Только несколько человек из ближайших соседей знали о случившемся. Г-н Сабатье испуганно спросил жену взглядом и, получив немой ответ, продолжал молиться, бледнея при мысли о таинственной силе, посылающей смерть, когда ее молят о жизни. Виньероны, необыкновенно любопытные, шептались, словно речь шла об уличном происшествии, несчастном случае, о котором рассказывал иногда отец, придя из министерства, и которое весь вечер занимало семью. Г-жа Жуссер обернулась, шепнула два слова на ухо г-ну Дьелафе, но оба тотчас же снова вернулись к горестному созерцанию своей дорогой больной, а аббат Жюден, которому Виньерон успел шепнуть о случившемся, встал на колени и начал тихим голосом, взволнованно читать заупокойные молитвы. Разве не был святым этот миссионер, страдавший от смертельной язвы на боку, вернувшийся из стран с убийственным климатом, чтобы умереть здесь, у ног улыбающейся святой девы? Г-жа Маэ стала молить о такой же спокойной смерти, если бог не захочет вернуть ей мужа.
   Но тут голос отца Массиаса зазвучал еще громче, со страшной силой отчаяния, и оборвался рыданием:
   — Иисус, сын Давидов, я гибну, спаси меня! И толпа зарыдала вслед за ним:
   — Иисус, сын Давидов, я гибну, спаси меня!
   Раз за разом мольба становилась все громче, толпа все громче взывала, изливая безысходное человеческое горе:
   — Иисус, сын Давидов, сжалься над немощными чадами своими!
   — Иисус, сын Давидов, сжалься над немощными чадами своими!
   — Иисус, сын Давидов, исцели их, и да живут они!
   — Иисус, сын Давидов, исцели их, и да живут они! Толпа дошла до исступления. Отец Фуркад, стоя у подножия кафедры, подхваченный общим безумием, воздел руки и завопил громовым голосом, как будто хотел принудить бога сжалиться над людьми. Возбуждение росло; казалось, вихрь склонил все головы и несся дальше и дальше, коснувшись даже просто любопытствующих молодых женщин, сидевших под зонтиками вдоль парапета Гава, — они смертельно побледнели. Жалкое человечество взывало из бездны страданий к небу, отказывалось умирать, хотело силой заставить бога создать вечную жизнь. Ах, жизнь, жизнь! Все эти несчастные, эти умирающие, прибывшие бог весть из каких далеких мест, преодолевая все препятствия, жаждали одного: жить, вечно жить! О боже, какова бы ни была наша нищета, каковы бы ни были мучения — исцели нас, сделай так, чтобы мы снова начали жить и страдать. Как бы ни были мы несчастны, мы хотим существовать. Мы не просим у тебя неба, мы жаждем жить «а земле и как можно дольше не покидать ее, — мы бы никогда ее не покинули, если на то будет милость твоя. И даже если мы молим не о физическом, а о моральном исцелении, о счастье, которого жаждем всей душой, — дай нам счастья и здоровья, мы хотим жить, жить!
   Безумный вопль, истошный вопль отца Массиаса, обращенный к небу и подхваченный всеми этими людьми, исторгал слезы.
   — О боже, сын Давидов, исцели наших больных!
   — О боже, сын Давидов, исцели наших больных!
   Берто дважды бросался к канатам, чтобы исступленная толпа не порвала их. Барон Сюир, которого давили со всех сторон, в отчаянии простирал руки, моля о помощи, ибо Грот был взят приступом, словно в него ворвалось топочущее стадо, бросившееся напролом. Тщетно Жерар, оставив Раймонду, пытался водворить порядок и пропускать через калитму по десять человек. Его оттерли, смели с пути. Возбужденные, взволнованные люди бурным потоком врывались туда, где пылали свечи, бросали букеты и письма, прикладывались к камню, лоснившемуся от прикосновения миллионов пламенных уст. Ничто не могло остановить этой разнузданной силы страстей.
   В эту минуту Жерар, прижатый к решетке, услышал разговор двух стиснутых толпой крестьянок, потрясенных зрелищем всех этих лежавших перед ними больных. Одну из них поразило бледное лицо брата Изидора с неестественно широко раскрытыми глазами, устремленными на святую деву. Она перекрестилась и проговорила в набожном восторге:
   — Посмотри-ка на этого, как он молится от всего сердца и как глядит на лурдскую богоматерь!
   А другая ответила:
   — Конечно, она его исцелит, он такой красивый!
   Покойник, пристально смотрящий на богоматерь из своего небытия взглядом, полным любви и веры, трогал сердца всех и являл собой поучительный пример для толпы, развернувшейся в бесконечном шествии.


III


   Во время процессии, которая должна была начаться в четыре часа, дароносицу предстояло нести добрейшему аббату Жюдену. С тех пор как святая дева исцелила его от болезни глаз — чудо, о котором католические газеты трубили до сих пор, — он стал одной из знаменитостей Лурда, его выдвигали на первое место и были к нему чрезвычайно предупредительны.
   В половине четвертого аббат Жюден поднялся и хотел выйти из Грота. Но его испугало необычайное скопление народа, он опасался, что не успеет вернуться ко времени, даже если и проберется сквозь толпу. К счастью, его выручил Берто.
   — Господин кюре, — обратился он к священнику, — и не думайте идти через Розер, вы застрянете по дороге. Лучше всего подняться тропинками… Идите за мной, я пойду вперед.
   Работая локтями, Берто пробился сквозь плотную массу людей и проложил дорогу священнику, который рассыпался в благодарностях:
   — Вы очень любезны… Я сам виноват, я запоздал… Но, бог мой! Как же мы пройдем сейчас крестным ходом?
   Крестный ход очень беспокоил Берто. И в обычные-то дни процессия вызывала в (участниках безумную экзальтацию, и Берто принимал специальные меры, чтобы все сошло благополучно; но что делать с этой толпой в тридцать тысяч человек, находящейся уже сейчас на грани религиозного помешательства? Поэтому он воспользовался случаем и дал несколько разумных советов.
   — Я вас очень прошу, господин кюре, скажите священникам, чтобы они шли не спеша, но без интервалов, один за другим… И особенно пусть крепче держат хоругви, иначе их опрокинут… А вы, господин кюре, последите, чтобы люди, приставленные к балдахину, были посильнее, стяните пелену вокруг дароносицы и не бойтесь держать ее обеими руками как можно крепче.
   Немного напуганный этими советами, кюре усиленно благодарил Берто:
   — Обязательно, обязательно… вы очень любезны… Ах, сударь, как я вам благодарен за то, что вы помогли мне выбраться из толпы!
   Он поспешил к Базилике, поднимаясь извилистой тропинкой по склону холма, а его спутник спустился обратно и занял свой наблюдательный пост.
   В это же время Пьер, который вез тележку Мари, наткнулся с противоположной стороны площади Розер на непроницаемую стену людей. Служанка гостиницы разбудила его в три часа, и он отправился за девушкой в больницу. Спешить было некуда, оставалось достаточно времени, чтобы до крестного хода пройти к Гроту. Но эта огромная толпа, эта сплошная стена народа, которую ему предстояло пробить, внушала Пьеру некоторое беспокойство. Ему ни за что не пройти с тележкой, если люди не посторонятся.
   — Пожалуйста, сударыня, прошу вас!.. Вы видите, я везу большую.
   Но дамы не двигались с места, словно загипнотизированные видневшимся вдали пылающим Гротом; они становились на цыпочки, чтобы ничего не упустить. Впрочем, в эту минуту молитвы так гремели, что никто и не слышал голоса молодого священника.
   — Посторонитесь, сударь, дайте мне пройти… Послушайте! Уступите место больной.
   Но мужчины, как и женщины, стояли точно вкопанные и не отрывали зачарованного взгляда от Грота.
   Мари безмятежно улыбалась, не замечая препятствий, уверенная, что ничто в мире не помешает ее исцелению. Однако, когда Пьер нашел лазейку и смешался с колыхающейся толпой, положение осложнилось. Хрупкую тележку толкали во все стороны, она едва не опрокидывалась на каждом шагу. Приходилось то и дело останавливаться, ждать, умолять людей уступить дорогу. Никогда еще Пьер не испытывал такого страха перед толпой. Она не угрожала, была простодушна и пассивна, точно стадо баранов, но в ней чувствовалось опасное возбуждение, особое состояние, которое пугало Пьера. И, несмотря на его любовь к сирым и убогим, некрасивые лица, обыденные, потные физиономии, зловонное дыхание, поношенная одежда, от которой пахло нищетой, отталкивали его, вызывали тошноту.
   — Послушайте, сударыня, послушайте, господа, посторонитесь, пожалуйста, пропустите больную!
   Тонущая в этом огромном живом море, колеблемая во все стороны, тележка еле продвигалась вперед. На секунду она совсем исчезла из глаз, но тотчас же снова появилась. Наконец Пьер и Мари добрались до бассейна. Изможденная болезнью, такая хорошенькая девушка возбуждала живейшее сочувствие у всех, кто оказывался на ее пути. Когда, уступая настояниям священника, люди расступались и оборачивались, их умиляло худенькое личико больной, обрамленное пышными белокурыми волосами. Раздавались возгласы участия и восхищения. Ах, бедняжка! Ну разве не жестоко в ее годы так страдать? Да будет милостива к ней святая дева! Других трогал экстаз, в котором находилась Мари, ее раскрытые навстречу надежде светлые глаза. Перед ней разверзлось небо, она, несомненно, будет исцелена. Маленькая тележка, с трудом пробивавшая себе дорогу, словно оставляла за собой след братского милосердия и восхищения.
   Пьер, в отчаянии, совсем выбился из сил, но тут к нему на помощь пришли санитары, старавшиеся освободить проход для процессии; они сдерживали натиск толпы с помощью натянутых канатов, стоя по указанию Берто на расстоянии двух метров друг от друга. Теперь Пьер без задержек покатил тележку Мари и наконец привез ее в огороженное для больных пространство; там он остановился напротив Грота, с левой стороны. Напор толпы с каждой минутой возрастал, так что пробиться сквозь нее не было возможности. Это тяжелое путешествие оставило у Пьера впечатление, будто он пересек океан; у него ныли все кости, словно от непрестанной борьбы с волнами.
   От самой больницы до Грота Мари не разомкнула уст. Но сейчас Пьер понял, что она хочет о чем-то спросить, и нагнулся к ней.
   — А отец здесь? Он уже вернулся из экскурсии? Пришлось ответить, что г-на де Герсена нет, он, вероятно, задержался не по своей вине. Тогда Мари с улыбкой заметила:
   — Милый папа, как он будет рад, когда увидит меня исцеленной!
   Пьер взволнованно смотрел на нее. Он никогда еще не видел Мари такой прелестной, несмотря на медленное разрушение, сопровождавшее ее болезнь. Золотые волосы накрывали ее словно плащом. Мари грезила, вся во власти своей неотвязней мечты, усугубленной страданием; ее худенькое личико с тонкими, застывшими в своей неподвижности чертами, казалось, только и ждало встряски, которая вызвала бы пробуждение. Это очаровательное существо, эта девушка, в двадцать три года оставшаяся четырнадцатилетним ребенком по воле злого случая, задержавшего ее развитие и помешавшего ей стать женщиной, была наконец подготовлена к шоку — этому чуду, которое должно было пробудить ее от спячки и поставить на ноги. Экстаз, в котором она пребывала с самого утра, продолжал сиять на ее лице, она сложила руки и точно отделилась от земли, увидев образ святой девы. Мари стала горячо молиться.
   Для Пьера это был час волнующих переживаний. Священник чувствовал, что драма его жизни подходит к развязке и если вера не вернется к нему в этот критический момент, то уже не вернется никогда. У него не было ни дурных мыслей, ни протеста, он тоже искренне желал, чтобы им обоим суждено было исцелиться. О! Поверить, увидев ее исцеленной, спастись вместе с нею! Ему хотелось молиться так же жарко, как молилась она. Но, помимо его воли, мысли Пьера отвлекала безбрежная толпа, и ему трудно было в ней затеряться, исчезнуть, обратиться в листок, который кружится в лесу с другими листьями. Он не мог отказать себе в желании приглядеться к этим людям, поразмыслить над их судьбами. Он знал, что в течение четырех дней они пребывали в состояний крайней экзальтации, под действием непрерывного внушения: длинная дорога, волнение, вызванное сменой впечатлений, дни, проведенные (у сверкающего Грота, бессонные ночи, невыносимые страдания, от которых спасала только иллюзия; затем бесконечные молитвы, песнопения, литании без передышки. Место отца Массиаса занял на кафедре черный худощавый аббат маленького роста; он взывал к Марии и Иисусу резким, точно хлопанье бича, голосом. Отец Массиас и отец Фуркад стояли у подножия кафедры, а вопли толпы становились все громче и неслись вверх, к сияющему солнцу. Экзальтация дошла до предела — то был час, когда совершались чудеса.
   Вдруг разбитая параличом женщина встала и, подняв костыль, направилась к Гроту; и этот костыль, реющий, как знамя, над зыбкой толпой, вызвал восторженные крики верующих. Чудес ждали в полной уверенности, что они произойдут, и в неисчислимом количестве. Их видели воочию, предсказывали лихорадочными голосами. Еще одна исцеленная! И еще! И еще! Глухая услышала, немая заговорила, чахоточная воскресла! Как, чахоточная? Конечно, ведь это самое обыденное дело! Никто ничему не удивлялся, и никого бы не поразило, если бы отрезанная нога выросла на старом месте. Чудо становилось естественным, обычным, даже банальным, так как распространялось на всех. Самые невероятные истории казались совершенно обычными разгоряченному воображению этих людей; у них была своя логика, и они знали, чего им ждать от святой девы. Надо было слышать, какие распространялись слухи, с какой невозмутимостью, с какой верой относились люди к бреду какой-нибудь больной, кричавшей, что она исцелена. Еще одна! Еще одна! Но иногда скорбный голос произносил: «Ах, она исцелилась, как ей повезло!»
   Уже в бюро регистрации исцелений Пьер поражался людскому легковерию. Но здесь это переходило все границы, его выводили из себя нелепости, которые он слышал; их повторяли безмятежно, с ясной, детской улыбкой на устах. Пьер старался сосредоточиться, не вникать в них: «Боже, смири мой разум, сделай так, чтобы я ничего не понимал, чтобы согласился с несбыточным и нереальным». С минуту ему казалось, что рассудок умер в нем, его увлек этот вопль, эта мольба: «Господи, исцели наших больных!», «Господи, исцели наших больных!» Пьер повторял его со всею страстью своего отзывчивого сердца, сложив руки; он пристально, до головокружения, смотрел на статую святой девы, пока ему не показалось, что она шевельнулась. Почему не стать снова ребенком, как другие, раз счастье только в неведении и во лжи? Пьер уже поддавался общему настроению — он будет песчинкой среди песчинок, смиреннейшим из смиренных, которых размалывает жернов, он не станет думать о силе, готовящейся его раздавить. И в тот самый миг, когда он был уверен, что убил в себе все, что жило в нем до сих пор, уничтожил свою волю и разум, его мысль снова заработала безостановочно и непреодолимо. Несмотря на все свои усилия не думать, Пьер не мог отрешиться от наблюдений, от поисков истины и от сомнений. Какая же неведомая сила, какой жизненный флюид исходил от этой толпы, так властно внушавший мысль об исцелении, что несколько человек в самом деле выздоравливали? Это явление еще не изучено ни одним ученым физиологом. Быть может, следовало бы рассматривать эту толпу в ее совокупности как некое единое существо, подверженное самовнушению? Или же, в случаях особой экзальтации, толпа становится проводником высшей воли, которой подчиняется материя? Этим можно, пожалуй, объяснить, почему так внезапно выздоравливали те, у кого экзальтированность была искренней, а не наигранной. Действующей силой пут были умиротворение, надежда и жажда жизни. Мысль о человеческом милосердии взволновала Пьера. На какой-то миг он овладел собой и стал молить об исцелении всех страждущих, радуясь, что и его вера будет хоть немного способствовать выздоровлению Мари. Но вдруг, неизвестно в какой связи, он вспомнил о консилиуме, на котором он настоял перед отъездом Мари в Лурд. Он с необычайной ясностью увидел комнату, оклеенную серыми обоями с голубыми цветочками, услышал голоса трех врачей, дававших заключение. Двое, подписавшие диагноз о наличии у больной поражения спинного мозга, говорили с разумной медлительностью, как подобает известным врачам, пользующимся уважением у пациентов; и в то же время в ушах Пьера звучал живой и страстный голос третьего врача, его двоюродного брата Боклера, человека с широким кругозором, смелого в своих умозаключениях, — коллеги относились к нему очень холодно и считали авантюристом. Пьер с удивлением припомнил в эту критическую минуту такие вещи, о которых он и думать забыл; бывают непонятные явления, когда пропущенные мимо ушей слова западают человеку в голову помимо его собственной воли и вдруг, много времени спустя, ярко возникают в памяти. Ему казалось теперь, что ожидание близкого чуда как раз и создавало те условия, о которых говорил Боклер. Тщетно Пьер пытался отогнать это воспоминание, молясь с удвоенной энергией. Перед ним вновь возникали образы, оглушительно звучали сказанные тогда слова. Он заперся с Боклером в столовой, когда ушли два других доктора, и молодой врач изложил Пьеру историю болезни Мари: падение с лошади, вывих, очевидный разрыв связок и отсюда ощущение тяжести внизу живота и в пояснице, слабость в ногах, доходившая до полного онемения конечностей. Затем последовало медленное восстановление организма; вывих исчез сам по себе, связки зажили, но болезненные явления не прекратились вследствие нервной организации девочки; потрясенный несчастным случаем мозг не мог отвлечься от мыслей о пережитой боли, все внимание больной локализовалось на пораженной точке, и поэтому девочка так и застыла в этом состоянии, не в силах представить себе иного. После выздоровления болевые ощущения остались — это было явление невропатологического порядка, вызванное нервным истощением, по-видимому, на почве плохого питания, — но это еще малоисследованная область. Боклер объяснял противоречивые и неправильные диагнозы многочисленных врачей тем, что они лечили девушку без тщательного освидетельствования и поэтому брели ощупью: одни считали, что у нее опухоль, другие — таких было больше — были убеждены в поражении спинного мозга. Лишь он один, справившись, какая у больной наследственность, стал подозревать, что все происходит от самовнушения, явившегося следствием первоначального испуга и сильной боли. Доводами ему служили: ограниченное поле зрения, неподвижный взгляд, сосредоточенное выражение лица, рассеянность и, в особенности, самая природа боли, перешедшей с пораженного органа на левый яичник; болевые ощущения выражались в невыносимой тяжести, давившей на живот, подступавшей к горлу комком, отчего больная иногда задыхалась. Единственно, что могло бы поставить ее на ноги — это волевое усилие, с помощью которого ей удалось бы освободиться от воображаемой болезни, встать, свободно вздохнуть, почувствовать себя обновленной, выздоровевшей, а это возможно в том случае, если Мари будет доведена до состояния сильной экзальтации.
   Пьер сделал в последний раз попытку не видеть, не слышать, ибо он чувствовал, что вся его вера в чудо непоправимо рушится. И, несмотря на все его усилия, несмотря на жаркую мольбу: «Иисусе, сын Давидов, исцели наших больных!» он слышал голос Боклера, говорившего ему со спокойной улыбкой о том, как произойдет чудо. С молниеносной быстротой, под действием сильнейшего аффекта, мышцы освободятся, и больная в радостном порыве встанет и пойдет; ноги ее сделаются легкими, и тяжесть, от которой они так долго были точно свинцовыми, как будто растает, исчезнет. Исчезнет и комок, давивший ей на живот, на грудь, стеснявший дыхание, и это произойдет мгновенно, словно бурный вихрь подхватит и унесет с собой болезнь. Не так ли одержимые в средние века изрыгали ртом дьявола, который долгое время терзал их девственную плоть? Боклер добавил, что Мари станет наконец нормальной женщиной, ее тело пробудится от своей долгой мучительной спячки, разовьется и расцветет, она сразу поздоровеет, глаза ее заблестят, лицо засияет. Пьер посмотрел на Мари и ощутил еще большую тревогу при виде несчастной девушки, прикованной к тележке, страстно молившей лурдскую богоматерь даровать ей исцеление. Ах, если б она была спасена, хотя бы ценою его гибели! Но она слишком больна, наука лжет, как лжет вера, он не верит, чтобы эта девушка, столько лет пролежавшая со скованными ногами, могла вдруг встать. И, несмотря на сомнение, в которое он впал, Пьер еще громче, без конца повторял вместе с исступленной толпой:
   — Господи, сын Давидов, исцели наших больных! Господи, сын Давидов, исцели наших больных!
   В эту минуту толпа зашевелилась, загудела. Люди дрожали, оборачивались, поднимались на цыпочки. Под одной из арок монументальной лестницы показался крест немного запоздавшей процессии. Приветствующая крестный ход толпа инстинктивно кинулась вперед в таком порыве, что Берто знаком приказал санитарам оттеснить народ, крепче натянув канаты. Санитары, которых чуть было не смяли, подались назад, — руки у них совсем онемели, стольких усилий стоило держать канат; и все же им удалось несколько расширить путь, по которому медленно разворачивался крестный ход. Во главе процессии шел нарядный служка, одетый в голубую с серебром форму, он следовал за высоким, сверкающим, как звезда, крестом. За ним двигались представители различных паломничеств с бархатными и атласными знаменами, расшитыми золотом, серебром и яркими шелками, с нарисованными на них фигурами и названиями городов: Версаль, Реймс, Орлеан, Тулуза. На великолепном белом знамени была надпись красными буквами: «Сделано рабочими-католиками». Далее шествовало духовенство: человек двести или триста священников в простых сутанах, сотня в стихарях, человек пятьсот — в золотых облачениях, сверкавших, как солнце. Все несли зажженные свечи и пели во весь голос «Славься». Величественно двигался пурпурный шелковый балдахин с золотыми кистями, который несли четыре священника, явно самых сильных. Под балдахином, в сопровождении двух помощников, шел аббат Жюден с дароносицей, которую он крепко держал обеими руками, как ему советовал Берто; аббат бросал по сторонам беспокойные взгляды на огромную толпу; он с большим трудом нес тяжелый священный предмет, оттягивавший ему руки. Когда косые солнечные лучи падали на его физиономию, она сияла, как второе солнце. Мальчики-певчие размахивали кадилами, и вздымаемая процессией пыль, пронизанная солнцем, словно золотым нимбом, окружала шествие. Позади волновалось зыбкое море паломников, следом текла бурным потоком разгоряченная толпа верующих и любопытствующих.
   Отец Массиас опять поднялся на кафедру, придумав на этот раз новое занятие для толпы. После громоподобных возгласов, исполненных горячей веры, надежды и любви, он вдруг потребовал абсолютной тишины, чтобы каждый, сомкнув уста, в течение двух — трех минут поговорил наедине с богом. Мгновенное молчание, воцарившееся в огромной толпе, эти несколько минут немых пожеланий, когда каждый раскрывал свою тайну, были полны необычайного величия. Становилось страшно от торжественности момента; казалось, над толпой пронеслось веяние необъятной жажды жизни. Затем отец Массиас обратился только к больным, призывая их молить бога дать им то, что в его всемогущей власти. Сотни разбитых, дрожащих от слез голосов затянули хором: «Господи Иисусе, если ты пожелаешь, то исцелишь меня!.. Господи Иисусе, пожалей чадо свое, я умираю от любви!.. Господи Иисусе, сделай так, чтобы я видел, сделай так, чтобы я слышал, сделай так, чтобы я пошел!..» Звонкий детский голосок покрыл рыдающие голоса, повторяя издали: «Господи Иисусе, спаси их, спаси их!» Слезы градом катились у всех; эти мольбы сжимали сердце, самые черствые, неподатливые люди готовы бьют обеими руками разорвать себе грудь и отдать ближнему свое здоровье и молодость. Отец Массиас снова принялся неистово вопить, подстегивая обезумевшую толпу, пока не остыл ее энтузиазм, в то время как отец Фуркад, стоя на ступеньке кафедры, рыдал, поднимая к небу залитое слезами лицо, как бы приказывая богу сойти на землю.
   Меж тем крестный ход подходил все ближе, делегации и священники стали по сторонам, а когда балдахин появился перед Гротом в огромном, огороженном для больных пространстве, когда все увидели в руках аббата Жюдена сверкавшую, как солнце, дароносицу, сдержать людей было уже невозможно, голоса смешались в едином вопле, толпой овладело безумие. Крики, возгласы, молитвы прерывались стонами. Больные поднимались со своих жалких коек, простирали к Гроту дрожащие руки, искривленные пальцы, словно хотели схватить чудо на пути шествия. «Господи Иисусе, спаси нас, мы погибаем!.. Господи Иисусе, сыне бога живого, исцели нас!.. Господи Иисусе, к стопам твоим припадаем, исцели нас!..» Доведенные до отчаяния, обезумевшие люди трижды жалобно взывали к небу, слезы заливали горящие лица, преображенные жаждой жизни. Безумие дошло до предела, все инстинктивно устремились к святым дарам, и этот порыв был так неотразим, что Берто велел санитарам оцепить подход к балдахину, — это было необходимо для защиты дароносицы. Санитары устроили цепь, крепко держась за шею соседа и образовав таким образом настоящую живую стену. Теперь уже не осталось никаких лазеек, никто не мог бы здесь пройти. Но все же эта живая цепь с трудом сдерживала натиск несчастных, жаждавших жизни, жаждавших прикоснуться к Христу; она колебалась, то и дело отступая к балдахину, а сам балдахин качался среди толпы, точно священное судно в бурю. И вот тогда-то и разразились чудеса — в атмосфере религиозного помешательства, дошедшего до своего апогея, среди молений и рыданий, словно во время грозы, когда молния разрывает облака. Парализованная встала и бросила костыль. Раздался пронзительный крик, — и с тюфяка поднялась женщина, закутанная как саваном в белое одеяло; говорили, что это воскресла полумертвая чахоточная. Произошло еще два чуда: слепая внезапно увидела пылающий Грот; немая упала на колени и громким, ясным голосом стала благодарить святую деву. И все распростерлись у ног лурдской богоматери, вне себя от счастья и глубокой признательности.