А поезд все мчался. Г-жа де Жонкьер, высунув голову в окно, объявила, что подъезжают к Этампу. А когда станция осталась позади, сестра Гиацинта подала знак, и паломники стали читать новые молитвы — пять славословий: воскресении Христово, вознесение, сошествие святого духа, успение пресвятой богородицы, венчание пресвятой богородицы. Затем пропели молитву: «Уповаю, пресвятая дева, на твою помощь».
   Пьер погрузился в глубокое раздумье. Он смотрел на залитые солнцем, убегавшие вдаль поля; самый их вид словно убаюкивал его. Пьера оглушало громыханье колес, он не узнавал знакомых очертаний пригорода, который когда-то так хорошо знал. Бретиньи, потом Жювизи и наконец через каких-нибудь полтора часа — Париж. Итак, большое путешествие кончилось! Пьер все узнал, что хотел узнать, и сделал попытку, к которой так страстно стремился! Он хотел удостовериться, изучить на месте историю Бернадетты, испытать на себе молниеносное чудо возвращения веры. Теперь он окончательно убедился: неизлечимо больная Бернадетта была лишь мечтательницей, а сам он никогда не станет верующим. Наивная вера коленопреклоненного ребенка, первобытная вера невежественных людей, пребывающих в священном страхе, отошла в область преданий. И пусть тысячи паломников ездят ежегодно в Лурд — народы не с ними, попытка воскресить всеобщую веру, безропотную веру ушедших в вечность столетий, обречена на неудачу. История не возвращается вспять, человечество не вернется в первобытное состояние, времена изменились, новые веяния посеяли новую жатву, и нынешние люди не станут вчерашними. Лурд — явление вполне объяснимое, а сила его воздействия на толпы паломников только доказывает, что древняя католическая вера доживает последние дни. Никогда больше целая нация не преклонит колен, как это было в соборах, в двенадцатом веке, когда послушное стадо верующих падало ниц по мановению пастырей церкви. Слепо упорствовать в этом — все равно что стремиться к невозможному, пожалуй, даже навлечь на себя величайшую моральную катастрофу.
   От всей поездки в Лурд у Пьера осталось только чувство огромной жалости. Он вспоминал слова аббата Жюдена; он видел тысячи несчастных, которые молились, плакали, просили бога сжалиться над их страданием, и он рыдал вместе с ними, а сердце его, словно открытая рана, истекало кровью от сочувствия к их мукам и от страстного желания помочь им. Не следовало ли закрыть Грот и искать других путей утешения, раз вера смиренных оказывалась недостаточной, раз существовала опасность отстать от своего века? Но против этого восставала его жалость. Нет, нет! Было бы преступлением отнять мечту у этих страждущих телом и духом, находивших успокоение в молитве среди блеска горящих свечей и неумолчных песнопений. Он сам скрыл от Мари истину, принес себя в жертву, чтобы сохранить ей радостную иллюзию, будто ее исцелила святая дева. Найдется ли в мире человек, у которого хватит жестокости помешать смиренным духом верить, убить в них радость утешаться сверхъестественным, надежду, что бог думает о них и уготовит им лучшую жизнь в раю? Все человечество было бы повержено в неутешную скорбь, оно рыдало бы, подобно неизлечимому больному, которого может спасти только чудо. Сердце Пьера сжималось от жалости к обездоленному христианству, униженному, невежественному, к этим беднякам в лохмотьях, больным, покрытым зловонными язвами, ко всему этому мелкому люду, страждущему в больницах, монастырях, трущобах, грязному, уродливому, отупевшему. Все это безмерно восставало против здоровья, против жизни, против природы, во имя торжества справедливости, равенства и доброты. Нет, нет, не надо отнимать надежду, надо относиться терпимо к Лурду, как терпимо относятся ко лжи, которая помогает жить. Пьер вспомнил, что он сказал в комнате Бернадетты, — да, эта мученица открыла ему единственный культ, к которому стремилось его сердце, культ человеческого страдания. О, быть добрым, врачевать недуги, усыплять боль мечтой, даже лгать, чтобы никто больше не страдал!
   Поезд на всех парах промчался мимо какой-то деревни, и Пьер увидел мельком церковь среди высоких яблонь. В вагоне все паломники перекрестились. Но Пьером овладело беспокойство, сомнения наполняли его страхом. Культ человеческого страдания, искупление страданием — не есть ли это тот же обман, усугубление скорби и терзаний? Суеверие опасно, допускать его существование — в этом есть даже известная трусость. Относиться к нему терпимо — не значит ли это навсегда примириться с невежеством, возродить мрак средневековья? Суеверие ослабляет, оглупляет; этот порок благочестия, передающийся по наследству, порождает униженное, боязливое потомство, целые народы, запуганные и послушные, представляющие легкую добычу для сильных мира сего. Этих людей, отдающих все свои силы завоеванию счастья в иной жизни, обкрадывают, эксплуатируют, разоряют. Не лучше ли одним махом разбить иллюзии человечества, закрыть все чудотворные гроты, куда оно идет рыдать, и заставить его таким образом набраться мужества и жить реальной жизнью, пусть даже в страданиях. Разве поток неумолчных молитв, который заливал его и так умилял в Лурде, не нес опасного умиротворения, не приводил к полному упадку энергии? Эти молитвы усыпляли волю, растворяли все существо, вызывали отвращение к жизни, к деятельности. К чему желать, к чему действовать, раз отдаешься всецело капризу неведомого всемогущества? А с другой стороны, какая странная штука это безумное желание чуда, потребность заставить бога преступить законы природы, установленные им же самим в его бесконечной премудрости! Здесь-то и была опасность, в этом и заключалось безрассудство, — вот почему следует с детских лет воспитывать в человеке мужество всегда отстаивать правду, приучать его действовать на свой страх и риск, не боясь утратить дивную утешительную иллюзию веры в божество.
   Яркий свет ослепил Пьера. Он был воплощенным разумом, протестовавшим против прославления абсурда, против отрицания здравого смысла. Ах, этот разум! Он приносил Пьеру и страдание и счастье. Пьер сказал как-то доктору Шассеню, что у него одно желание — действовать сообразно с требованиями разума, даже рискуя собственным счастьем. Он понимал теперь, что только разум все время противился и мешал ему уверовать в Гроте, в Базилике, в Лурде. Он не мог убить этот разум, смириться и уничтожить свою личность, как сделал его старый друг, когда в его жизни случилась катастрофа, этот старец, впадавший в детство. Разум был его хозяином, разум не позволил ему смириться, невзирая на неясность и туманность высказываний науки. Когда Пьер не мог объяснить себе какое-нибудь явление, разум шептал ему: «Для этого, несомненно, существует очень простое объяснение, но я не могу его уловить». Он говорил себе, что познать свой идеал можно, лишь постигнув неведомое, медленно побеждая это неведомое разумом, несмотря на немощь телесную или интеллектуальную. Раздираемый борьбой между двумя линиями наследственности: разумом, унаследованным от отца, и верой — от матери, он, священник, мог загубить свою жизнь, но не способен был нарушить обет. У него хватило силы воли обуздать свою плоть, отказаться от женщины, но он чувствовал, что наследие отца победило: пожертвовать разумом он не в силах, он не откажется от разума, не обуздает его. Нет, нет! Даже человеческое страдание, священное страдание бедняков не может заставить разум умолкнуть, оправдать невежество и глупость. Разум прежде всего, лишь в нем спасение. Если весь в слезах, изнемогая от боли, Пьер говорил себе в Лурде, что достаточно любить и плакать, то он жестоко ошибался. Жалость — это только удобный выход из положения. Надо жить, действовать, надо, чтобы разум, наоборот, поборол страдание, иначе оно станет вечным.
   И вот среди быстро бегущих мимо полей снова мелькнула церковь, на этот раз у самого горизонта; это была, очевидно, часовня, построенная по обету на холме; над нею высилась статуя святой девы. И снова все паломники перекрестились. Мысли Пьера приняли другое направление, и он погрузился в горестное раздумье. Почему страждущему человечеству так настоятельно необходима вера в потустороннее существование? Откуда это берется? Почему так стремится оно к равенству и справедливости, когда в бесстрастной природе их, казалось, не существует. Человек ищет их в неведомом и таинственном мире, в мистическом раю, созданном верующими, и тем надеется утолить свою жажду, неутолимую жажду счастья, которая всегда жгла и всегда будет жечь. Святые отцы Грота оттого и вели так блестяще свои дела, что торговали божественным. И эта жажда божественного, которую веками не могли утолить, казалось, возрождалась сейчас вновь, в наш век науки и познаний. Лурд служил блестящим, неопровержимым доказательством того, что человек не может обойтись без мечты о боге, с помощью чуда восстанавливающем равенство, дарящем людям счастье. Когда человек до дна испил горечь жизни, он обращается к божественной иллюзии — вот где исходная точка всех религий; человек слаб и наг, у него нет сил жить в сей земной юдоли, не утешаясь вечной ложью о будущем рае. Ныне опыт произведен, — как видно, наука пока еще бессильна, и дверь в неизведанное придется оставить открытой.
   Пьер сидел, глубоко задумавшись, и вдруг его словно осенило. Новый культ. Открытая дверь в неведомое и есть, в сущности, новый культ. Грубо оторвать человечество от мечты, силой отнять у него веру в чудесное, необходимое ему как хлеб насущный, — равносильно убийству. Найдет ли оно в себе мужество философски относиться к жизни, брать ее такой, какая она есть, прожить жизнь ради самой жизни, не думая о будущих муках или наградах? Казалось, что пройдут века, прежде чем общество станет достаточно разумным, освободится от пут какого бы то ни было культа и заживет, не ища утешения в идее загробного равенства и справедливости. Да, новый культ. Эти слова отдавались во всем существе Пьера, они казались ему криком народов, настоятельной, насущной потребностью современного человека. Утешение и надежда, принесенные миру католичеством, иссякли за восемнадцать веков истории, — столько было пролито слез и крови, столько было никому не нужных жестокостей. Одна иллюзия уходила в прошлое, на смену ей нужна была другая. Когда-то люди устремились в христианский рай, и это случилось потому, что его восприняли как новую надежду.
   Новая религия, новая надежда, новый рай! Да, мир жаждет их, жить стало тяжело и беспокойно. И отец Фуркад прекрасно сознавал это, когда говорил, что в Лурд надо привлекать жителей больших городов, мелкий люд, составляющий нацию. Сто, двести тысяч паломников в год — это капля в море. Нужны народы, народы целых стран.
   Но народ навсегда покинул церковь, он не верит больше в святых дев, которых сам же измышляет, и ничто не вернет ему утраченной веры. Католическая демократия… Ведь это не возврат к прошлому. Да и возможно ли создать новое христианство? Не понадобится ли для этого пришествие нового спасителя, одушевляющая сила нового мессии?
   Как колокольный звон гвоздила эта мысль мозг Пьера. Новый культ! Новый культ! Он должен быть, несомненно, более жизненным, в нем должно быть уделено больше места земным делам, учтены завоеванные истины. А главное — никаких призывов к смерти. Бернадетта мечтала о смерти, доктор Шассень стремился к могиле, словно к счастью, — все это спиритуалистическое отрицание бытия разрушало волю к жизни, вызывало ненависть и отвращение к ней, парализовало действие. Правда, всякая религия в конечном счете обещает бессмертие, красоту потустороннего существования, очаровательный сад после смерти. Сможет ли новая религия создать на земле этот очаровательный сад вечного блаженства? Где найти ту формулу, ту догму, которая преисполнит надеждой современного человека? Какое верование следует посеять, чтобы собрать жатву силы и миролюбия? Как оплодотворить всеобщее сомнение, чтобы родилась новая вера? И может ли на современной земле, истерзанной, вспаханной веком науки, созреть какая бы то ни было иллюзия или ложь о существовании божества?
   В этот миг, когда Пьера терзали тревожные мысли, перед ним внезапно возник образ его брата Гийома, но Пьер не удивился этому; очевидно, сомнения Пьера были неуловимо связаны с мыслью о брате. Как они любили когда-то друг друга, каким добрым был этот честный и ласковый старший брат! Теперь между ними произошел полный разрыв, они больше не встречались, с тех пор как химик Гийом замкнулся в своей работе, поселившись в маленьком доме, в предместье, с любовницей и двумя большими псами. Затем думы Пьера снова приняли другое направление, он вспомнил процесс, на котором упоминалось имя его брата, подозреваемого в компрометирующих знакомствах с революционерами самых крайних взглядов. Говорили, будто в результате продолжительных исследований Гийом открыл взрывчатое вещество такой силы, что одного фунта его хватило бы для взрыва целого собора. И Пьер подумал об анархистах, которые хотели спасти и обновить мир, разрушив его. То были мечтатели, необычайные мечтатели, но такими же мечтателями были и толпы простодушных паломников, преклонявших в экстазе колена перед Гротом. Если анархисты и крайние социалисты рьяно требовали равенства в обладании материальными благами — чтобы все блага мира были для всех, то паломники слезно молили о равном распределении здоровья, о справедливом разделе морального и физического покоя. Одни рассчитывали на чудо, другие обращались к грубому действию. В сущности, это была все та же мечта доведенных до отчаяния людей о братстве и справедливости, вечная потребность в счастье — когда нет ни бедных, ни богатых и все одинаково счастливы. Разве в древности первые христиане не были в глазах язычников опасными революционерами, которые угрожали им и в самом деле их уничтожили? Те, кого тогда преследовали и старались истребить, стали ныне безобидными, ибо они — уже прошлое. Человек, мечтающий о грядущем, всегда олицетворяет собою страшное будущее, а ныне это мечтатель, который носится с суровой мыслью о социальном обновлении, об очищении мира огнем пожаров. Это чудовищно. Но как знать? Быть может, это и принесет миру молодость.
   Растерянность и нерешительность овладели Пьером; ужас перед насилием привел его в лагерь старого общества, которое отчаянно отбивалось от нового, не зная еще, откуда придет благостный мессия, в чьи руки оно хотело бы передать несчастное, страждущее человечество. Новый культ, да, новый культ! Однако нелегко его измыслить. Пьер не знал, на что решиться, и метался между древней, умершей верой и новой религией завтрашнего дня, которой предстояло родиться.
   В отчаянии он был уверен лишь в одном — он сдержит свой обет, останется священником; не веруя сам, он будет опекать веру других, целомудренно и честно заниматься своим ремеслом, исполненный печалью гордыни, ибо он не сумел отказаться от разума, как отказался от плоти. И он будет ждать.
   Поезд мчался теперь среди больших парков, паровоз дал продолжительный свисток. Этот радостный клич вырвал Пьера из задумчивости. В вагоне вокруг него царило оживление. Все засуетились: только что отъехали от Жювизи, через каких-нибудь полчаса будет наконец. Париж. Каждый собирал свои вещи, Сабатье перевязывали пакеты, Элиза Руке в последний раз гляделась в зеркало, г-жа де Жонкьер беспокоилась о Гривотте, решив, ввиду ее тяжелого состояния, отправить девушку прямо в больницу, а Мари старалась вывести из оцепенения г-жу Венсен. Надо было разбудить заснувшего г-на де Герсена. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши, и весь вагон запел благодарственное молебствие:
   «Те Deum laudamus, te Dominum confitemur…»[17]
   Голоса возносились в последнем порыве, все эти пламенные души благодарили бога за прекрасное путешествие, за чудесные благодеяния, которые он даровал им и еще дарует в будущем.
   Укрепления. В беспредельном, чистом и ясном небе медленно спускалось солнце. Над огромным Парижем вздымался легкими облаками рыжий дым — могучее дыхание трудящегося колосса. Это была гигантская кузница Парижа, со всеми его страстями и битвами, с его неумолчно грохочущими громами, кипучей жизнью, вечно рождающей жизнь завтрашнего дня. Белый поезд, скорбный поезд, полный бедствий и страданий, подъезжал на всех парах, возвещая о своем прибытии душераздирающей фанфарой свистков. Пятьсот паломников и триста больных затеряются в огромном городе, разойдутся по твердым камням своего существования. Окончился чудесный сон, который возникнет вновь, когда утешительница-мечта опять заставит их предпринять извечное паломничество в страну тайны и забвения.
   Ах, бедные люди, больное человечество, изголодавшееся по иллюзии! Как оно растерялось, как изранено, как устало, с какой жадностью набросилось оно к концу века на знания! Ему кажется, что некому врачевать его физические и душевные недуги, что ему грозит опасность впасть в неизлечимую болезнь, и оно возвращается вспять, оно молит о чудесном исцелении мистические Лурды, а они навсегда отошли в прошлое. Там Бернадетта, такая по-человечески трогательная, новый мессия страдания, служит страшным уроком, примером жертвы, обреченной на забвение, одиночество и смерть, — она не стала ни женщиной, ни супругой, ни матерью, оттого что ей привиделась святая дева.