страдания.
   — Вот, мой друг, откуда берется вера! — воскликнул доктор Шассень, прежде чем уйти. — Посмотрите на эту темную дыру и вспомните сверкающий Грот, блистательную Базилику, новый город, с его особым мирком, людские толпы, стекающиеся сюда отовсюду! Да если бы Бернадетта оказалась всего лишь сумасшедшей, истеричкой, чем тогда можно было бы объяснить все это? Как, неужели мечта какой-то безумной могла бы так всколыхнуть целые народы? Нет, нет! Только божественным дуновением и можно объяснить все эти чудеса.
   Пьер хотел было ответить. Да, верно, какое-то дуновение носилось в воздухе, но это было рыдание, исторгнутое страданием, непреодолимая жажда упиться безграничной надеждой. Если достаточно было сновидения больного ребенка, чтобы привлечь толпы людей, чтобы посыпались миллионы и вырос новый город, значит это сновидение хоть немного утоляло голод обездоленного человечества, его ненасытную потребность в обмане и утешении! Очевидно, оно приоткрыло завесу над неведомым в благоприятный исторический момент, при благоприятных социальных условиях, и люди ринулись очертя голову в этот неведомый мир. О! Найти прибежище в тайне, раз действительность так жестока, поверить в чудо, раз неумолимая природа так несправедлива! Но как бы вы ни пытались свести неведомое к догматам, как бы ни стремились создавать религии, по существу, всякая вера зиждется на страдании, в основе ее — крик жизни, требующей здоровья, радости, счастья для всех если не на земле, то в ином мире. К чему верить в догматы? Разве недостаточно плакать и любить?
   И все же Пьер не стал спорить. Он удержался от ответа, готового сорваться с его губ, убежденный, что вечная потребность в сверхъестественном будет поддерживать в несчастном человечестве вечную веру. Чудо, достоверность которого нельзя даже установить, — это хлеб насущный для потерявшего надежду человечества. К тому же Пьер дал себе слово из милосердия никого не огорчать своими сомнениями.
   — И сколько здесь чудесного, правда? — настойчиво повторял доктор.
   — Несомненно, — ответил наконец Пьер. — В этой бедной и темной комнатке разыгралась настоящая человеческая драма. Здесь действовали какие-то неведомые силы.
   Они постояли молча еще несколько минут, оглядели стены и закоптелый потолок, последний раз взглянули на узкий зеленеющий двор. Безысходную тоску навевала эта грязная комната с паутиной по углам, заваленная старыми бочками, ненужными инструментами, всяким мусором, гнившим в куче на полу. Они повернулись и, не сказав ни слова, медленно вышли; печаль сдавила им горло.
   Только на улице доктор Шассень пришел в себя. Он вздрогнул и, прибавив шагу, сказал:
   — Это еще не конец, друг мой, идемте… Сейчас мы увидим другую величайшую несправедливость.
   Он говорил об аббате Пейрамале и его церкви. Доктор Шассень и Пьер перешли площадь Порш и свернули в улицу Сен-Пьер, на что потребовалось всего несколько минут. Они снова заговорили о преподобных отцах Грота и о беспощадной войне, объявленной бывшему лурдскому кюре отцом Сампе. Побежденный кюре скончался, испытав всю горечь поражения; убив его, эти святоши доконали и недостроенную им церковь, так и стоявшую без крыши, ничем не защищенную от дождей и непогоды. Сколько возвышенных мечтаний было связано у аббата с этой церковью в последние годы его жизни! С той поры, как у него отняли Грот, изгнав из святилища лурдской богоматери, созданного им вместе с Бернадеттой, эта церковь стала его местью, его протестом, его славой, домом божьим, где в священных одеждах он должен был торжествовать, откуда он повел бы (несметные толпы, чтобы выполнить завет святой девы. Человек, по натуре властный, пастырь, строитель храмов, он в радостном нетерпении торопил с работами, проявляя при этом беспечность увлекающегося человека, который, не думая о долгах, тратит деньги без счета, только бы на лесах было как можно больше рабочих. На его глазах церковь росла, он видел ее уже законченной — прекрасным летним утром она так и засияет в лучах восходящего солнца.
   Этот образ, постоянно вызываемый к жизни аббатом, придавал ему мужества в борьбе, хотя он уже чувствовал мертвую хватку опутывавшей его глухой вражды. Его церковь, возвышавшаяся над обширной площадью, выступила наконец из лесов во всем своем грандиозном величии. Аббат выбрал романский стиль, он хотел, чтобы церковь была огромная и очень простая, с нефом в девяносто метров длиной и шпилем высотой в сто сорок метров. Она сияла в его мечтах на ярком солнце, освобожденная от лесов, свежая, юная, с широким фундаментом из камня, уложенного ровными рядами. И он грезил, как будет ходить вокруг нее, восхищенный ее наготой, ее девственной непорочностью, исполненной необычайной чистоты, без единого лепного украшения, которые только излишне отяжеляют стиль. Кровли нефа, бокового придела и свода алтаря выступали на одинаковой высоте над карнизом строгого рисунка. Окна боковых приделов и нефа были украшены также лишь резным орнаментом. Аббат останавливался перед большими расписными оконницами бокового придела со сверкающими розетками, он обходил здание кругом, огибал круглый боковой придел и прилегающие к нему ризницы с двумя рядами маленьких окон, потом возвращался и не мог наглядеться на величественные пропорции, строгие линии огромного здания, вырисовывавшегося на фоне голубого неба, на кровли, на все это строение, прочность которого бросала вызов векам. Но когда аббат Пейрамаль закрывал глаза, перед его восхищенным взором вставали прежде всего фасад и колокольня; внизу — портал с тремя пролетами: правым и левым, каменные кровли которых служили террасами, и центральным, над которым взмывала ввысь колокольня. И тут колонны, поддерживавшие своды арок, были украшены наверху простым орнаментом. Между двумя высокими просветами нефа, у самого конька крыши, стояла под сводом статуя лурдской богоматери. Над ней, на колокольне, были еще просветы, прикрытые свежевыкрашенными деревянными щитами, — резонаторий для колоколов. Контрфорсы на четырех углах суживались кверху и отличались необычайной легкостью, как и шпиль, смелый каменный шпиль, окруженный четырьмя колоколенками, уходящими в самое небо, также украшенными коньками. И аббату, набожному пастырю, представлялось, что душа его уносится вместе с этим шпилем ввысь, к самому богу, свидетельствуя в веках о его вере. В другой раз его захватило иное видение. Взору его представала внутренность церкви в день первой торжественной мессы, которую он там отслужит. Витражи сверкают, словно драгоценные камни, двенадцать часовен в боковых приделах сияют огнями свечей. Он стоит у главного алтаря из мрамора и золота, четырнадцать колонн из цельного пиренейского мрамора — роскошные дары, присланные со всех концов христианского мира, — поддерживают своды нефа, а громогласные звуки органов наполняют храм радостным ликованием. Толпа верующих стоит на коленях на плитах пола, против хоров, окруженных легкой, как кружево, прелестной решеткой из резного дерева. Кафедра для проповедника, царственный подарок одной светской дамы, шедевр искусства, сделана из цельного дуба. Высеченные из камня купели — работа крупного художника. На стенах — мастерски выполненные картины; кресты, дароносицы, драгоценные кадильницы, священные одежды, сияющие словно солнце, наполняют шкафы ризницы. Какая чудесная мечта — быть верховным жрецом такого храма, благословлять народ, стекающийся сюда со всей земли, в то время как звон колоколов возвещает Гроту и Базилике, что здесь, в старом Лурде, у них есть соперница, торжествующая сестра, где также поют славу богу. Пройдя несколько шагов по улице Сен-Пьера, доктор Шассень и его спутник свернули в маленькую улочку Ланжель.
   — Мы пришли, — сказал доктор.
   Пьер осмотрелся, но не увидел церкви. Кругом были только жалкие лачуги, целый квартал бедного предместья, загроможденный облезлыми строениями. Наконец он заметил в тупике часть старого полусгнившего забора, который еще окружал обширное четырехугольное пространство между улицами Сен-Пьер, Баньер, Ланжель и Садовой.
   — Надо повернуть налево, — сказал доктор и вошел в узкий проход, заваленный мусором. — Вот мы и пришли!
   И взору их внезапно предстали жалкие развалины во всей своей неприглядности.
   Мощный остов нефа и боковых приделов, а также своды были еще целы: стены повсюду поднимались до самой кровли. Казалось, это самая настоящая церковь, по которой можно побродить в свое удовольствие, и все там на месте. Только подняв глаза, вы видели небо: недоставало крыши, внутрь беспрепятственно лил дождь, свободно гулял ветер. Скоро уже пятнадцать лет, как прекратились работы, но все оставалось в том виде, в каком было брошено последним каменщиком. Первое, что поражало взгляд, — это десять колонн в нефе и четыре колонны на хорах — чудесные колонны из цельного пиренейского мрамора, обшитые досками во избежание порчи. Основания и капители колонн были еще без лепных украшений. Эти одинокие колонны в деревянной обшивке производили грустное впечатление. Печаль исходила также и от пустоты, от травы, пробивавшейся сквозь щели в полу и в боковых приделах нефа, — жесткой кладбищенской травы, в которой жившие по соседству женщины проложили дорожки. Они устроили здесь прачечную и стирали свое нищенское белье — грубые простыни, рваные сорочки, детские пеленки как раз сушились в последних лучах солнца, проникавшего сюда через большие, зияющие пролеты окон.