— Конечно, мы купим несколько безделушек — сувениров для себя и в подарок знакомым… Но позднее, когда вернемся.
   Наконец они вырвались и пошли по аллее Грота. После двух ночных гроз установилась великолепная погода. Свежий утренний воздух благоухал, весело сияло яркое солнце. С деловитым видом сновали по улицам люди, радуясь, что живут на свете. Какой восторг ощущала Мари, для которой, все было ново, прекрасно, неоценимо! Утром ей пришлось занять у Раймонды ботинки, потому что она побоялась положить в чемодан свои из суеверного страха, как бы они не принесли ей несчастья. Ботинки так шли к ней, она с детской радостью прислушивалась к бодрому постукиванию каблуков по тротуару. Она не помнила, чтобы ей приходилось когда-либо видеть такие белые дома, такие зеленые деревья, таких веселых прохожих. Казалось, все ее чувства находились в особенно радостном возбуждении и необычайно обострились: она слышала музыку, ощущала отдаленные запахи, жадно глотала воздух, словно вкушая сочный плод. Но самым приятным, самым сладостным для нее было гулять под руку с отцом. Никогда еще она не испытывала такой радости, — ведь она мечтала об этом годами, считала несбыточным счастьем, усыпляла мыслью об этом свои страдания. Теперь мечта осуществилась, сердце Мари ликовало. Девушка прижималась к отцу, старалась держаться прямо, хотела быть красивой, чтобы он мог гордиться ею. И он действительно был очень горд, он чувствовал себя таким же счастливым, как и она, желал, чтобы все ее видели: в нем ключом била радость оттого, что она — его дочь, его кровь, плоть от плоти его, сияющая отныне молодостью и здоровьем. Когда все трое вышли на площадь Мерласс, на ней уже кишмя кишели торговки свечами и букетами и положительно не давали паломникам проходу.
   — Надеюсь, мы пойдем в Грот не с пустыми руками! — воскликнул г-н де Герсен.
   Пьер, шедший рядом с Мари, остановился; его подкупала смеющаяся веселость девушки. Их тотчас окружила плотная толпа торговок, совавших им прямо в лицо свой товар: «Красавица! Господа хорошие! Купите у меня, у меня, у меня!» Приходилось от них отбиваться. Г-н де Герсен купил наконец самый большой букет — пучок белых маргариток, твердый и круглый, как кочан капусты, у красивой девушки, пухленькой блондинки, лет двадцати, не более, в таком откровенном наряде, что под полурасстегнутой кофточкой угадывалась округлость груди. Букет стоил только двадцать су, и г-н де Герсен настоял на том, чтобы заплатить за него из собственных скромных средств; архитектора немного смущала развязность высокой девицы; он подумал, что эта-то уж наверное занимается другим промыслом, когда святая дева спит. Пьер, со своей стороны, заплатил за три свечи, которые Мари купила у старухи; свечи были по два франка — очень недорого, по словам торговки. Старуха, с острым лицом, хищным носом и жадными глазами, рассыпалась в медоточивых благодарностях: «Да благословит вас святая дева, красавица моя! Да исцелит она вас и ваших близких от болезней!» Это снова рассмешило их; все трое отошли хохоча, веселясь, как дети, при мысли, что пожелания старухи уже сбылись.
   Когда пришли к Гроту, Мари захотелось сначала положить букет и свечи, а потом уже преклонить колена. Народу было еще мало, они стали в очередь и минуты через две-три вошли. С каким восторгом смотрела на все Мари — на серебряный алтарь, на орган, на подношения, на закапанные воском подсвечники с пылающими среди бела дня свечами! Этот Грот она видела лишь издали, со своего скорбного ложа; теперь же она вошла сюда, словно в рай, вдыхая теплый, благоуханный воздух, от которого у нее перехватывало дух. Положив свечи в большую корзину и приподнявшись на цыпочки, чтобы прикрепить букет к одному из прутьев решетки, Мари приложилась к скале у ног святой девы, к тому месту, что залоснилось от тысяч лобызавших его уст. Она припала к этому камню поцелуем любви, исполненным пламенной благодарности, — поцелуем, в котором отдавала всю свою душу.
   Выйдя из Грота, Мари распростерлась ниц, смиренно выражая свою признательность. Ее отец стал рядом на колени и также с жаром принялся благодарить богоматерь. Но он не мог долго заниматься чем-то одним; он начал беспокойно озираться по сторонам и наконец шепнул на ухо дочери, что должен, уйти — он только сейчас вспомнил об одном важном деле. Ей, пожалуй, лучше всего остаться и подождать его здесь. Пока она будет молиться, он быстро покончит с делами, и тогда они вволю нагуляются. Мари ничего не поняла, она даже не слышала, что он говорит, и только кивнула головой, обещая не двигаться с места; девушка снова прониклась умиленной верой, глаза ее, устремленные на белую статую святой девы, увлажнились слезами.
   Де Герсен подошел к Пьеру, стоявшему в стороне.
   — Понимаете, дорогой, это дело чести, — пояснил он. — Я обещал кучеру, возившему нас в Гаварни, побывать у его хозяина и осведомить его об истинной причине опоздания. Вы знаете, это парикмахер с площади Маркадаль… Кроме того, мне надо побриться.
   Пьер встревожился, но уступил, когда г-н де Герсен дал слово, что через четверть часа они вернутся. Опасаясь, как бы дело не затянулось, священник настоял на том, чтобы нанять коляску со стоянки на площади Мерласс. Это был зеленоватый кабриолет; кучер в берете, толстый парень лет тридцати, курил папиросу. Сидя на козлах боком и расставив колени, он правил с хладнокровием сытого человека, чувствующего себя хозяином улицы.
   — Подождите нас, — сказал Пьер, когда они приехали на площадь Маркадаль.
   — Ладно, ладно, господин аббат, подожду!
   Бросив свою тощую лошадь на солнцепеке, кучер подошел к полной, растрепанной, неряшливой служанке, мывшей собаку у соседнего водоема, и принялся шутить с нею.
   Казабан как раз стоял на пороге своего заведения, высокие окна и светло-зеленая окраска которого оживляли угрюмую и пустынную по будням площадь. Когда не было спешной работы, он любил покрасоваться между двумя витринами, где банки с помадой и флаконы с парфюмерией переливались яркими цветами.
   Он тотчас же узнал г-на де Герсена и аббата.
   — Весьма тронут, весьма польщен такой честью… Соблаговолите, пожалуйста, войти.
   Он добродушно выслушал г-на де Герсена, который принялся оправдывать кучера, возившего компанию в Гаварни. Кучер, конечно, не виноват, он не мог предвидеть, что сломаются колеса, и уж явно не мог предотвратить грозу. Если седоки не жалуются — значит, все в порядке.
   — Да, — воскликнул г-н де Герсен, — чудесный край, незабываемый!
   — Ну что ж, сударь, раз вам нравятся наши места, значит; вы приедете сюда снова, а больше нам ничего и не надо.
   Когда архитектор сел в одно из кресел и попросил себя побрить, Казабан снова засуетился. Его помощник опять отсутствовал, — его куда-то услали паломники, которых приютил парикмахер, — семья, увозившая с собой целый ящик с четками, гипсовыми святыми девами и картинками под стеклом. Со второго этажа доносились их громкие голоса, отчаянный топот, суетня потерявших голову людей, упаковывающих в спешке перед самым отъездом ворох покупок. В соседней столовой, дверь в которую была открыта, двое детей допивали шоколад, оставшийся в чашках на неубранном столе. Это были последние часы пребывания в доме чужих людей, чье вторжение заставляло парикмахера с женой ютиться в тесном подвале и спать на раскладной койке.
   Пока Казабан густо мылил щеки г-на де Герсена, архитектор стал расспрашивать его:
   — Ну как, довольны сезоном?
   — Конечно, не могу жаловаться. Вот, слышите? Мои жильцы сегодня уезжают, а завтра утром я жду других, дай бог времени хоть немного прибрать… И так будет до октября.
   Пьер ходил по комнате взад и вперед, нетерпеливо поглядывая на стены; парикмахер вежливо обернулся к нему:
   — Присядьте, господин аббат, возьмите газету… Я скоро.
   Священник молча поблагодарил, но отказался сесть; тогда Казабан, который не мог не почесать языком, продолжал:
   — Ну, у меня-то дела идут хорошо, мой дом славится чистотой постелей и хорошим столом… А вот город недоволен, да, недоволен! Могу даже сказать, что я еще ни разу не видел такого недовольства.
   Он на минуту умолк, брея левую щеку г-на де Герсена, и вдруг его неожиданно прорвало:
   — Святые отцы Грота играют с огнем, вот что я вам скажу.
   Язык у него развязался, и он говорил, говорил без умолку, вращая своими большими глазами, выделявшимися на его смуглом удлиненном лице с выдающимися скулами, покрытыми красными пятнами. Все его тщедушное тело неврастеника трепыхалось от избытка слов и жестов. Он вернулся к своим обвинениям, рассказывая о бесчисленных обидах, нанесенных старому городу преподобными отцами. На них жаловались содержатели гостиниц и торговцы предметами культа, не получавшие и половины тех барышей, на какие они могли рассчитывать; новый город прибрал к рукам и паломников и деньги, — процветали лишь те гостиницы, меблированные комнаты и магазины, которые были расположены вблизи Грота. Шла беспощадная борьба, смертельная ненависть росла изо дня в день. Старый город с каждым сезоном терял крохи жизни и безусловно обречен был на гибель, его задушит, убьет новый город. Уж этот их грязный Грот! Да он, Казабан, скорее согласится, чтобы ему отрубили обе ноги, чем пойдет туда. Прямо с души воротит глядеть на эту лавочку, что они приспособили рядом с Гротом. Просто срам! Один епископ был очень возмущен этим и, говорят, написал даже папе! Он сам, хваставший своим свободомыслием, своими республиканскими взглядами, еще во времена Империи голосовавший за кандидатов оппозиции, имеет полное право заявить, что не верит в их грязный Грот — ему наплевать на него!
   — Вот послушайте, сударь, я вам расскажу один случай. Мой брат-член муниципального совета, от него я и узнал эту историю. Прежде всего надо вам сказать, что муниципальный совет у нас теперь республиканский, и его весьма удручает развращенность города. Нельзя вечером выйти из дому, чтобы не встретить на улице девок, знаете — этих продавщиц свечей. Они гуляют с кучерами, личностями подозрительными, которые бог весть откуда съезжаются к нам каждый сезон… Да будет вам также известно, что у преподобных отцов существуют определенные обязательства перед городом. Когда они покупали участки вокруг Грота, то подписали договор, запрещающий им всякую торговлю. Это не помешало, однако, преподобным отцам открыть там лавку. Разве это не бесчестная конкуренция, недостойная порядочных людей?.. И вот сейчас новый городской совет решил послать к ним делегацию с требованием выполнять договор и немедленно прекратить торговлю. Знаете, что они ответили, сударь? Да они двадцать раз повторяли и продолжают повторять одно и то же, всякий раз, как им напоминают об их обязательствах: «Хорошо, мы согласны, но мы у себя хозяева, и мы закроем Грот».
   Он привстал, держа на отлете бритву, вытаращив от возмущения глаза, и повторил, скандируя:
   — Мы закроем Грот.
   Пьер, продолжавший медленно шагать по комнате, остановился и сказал:
   — Ну что же! Муниципальный совет должен был ответить: «И закрывайте!»
   Казабан от неожиданности чуть не задохнулся; лицо его побагровело, и он был вне себя. Он только пролепетал:
   — Закрыть Грот!.. Закрыть Грот!
   — Разумеется! Если он вас так раздражает и вызывает такое неудовольствие! Если он является причиной постоянных раздоров, несправедливости, порчи нравов! Всему этому наступил бы конец, о Гроте перестали бы толковать… Право, это было бы прекрасным разрешением вопроса, окажи кто-нибудь из власть имущих услугу городу и заставь преподобных отцов осуществить свою угрозу.
   Пока Пьер говорил, с Казабана понемногу сходил гнев. Он успокоился, слегка побледнел, и в глубине его больших глаз Пьер прочел растущую тревогу. Не слишком ли далеко он зашел в своей ненависти к святым отцам? Многие духовные лица недолюбливают их; быть может, этот молодой священник приехал в Лурд, чтобы вести против них кампанию? Тогда как знать? Возможно, что в будущем Грот и закроют. Но ведь все только им и существуют. Хотя старый город бесновался от злобы, сетуя, что на его долю остаются одни крохи, он все же был доволен и этим; самые свободомыслящие из его обитателей, наживавшиеся на паломниках, как и все остальные, молчали — им становилось не по себе, как только кто-нибудь соглашался с ними и критиковал неприятные стороны нового Лурда. Надо быть осторожнее.
   Казабан занялся г-ном де Герсеном. Он стал брить другую щеку клиента, бормоча с независимым видом:
   — Ну, если я что и говорю про их Грот, — мне-то он, по правде, не мешает. А жить ведь всем надо.
   Дети в столовой разбили чашку и оглушительно орали. Пьер снова посмотрел на священные картинки и гипсовую мадонну, которыми парикмахер украсил стены, чтобы угодить своим жильцам. Со второго этажа раздался чей-то голос, что вещи уже уложены: когда вернется подмастерье, пусть поднимется и перевяжет сундук.
   Казабан, в сущности совершенно не знавший двух своих посетителей, стал недоверчив, забеспокоился, в уме его зародились тревожные предположения. Он был в отчаянии, что они уйдут, а он так ничего и не узнает о них, в то время как сам разоткровенничался вовсю. Если бы можно было вернуть резкие слова против святых отцов! Когда г-н де Герсен поднялся, чтобы помыть подбородок, Казабан решил возобновить разговор:
   — Вы слышали о вчерашнем чуде? Весь город взбудоражен, мне рассказывали об этом человек двадцать… Да, святым отцам, как видно, выпало на долю необыкновенное чудо — одна барышня, паралитичка, говорят, встала и дотащила свою тележку до самой Базилики.
   Господин де Герсен вытер лицо и собирался вновь сесть, но, услышав слова парикмахера, рассмеялся с довольным видом.
   — Эта молодая особа — моя дочь.
   При таком неожиданном известии Казабан расцвел. Он успокоился и снова обрел дар речи; бурно жестикулируя, он подправил г-ну де Герсену прическу.
   — Ах, сударь, поздравляю, я польщен, — такая честь обслужить вас… Раз ваша барышня выздоровела, ваше родительское сердце должно быть удовлетворено.
   У него и для Пьера нашлось любезное словцо. Решившись наконец отпустить их, он посмотрел на священника проникновенным взглядом и проговорил тоном здравого человека, высказывающего свое заключение о чудесах:
   — Счастья, господин аббат, на всех хватит. Нам только надо, чтобы время от времени случалось такое чудо.
   Выйдя из парикмахерской, г-н де Герсен пошел за кучером, который продолжал шутить со служанкой; вымытая собака отряхивалась на солнце. Через пять минут коляска доставила их на площадь Мерласс. Поездка заняла добрых полчаса; Пьер решил оставить коляску за собой: он хотел показать Мари город, не слишком утомляя ее. Отец побежал за ней к Гроту, а священник стал ждать их под деревьями.
   Кучер, закурив с фамильярным видом папиросу, тотчас же завел с Пьером разговор. Сам он был родом из деревни в окрестностях Тулузы и не мог пожаловаться: хорошо зарабатывал в Лурде. Здесь и едят хорошо и развлекаются, можно сказать — край неплохой. Он говорил развязно, как человек, которого не очень стесняют религиозные принципы, но который не забывает, впрочем, о почтении к духовному лицу.
   Наконец, развалившись на козлах, он свесил ногу и медленно проронил:
   — Да, господин аббат, дело в Лурде здорово поставлено, вопрос в том, долго ли это протянется.
   Пьера поразили эти слова, и ему невольно захотелось глубже вникнуть в их смысл, но тут возвратился г-н де Герсен с Мари. Он нашел дочь на том же месте, коленопреклоненной у ног святой девы в порыве веры и благодарности; казалось, в глазах девушки запечатлелся пылающий Грот — так сияли они от великой радости исцеления. Мари ни за что не хотела ехать в коляске. Нет, нет, она предпочитала идти пешком, ее совсем не интересует осмотр города, ей важно еще часок походить под руку с отцом по улицам, площадям, где угодно! И когда Пьер расплатился с кучером, она устремилась в аллею сада, разбитого на эспланаде, в восторге, что может гулять мелкими шагами вдоль цветущих газонов, под высокими деревьями. От трав, листьев и бесчисленных одиноких аллей веяло такой свежестью, там слышалось вечное журчание Гава! Затем она захотела снова пройти по улицам, смешаться с толпой; в ней ключом било желание видеть движение, жизнь, слышать шум.
   Заметив на улице святого Иосифа панораму, изображавшую старый Грот, а перед ним коленопреклоненную Бернадетту в день, когда произошло чудо со свечой, Пьер вздумал зайти туда. Мари радовалась, как дитя, и г-н де Герсен был тоже очень доволен, особенно когда заметил, что среди паломников, толпой входивших вместе с ними в темный коридор, нашлось несколько человек, которые узнали его дочь, исцеленную лишь накануне, но ставшую уже знаменитостью, чье имя переходило из уст в уста. Когда они поднялись на круглую эстраду, освещенную рассеянным светом, проникавшим сюда сквозь большой тент, Мари устроили своего рода овацию; ее появление встретили ласковым перешептыванием, изумленными взглядами, восторгом, близким к экстазу; всем хотелось ее видеть, идти за нею следом, дотронуться до нее. Это была слава — теперь перед ней будут преклоняться, куда бы она ни пошла. Чтобы немного отвлечь от нее внимание публики, служитель, дававший объяснения, пошел вперед и стал рассказывать о том, что было изображено на огромном полотне в сто двадцать шесть метров, опоясывавшем эстраду. Речь шла о семнадцатом явлении святой девы Бернадетте; девочка, стоя со свечой на коленях перед Гротом, увидела богоматерь; она прикрыла пламя рукой, да так и замерла, забыв ее отдернуть, но рука не сгорела; полотно живо воссоздавало пейзаж тех времен, Грот в его девственном состоянии и всех, кто, по рассказам, присутствовал при этом: врача, устанавливающего чудо с часами в руках, мэра, полицейского комиссара, прокурора; при этом служитель называл их имена, а следовавшая за ним публика только ахала.
   Мысли Пьера почему-то вдруг вернулись к фразе, произнесенной кучером: «Дело в Лурде здорово поставлено, вопрос в том, долго ли это протянется». Действительно, в этом-то и заключался вопрос. Сколько уже построили почитаемых святилищ, внимая голосу невинных, избранных детей, которым являлась святая дева! И вечно повторялась одна и та же история: пастушка, которую преследовали, называли лгуньей, затем глухое брожение среди несчастных, изголодавшихся по иллюзии, и наконец пропаганда, победа сияющего, как маяк, святилища, а дальше — закат, забвение и потом возникновение нового святилища, рожденного восторженной мечтой другой ясновидящей. Казалось, могущество иллюзии истощилось, и для того, чтобы оно могло возродиться, надо было переместить ее, перенести в новую обстановку, создать новые приключения. Салетта свергла древних святых дев из дерева и камня, которые исцеляли болящих. Лурд сверг Салетту и, в свою очередь, будет свергнут какой-нибудь святой девой, чей нежный спасительный лик явится невинному ребенку, еще не родившемуся на свет. Но если Лурд так быстро, так бурно вырос, то, несомненно, он обязан этим неискушенной душе, обаятельному образу Бернадетты. На сей раз обошлось без мошенничества, без обмана: хилая, больная девочка даровала страждущему человечеству свою мечту о справедливости и равенстве в обретении чуда. Она была лишь воплощением вечной надежды, вечного утешения. К тому же исторические и социальные условия в конце этого страшного века позитивного опыта, казалось, способствовали неистовой жажде мистического порыва; вот почему торжествующий Лурд, вероятно, долго еще продержится, прежде чем обратится в легенду и станет одним из тех мертвых культов, чей аромат, когда-то сильный, теперь уже выдохся.
   Ах, с какой легкостью разглядывая огромное полотно панорамы, Пьер мысленно восстанавливал старый Лурд, этот мирный верующий город, единственную колыбель, где могла родиться легенда! Это полотно говорило обо всем, являлось наглядным доказательством происшедших тогда событий. Пьер даже не слышал монотонных пояснений служителя, пейзаж говорил сам за себя. На первом плане был изображен Грот, отверстие в скале на берегу Гава — девственный край, край грез, с лесистыми холмами, обвалами, без дорог, без всяких новшеств: ни монументальной набережной, ни аллей английского сада, извивающихся среди подстриженных деревьев, ни благоустроенного Грота за решеткой, ни лавки с предметами культа, этого преступного торга, возмущавшего благочестивые души. Лучшего, более уединенного уголка святая дева не могла бы найти, чтобы явиться избраннице своего сердца, бедной девочке, что в грезах блуждала там мучительно длинными ночами, собирая валежник. Дальше, по ту сторону Гава, позади замка, раскинулся доверчивый, уснувший старый Лурд. Перед глазами вставало былое: маленький городок с узкими улицами, мощенными булыжником, с темными домами, облицованными мрамором, с древней полуиспанской церковью, полной старинных лепных изображений, золотых образов и раскрашенных кафедр. Только дважды в день Лапаку переезжали вброд дилижансы из Баньер и Котере и поднимались затем по крутой улице Басе. Дух времени еще не овеял эти мирные кровли, укрывавшие отсталое, наивное население, подчинявшееся строгой религиозной дисциплине. Там не знали разврата, веками жили изо дня в день в бедности, суровость которой оберегала нравы. И никогда еще Пьеру не было так понятно, почему именно на этой почве, где царили вера и честность, могла родиться и вырасти Бернадетта, словно роза, распустившаяся на придорожном кусте шиповника.
   — Это все-таки любопытное зрелище, — объявил г-н де Герсен, когда все вышли на улицу. — Я доволен, что посмотрел.
   Мари также смеялась от удовольствия.
   — Не правда ли, папа? Словно мы там побывали. Иногда кажется, что фигуры сейчас задвигаются… А как прелестна Бернадетта, в экстазе, на коленях, когда пламя свечи лижет ей пальцы, не оставляя ожога.
   — Ну, вот что, — снова заговорил архитектор, — у нас остался только час, надо подумать о покупках, если мы хотим что-нибудь приобрести… Давайте обойдем лавки? Мы, правда, обещали Мажесте отдать ему предпочтение, но это не мешает нам посмотреть, что есть у других… А? Как вы думаете, Пьер?
   — Разумеется, как вам будет угодно, — ответил священник. — Кстати мы прогуляемся.
   Он пошел вслед за Мари и ее отцом, и вскоре они снова очутились на площади Мерласс. С тех пор как Пьер вышел из помещения панорамы, он испытывал странное чувство — ему было как-то не по себе. Он словно вдруг перенесся из одного города в другой, из одной эпохи в другую. Из сонной тишины древнего Лурда, подчеркнутой унылым светом, пробивавшимся сквозь тент, он сразу попал в новый, шумный Лурд, залитый ярким светом. Только что пробило десять часов, на улицах царило необыкновенное оживление, все спешили до завтрака покончить с покупками, чтобы готовиться затем к отъезду. Тысячи паломников наводнили улицы, осаждали лавки. Крики, толкотня, беспрерывный стук колес мчащихся мимо экипажей напоминали ярмарочную суету. Многие запасались в дорогу провизией, опустошая лавчонки, где продавали хлеб, колбасу, ветчину. Покупали фрукты, вино, несли полные корзины бутылок и пакетов, пропитанных жиром. У одного разносчика, торговавшего сыром, мигом расхватали весь товар, который он вез на тележке. Но больше всего публика покупала религиозные сувениры; иные торговцы, чьи тележки были полны благочестивых статуэток и картинок, делали блестящие дела. У лавок стояли очереди на улице, женщины несли под мышкой святых дев, в руках — бидоны для чудотворной воды, а шеи обмотали множеством четок. Бидоны от одного до десяти литров, одни без картинок, другие, украшенные лурдской богоматерью в голубом, новая жестяная посуда, кастрюльки — все это звенело и сверкало на солнце. Лихорадочный торг, удовольствие истратить деньги, уехать с полными карманами фотографий и медалей разрумянили все лица, превратив эту толпу в завсегдатаев ярмарок с чрезмерными и неудовлетворенными аппетитами.
   На площади Мерласс г-н де Герсен соблазнился было одной из самых красивых и бойко торгующих лавок с вывеской, на которой крупными буквами было написано: «Субиру, брат Бернадетты».
   — А? Не купить ли нам все, что нужно, здесь? Наши сувениры носили бы более местный колорит и выглядели бы более занимательными!
   Затем он прошел мимо, повторяя, что надо сперва все осмотреть.
   У Пьера сжалось сердце, когда он взглянул на лавку брата Бернадетты. Его огорчило, что брат продавал статуэтки святой девы, которую видела сестра. Но ведь надо было жить, а Пьер знал, что семья ясновидящей отнюдь не процветала, имея столь сильного конкурента в лице победоносной Базилики, сверкающей золотом. Паломники оставляли в Лурде миллионы, но торговцев предметами культа было более двухсот, не считая содержателей гостиниц и меблированных комнат, забиравших львиную долю доходов, так что столь жадно оспариваемая прибыль сводилась к пустякам. Вдоль всей площади — по правую и по левую руку от лавки брата Бернадетты — непрерывным рядом тянулись другие лавки; они жались одна к другой в каком-то подобии деревянного барака или галереи, построенной городским управлением, которое наживало на этом около шестидесяти тысяч франков. Это был настоящий базар, раскинувший свою выставку товаров чуть не до самого тротуара, задевая прохожих. На триста метров не было другой торговли: поток четок, медалей, статуэток без конца украшал витрины. А на вывесках огромными буквами значились наиболее почитаемые имена — святого Рока, святого Иосифа, Иерусалима, непорочной святой девы, сердца Иисусова — самое лучшее из того, что мог предоставить рай, чтобы тронуть и привлечь покупателей.