Страница:
Михаил все-таки сумел заткнуть пасть Симе:
– Ты мужику своему много даешь сидеть без дела?
– Чего? Како тебе дело до моего мужика?
– Ванька, говорю, много сидит у тебя без дела? Не калишь ты его с утра до вечера?
И вот Сима мало-помалу стала принимать человеческий вид. Понравилось, что сказал насчет Ваньки. Хотя на самом-то деле всем известно, как Ванька ее утюжит. Оттого, может, и на больных кидается.
– А моя холера, думаешь, не из того же теста, что ты? – Михаил и себя не пощадил. – Все вы одинаковы стервы. Как начнет-начнет калить – рад к черту на рога броситься, а не то что про больную руку помнить.
– Ври-ко давай, – сказала Сима, но больше уже насчет вредительства не разорялась.
Еще чего? Чай утренний? Был! С женой прения утренние? Были. Из-за Ларисы копоть подняли. Отец, видите ли, ребенка тиранит, воду от колодца заставляет таскать, чтобы хоть слегка картошку под окошками побрызгать, а ребенок только по ночам в клубе ногами молотить может…
Да, все переделано, план по ругани за день выполнен, а время еще подходило только к одиннадцати…
Михаил недобрыми глазами поглядел из-под навеса с высокого крыльца медпункта на сельпо – пожар от солнца в окошках – и начал спускаться в дневное пекло.
Чья-то собачонка, вроде Фили-петуха, попалась под ногу у нижней ступеньки крыльца – все живое теперь лезет в тень – пнул. Не загораживай дорогу, сволочь! Развелось вас теперь – проходу нет. Собачник из деревни сделали.
Не хотел он сегодня с «бомбой» разбираться, Раиса и так всю плешь проела, но надо же как-то себя в норму привести! Разве он думал, что с утра с лайкой-балалайкой схватится да этого хряка Таборского за хрип возьмет? А потом, как не заглянуть в это время в сельпо? Клуб. Вся пекашинская пенсионерия в сборе. Все – худо-бедно – развлечение.
Спокойным, размеренным шагом, старательно, прямо-таки напоказ держа больную руку в повязке – Сима наверняка из своего окошка за ним зырит, Михаил поднялся на крыльцо, открыл дверь и – что такое? Где люди?
Светлых алюминиевых ведерок да разноцветной пластмассовой посуды полно, весь пол по левую сторону от печки до печки заставлен, а людей – одна Зина-продавщица в белом халате за прилавком.
– Что это у тебя ноне за новый сервис?
Зина – невелика грамота, пять классов – не поняла, да, признаться, он и сам до поездки в Москву не очень в ладах был с этим словом.
– На новое обслуживание, говорю, перешла? – Михаил кивнул на посуду. Без клиентов?
– Не, – замахала руками Зина. – Какое, к черту, обслуживание. Это все улетели – посудный день сегодня.
– Посудный, – повторил Михаил и больше ни о чем не спрашивал. Разворот на сто восемьдесят – и дай бог ноги.
Посудный день, то есть прием посуды из-под вина, бывает раза два в году, и тут уж не зевай – пошевеливайся: в любую минуту могут отбой дать. Не хотят продавцы возиться с посудой. Хлопотно, заделисто, а для выполнения плана – гроши.
Деревня взбурлила на глазах. Бабы, старухи, отпускники, студенты, школьники – все впряглись в работу. Кто пер, тащил, обливаясь потом, кузов или короб литого стекла на себе, кто приспособил водовозную тележку, детскую коляску, мотоцикл. А Венька Иняхин да Пашка Клопов на это дело кинули свою технику – колесный трактор «Беларусь» с прицепом. Чтобы не возиться, не валандаться долго, а все разом вывезти.
А как же они с работой-то? С пожни удрали, что ли? – подумал Михаил. Ведь каких-нибудь часа два назад он своими глазами их на разводе видел.
Но ломать голову не приходилось. Надо было о собственной посуде позаботиться, а кроме того, еще Петру Житову сказать. Где он со своей «инвалидкой»? Кому и потеть сейчас как не ему? У кого еще в Пекашине посуды столько?
"Инвалидка" Петра Житова сидела, зарывшись по самые оси, в песках напротив клуба. И было одно из двух: либо Петр Житов заснул за рулем (случается это с ним, когда переберет), либо моторишко забарахлил: частенько и зимой и летом житовский «кадиллак» возят на буксире трактора, автомашины, а больше всего выручает Пегаха, коняга, на котором Филя-петух возит хлеб с пекарни в сельпо. Тот всегда под рукой, всегда в телеге стоит или у пекарни, или у магазина.
Петра Житова в «инвалидке» не было (значит, на ногах, или, лучше сказать, на ноге), и Михаил свернул к маслозаводу – предупредить насчет посуды жену: может, он и сам бы потихоньку справился, да ежели его за этим делом увидит Сима-фельдшерица – будет крику.
К маслозаводу ихнему без противогаза не суйся: душина – мухи дохнут. А все потому, что всю жижу, все отходы выливают на улицу: лень, руки отпадут, если эту проклятую химию отвезти в сторону метров на сто.
– Кликни-ко мою! – крикнул Михаил издали Таньке, жене Зотьки-кузнеца, которая обмывала бидоны возле крыльца, и тотчас же зажал нос: никогда не мог понять, как все это выносит Раиса.
– Ушла. Кабыть не знаешь свою благоверную.
Он встретил жену неподалеку от дома Петра Житова. Идет – кузов с посудой на спине, пополам выгнулась и скрип на всю улицу.
– Занял, нет очередь?
– Нет, я бежал тебя предупредить.
– Кой черт меня-то предупреждать! Неуж у меня мозгов-то совсем нету? В очередь надо было вставать. Я, что ли, это напила? Одной мне надо!
Михаил что-то невнятно забормотал (действительно ерунда получилась) покатила, слушать не захотела.
Но Михаил вылез из-за стола да глянул на часы – и туча накрыла лицо. Три с половиной часа. Только три с половиной!
Раньше такое бы случилось, ором орал: на работу опаздываю! А сегодня в страх бросило: что до вечера, до кино буду делать?
Работы по дому навалом. Из каждого угла работа кричит. И можно бы, можно кое-что и одной рукой поковырять. Да ведь фельдшерица дознается опять скандал, опять про вредительство начнет ляпать. А потом, надо, видно, и самому себя на цепь садить, а то сколько еще на больничном проканителишься?
Ковыряя спичкой во рту (вот какая у него теперь работа!), Михаил подумал: а не пойти ли в мастерскую? Не придавить ли на часок подушку?
Нет, ночью не спать, ночью опять мозоли на мозгах набивать.
Нет, нет, нет! Вкалывать в лесу у пня без передыху, без выходных, по месяцам дома не бывать, как это было в войну и после войны, не дай бог, а думать, жерновами ворочать, которые у тебя в башке, еще хуже. Из всех мук мука! Начнешь вроде бы с пустяка, с того, что каждый день у тебя под носом, – почему поля запущены, почему покосы задичали, а потом, глядь, уж за деревню вылез, уж по району раскатываешь, а потом все дальше, дальше и в такие дебри заберешься, что самому страшно станет. Не знаешь, как и обратно выкарабкаться! Без болота вязнешь, без воды тонешь, как, скажи, в самую-самую распуту, когда зимние дороги пали и летние еще не натоптаны, все так и ползет, все так и расплывается под ногой.
Раиса, принявшаяся за мытье посуды, показалось Михаилу, подозрительно покосилась на него (неработающий человек всегда бревно в глазах у работающего), и он понял, что надо куда-то поскорее сматываться.
А куда?
В гости к кому-нибудь податься да язык размять? Калину Ивановича проведать?
Все не годилось. Одни лентяи да пьяницы зарезные середь бела дня по гостям шатаются, а к старику дорога и не заказана, да больного человека хорошо ли постоянно трясти?
А вот что я сделаю! – вдруг оживился Михаил. Дойду-ко до старого дома. Чего там Петро натворил? Да и насчет дома Степана Андреяновича что-то надо делать. Сколько он ни говорил себе, сколько ни втолковывал: мое дело сторона, сами заварили кашу, сами и расхлебывайте, – а нет, видно, без него ни черта не выйдет. Тот сукин сын – он имел в виду Егоршу – у Пахи Баландина, говорят, уж деньги под верхнюю половину дома взял, а Паха долго раздумывать не будет: ради своей корысти не то что дом разломает – деревню спалит.
Но тут Михаил вспомнил, как давеча утром Петр прошел мимо ихнего дома. И не то чтобы привернуть к брату старшему – не взглянул. Глаза в землю, вроде бы задумался, ничего не видит. Не видит? За ту, за сестрицу, счет предъявляет. Раз ты не хочешь признавать сестру, и мне нечего делать у тебя.
Нет, рано, рано старшего брага учить, вскипел вдруг Михаил. Больно много чести, чтобы я первый пошел на поклон.
И он побрел на угор к амбару, где в последнее время привык на вольном воздухе подымить сигареткой.
Да, вот до чего дошло: управляющий отделения радуется, что на полях ничего не уродилось. Сказать это кому нормальному – глаза на лоб полезут. А он, Михаил, сам в прошлом году слышал, как Таборский клял все на свете. Хлеба навалило неслыханно – стеной рожь стояла по всему подгорью. На круг, по подсчетам, двадцать два центнера выходило. И вот караул! Куда девать такую прорву зерна? Ни токов нет, ни складов. И Михаил, конечно, высказался по этому поводу: мол, в кои-то поры урожай пришел, дак ты в панику! "Да пойми ты, черт тя задери, – завелся Таборский, – у нас животноводческое направление, а не хлебное! За то, что мы хлеб завалим, прогрессивку с нас не снимут, а вот ежели с молоком запоремся – не то что прогрессивку, головы оторвут".
Да, подумал Михаил, в этом году у Таборского не будет забот, и вдруг вздрогнул: каждый день в это время над головой пролетают реактивные самолеты, а все равно каждый раз врасплох гром, который с небесных высот на землю падает.
Он проводил взглядом крохотный серебряный крестик, поглядел на реку, на желтый песок, где бесновалась крикливая мелкота, или малоросия, выражаясь по-пекашински, поглядел на чью-то бабу в красном платье, вышагивающую босиком по меже (только пятки сверкают), и в конце концов ульнул глазом в лошадей, томившихся на привязи под самым спуском.
Тоска смертная смотреть на нынешних лошадей. Не шелохнутся. С ноги на ногу не переступят. Как мертвые стоят. У иных еще кое-как болтается хвост-веник, а у Тучи да у Трумэна и эта штука выключена– хоть заживо сожрите мухи да комары.
Да что они, вознегодовал Михаил, совсем от жары очумели? Или это у них какая-то своя лошадиная молитва?
Есть, есть о чем молиться нынешним лошадям. Задавили машины, смертный приговор вынесли коняге.
Но и лошади, пес их задери, тоже хороши. Попервости, в тридцатые годы, когда машины на Пинегу пришли, хоть бунтовали. Страхи страшные, что делалось, когда с трактором или автомобилем встречались: из оглобель лезли, телегу вдребезги разносили. А теперь… А теперь машину завидят, сами с дороги сворачивают, сами путь уступают. Ну а раз сам себя не уважаешь, раз сам на себя смотришь как на отжившую дохлятину, кто же с тобой будет считаться?
Михаил резко встал, затоптал недокуренную сигарету. Не из-за жары, не из-за молитвы стоят замертво лошади, а из-за того, что с утра не поены. Нюрка Яковлева за посуду выручила – разве ей до лошадей сегодня?
– Чего, чего ты опять гремишь? – подала голос из-за занавески от печи Раиса. – Куда ее посылаешь?
– Лошадей напоить да перевязать.
– Лошадей? Каких лошадей?
– Живых! Под угором которые. Раиса вышла из-за занавески.
– Ты одичал, отец? С чего она пойдет-то? Конюх есть.
– Да где конюх-от? Посуду сдала – кверху задницей где-нибудь лежит.
– А это уж ейно дело. Ей деньги за лошадей платят.
– Да люди вы але нет? – еще пуще прежнего разорался Михаил. – Лошади с голоду, с жажды подыхают, весь день глотка воды не видали, а ты про деньги… Неужли не жалко?
– Всех не нажалеешь. Нас много с тобой жалеют?
– Ну-ну! Давай, око за око, зуб за зуб… Вот как в тебе Федор-то Капитонович заговорил…
– Ты моего отца не трожь!.. – Раиса так разошлась, что кулаком по столу стукнула. – Федор-то Капитонович первый человек в Пекашине был.
Михаил захохотал:
– Первый! Как же не первый. Он и в войну всех как первый потрошил…
– Умному все во грех ставят, что ни сделай. А тебе бы не поносить отца надо, а век за него молиться. Кабы не он, с голыми стенами жил.
– Че-е-го? – Михаил выпрямился.
– А то! На чьи денежки вся мебель куплена? Много ты нажил за свою жизнь! Да кабы не отец-от, доселе как в сарае жили…
Михаилу попался на глаза стул с мягким сиденьем– вмиг в щепу разлетелся. И он наверняка бы так же расправился и с другой мебелью, да тут в дом вошел Григорий.
Долгожданной свежестью дохнуло в раскаленную кухню, праздник вошел в дом, глаза заново мир увидели… Как угодно, какими хочешь словами назови все правильно будет, все верно.
– Ох, ох, кто пришел-от к нам, кто пожаловал… Садись, садись, Григорий Иванович… Где любо, там и садись…
Раиса заливалась соловьем, новенькой метелкой бегала вокруг Григория, и она не притворялась. Григория все любили в доме. И не только люди. Животина любила. К примеру, Лыска взять. Зверь пес. Никого не пропустит, всех облает. Даже хозяйку, которая кормит его, кажинный раз лаем встречает. А у Григория будто особый пропуск: звука не подаст.
С Михаила словно сто пудов сразу свалили – вот как его обрадовал приход брата, и он, закуривая и добродушно скаля зубы, спросил:
– Ну как, братило, живем?
– А хорошо живем. Ходить нынче начали…
– Кто ходить начал?
– А Михаил да Надежда. – И пошел, и пошел рассказывать про близнят: как первый раз встали на ноги, как сделали первые шаги, как развернулись теперь.
Раиса вывернулась – вспомнила про Звездоню.
– Ты что, отец, меня не гонишь? Ведь у меня корова не доена.
Ну а что было делать ему, Михаилу? Сидел, попыхивал сигареткой и слушал. Слушал про двойнят, которых не хотел знать, слушал про Петра, про сестру. Потому что у Григория не было своей жизни – он жил неотделимо от брата, от сестры, от двойнят. И вот благодаря его рассказам да рассказам Анки – для той тоже никаких запретов не существовало – в доме Михаила решительно знали все, что делается там, у той.
– Дак что, брат, чай будем пить але как? – И Михаил, не очень-то прислушиваясь к рассказам Григория, принялся за самовар: терпеть не мог электрические чайники, которые теперь были в ходу в Пекашине, – все не то, все казалось, что на столе какая-то мертвечина.
Вернулась от коровы Раиса человеком, с улыбкой на своем красивом румяном лице (да, не обделил бог красотой), первым делом начала угощать парным молоком Григория – полнехонькую, с шапкой пены налила кружку.
– Пей, пей! Хорошо молочко-то из-под коровы. Надо бы тебе кажный раз к нам приходить к доенке – сразу бы эту бледность скинуло.
Самовар вскипел быстро (все быстро делается, когда Григорий в доме), и Михаил сам принялся накрывать на стол.
К самому чаю вернулись с реки Вера с Анкой. Крик от радости на весь дом: "Дядя Гриша пришел!" – затем почти вслед за ними пожаловала Лариса. Эта всем обличьем, всеми повадками была в Клевакиных, а вот нюх на обед, на чай – от ихнего Федора. Тот, бывало, где бы ни шатался, ни проказил, а к жратве как из пушки. Но Лариса при виде дяди неподдельно, по-хорошему улыбнулась, и это сразу примирило Михаила с дочерью.
Самую неслыханную доброту, однако, выказала Раиса – «бомбу» на стол выставила.
– Берегла к бане, да ладно, ноне жарынь такая – кажный день баня.
Григорию Михаил налил только для приличия – в рот не берет, но, чего никогда не случалось, – Раиса попросила для нее плеснуть. И тут Михаил ничего не мог поделать с собой – отмяк сразу. Что ты будешь делать с ней, с дурой… Такой уж характер. Сама не рада, а сказать прямо: виновата – ни за что. Как угодно будет перед тобой оправдываться – ползком, на коленях, делом, но только язык не повернуть в твою сторону. По крайности на первых порах.
Чтобы пристать к мужнину берегу, стать на его якорь, начала загребать чуть ли не от Водян.
– Вы думаете, нет чего своей башкой? Картошка-то, не видите, вся сгорела. – Это слово к дочерям.
– Чего о ней думать? – фыркнула Лариса. – Не у нас одних сгорела – у всех.
– У всех! Все-то, может, помирать собираются, и ты вслед за има? Сколько вам отец говорил: поливать надо.
Ого! – ухмыльнулся про себя Михаил.
– Сегодня чтобы у меня тридцать ведер было наношено! – И вдруг на свою любимицу, на Ларису, которая в это время носом передернула: – Тебе, тебе говорю! Кой черт носырей-то задергала. Не кивай, не кивай на Веру-то, Вера-то целый день на жаре как проклятая работала, а ты ведь со своей лежкой забыла, что и за работа такая. Раз, говоришь, у тебя давленье, дак давленье-то не скоком в клубе лечат, а работой. В старину-то люди до упаду робили, ни про како давленье не слыхали.
– В старину-то давленье-то не мерили! – весело рассмеялась Вера. – И аппаратов таких не было. Досталось и Вере:
– А ты ротище-то попридержи. Не ворота у тебя, не телега едет. У отца рука болит, сколько в бане не мылся, а они, кобылы, и не подумают.
– Подумаем, подумаем! – опять с той же прытью отозвалась Вера. – Везде воды наносим. Только нервные клетки береги, Федоровна!
– А ты брось мне эту привычку! – Раиса не закричала, вся просто затряслась, надо же на ком-то сорвать злость. – Завела: Федоровна, Федоровна! Мати я тебе, а не Федоровна.
– Ну уж и пошутить нельзя.
– Нельзя! Все с шуток начинается, да слезами кончается.
– Хорошо, мам! Твое ценное указание будет выполнено. И со своей стороны берем дополнительное обязательство: вместо тридцати ведер принесем сорок.
Михаил примиряюще махнул рукой:
– Ладно, завтра насчет воды. Сегодня, говорят, кино интересное.
– Вот, вот! – запричитала Раиса. – Завсегда у Нас так: мати что ни скажет, все не так, се неладно. Да разве будет у нас что хорошо в дому…
– Папа, папа! – Вера всплеснула руками. – А дядя-то Гриша…
Все глянули на угол стола, туда, где недавно сидел Григорий. И все увидели: нет Григория. Всегда вот так: войдет неслышно и уйдет неслышно.
А может, так и надо? – подумал Михаил. Чего ему с нами делать? Склеил, слепил ихний семейный горшок, давший трещину, вспрыснул всех живой водой – и живите на здоровье.
Непонятный человек, хоть и брат родной! С одной стороны, как малый ребенок, как дурачок блаженный, а с другой, как подумаешь хорошенько, умнее его на свете нет.
На Раису напал трудовой зуд – это всегда случается после очередной домашней перебранки, – начала все перетряхивать, все перелопачивать: мыть полы, заново переставлять мебель, подметать заулок. А ему что делать?
Для видимости потолкался по дому, туда-сюда заглянул, обошел усадьбу, прошелся с дочерьми до колодца и кончил тем, что отпустил их в клуб, а затем и сам пошел.
Кино уже началось – Михаил еще на крыльце услыхал рев и грохот, доносившийся из зрительного зала, – не иначе как военную картину показывали.
Он постоял-постоял в пустом фойе и пошел в читальню, в которой еще недавно хозяйничали ребятишки и молодежь. Журналы и газеты вразброс по всему столу, на полу опрокинутые стулья, рваная бумага, песок и, конечно, настежь двери: всем скопом, всем стадом кинулись на выход, когда раздался звонок.
Михаил плотно прикрыл двери, поднял с полу стулья, навел кое-какой порядок на столе и только после этого подошел к списку погибших на войне.
Сто двадцать восемь человек. Целая рота. Это только те, что не вернулись с фронта. А ежели к ним прибавить еще тех пекашинцев, которые приняли смерть во время войны тут, на Пинеге, – кто от работы, кто от голода, кто от простуды на сплаве, кто от пересады в лесу? Разве они не заслужили того, чтобы тоже быть в этом списке? Разве не ради родины, не ради победы отдали свои жизни?
Тоня-библиотекарша (это она рисовала список) поначалу размахнулась круто – за версту видать первые фамилии. А потом увидела – бумаги не хватит, и начала мельчить-лепить так, что последние фамилии без очков и не прочитать.
Ивану Пряслину в этом списке тоже не очень повезло (Тоня еще на букве «н» включила тормоза), но Михаил уже привык – сразу уперся глазом в отцовскую фамилию.
Где-то он читал или в кино видел: тридцатилетний сын в трудную минуту смотрит на карточку молодого безусого паренька, каким был его отец, убитый на войне, и просит у него совета.
Помнится, это до слез прошибло его тогда, и с той поры не было случая, чтобы он, подойдя к этой пекашинской святыне, не подумал бы, что и он уже чуть ли не в полтора раза старше своего отца. А все равно, глядя на родное имя, выведенное от руки черными, уже полинялыми чернилами, он чувствовал себя всегда маленьким недоростком, тем лопоухим пацаном, каким он провожал отца на войну…
Сегодня этого привычного ощущения не было. Почему? Неужели все дело в Коте-сопле, подслеповатом племяннике Сусы-балалайки, который под парами незванно-непрошенно вкатился в читальню? Михаил, конечно, тотчас выставил его вон – не смей, мразь эдакая, с пьяным рылом к святыне! – но настроиться на прежний лад уже не смог.
А может, подумал он, шагая по темной деревне и вглядываясь в освещенные окна, из-за осени все это? Из-за того, что осень опять подошла к Пекашину?
Сколько лет уже как кончилась война, сколько лет прошло с той поры, как отменили налоги и займы, а его все еще и доселе с наступлением августовской темноты будто в ознобе начинает трясти. Потому что именно в это самое время начиналась, бывало, главная расплата с налогами и займами.
Михаил прошел мимо своего дома – хотелось хоть немного успокоиться – и вдруг, когда стал подходить к старому дому, понял, отчего у него муторно и погано на душе. Оттого, что не в ладах, не в согласии со своими. С Петром, с братом родным, за все лето ни разу по-хорошему не поговорил. Парень старается, старый дом, сказывают, перетряс до основанья, а он даже не соизволил при дневнем свете на его дела посмотреть. Да и с сестрой что-то надо делать. Ну дура набитая, ну наломала дров и с домом и с этими детками да ведь сестра же! Какая жизнь вместе прожита!
Эх, воскликнул про себя Михаил, загораясь, вот вломлюсь сейчас нежданно-негаданно и прямо с порога: ну вот что, ребята, посмешили людей – и хватит! А теперь давай докладывай старшему брату что и как.
Он сделал полный вдох, как перед прыжком в воду, решительно оттолкнулся от угла старого дома, откуда смотрел на знакомые занавески с кудрявыми цветочками в домишке покойной Семеновны, налитые ярким электрическим светом изнутри, и снова прилип к углу, потому что как раз в эту минуту из дома Семеновны, громко разговаривая и посмеиваясь, вышли люди.
– Ну, спасибо, спасибо, Лизавета! Опять, слава богу, отвели душу.
– Бесстыдница, убежала-ускакала от нас – мы хоть помирай без тебя.
– Дак ведь не за границу ускакала, – ответил Лизин голос, – а вы не без ног. Версту-то, думаю, всяко одолеть можете.
– Можем, можем, Лизавета! Теперь-то живем. Трудно первый раз тропу проторить, а по натоптанной-то дороге и слепая кобыла ходит.
Понятно, понятно, сказал себе Михаил, старушонки из нижнего конца. Видите ли, осиротели было, бедные, – негде языком почесать стало, когда та из дому своего удрала. А теперь возликовали – можно и у Семеновны горло драть.
А сестрица-то, сестрица-то какова! – продолжал заводить себя Михаил. Он расчувствовался-расслюнявился, чуть ли не с повинной хотел заявиться. А она: ха-ха-ха, заходите в любое время, а про дом-горемыку и думы нет.
Закипая злостью, Михаил круто сплюнул и пошагал домой.
Михаил сам молодел в такие вечера. Он гордился своим новым, по-городскому обставленным домом, всеми этими красивыми вещами, которые окружали его, и, чего лукавить, гордился своей красивой румянощекой женой.
В нынешний вечер ничто не радовало его, ничто не ворохнуло сердце. И он как перешагнул порог с насупленными бровями, так и сидел за столом.
– Что опять стряслось? Какая муха укусила?
Раиса спрашивала мягко, дружелюбно, но он только вздохнул в ответ. А что было сказать? Как признаться в том, что вот он сидит в своем расчудесном новом доме, а душой и сердцем там, в старой пряслинской развалюхе?
– Ты мужику своему много даешь сидеть без дела?
– Чего? Како тебе дело до моего мужика?
– Ванька, говорю, много сидит у тебя без дела? Не калишь ты его с утра до вечера?
И вот Сима мало-помалу стала принимать человеческий вид. Понравилось, что сказал насчет Ваньки. Хотя на самом-то деле всем известно, как Ванька ее утюжит. Оттого, может, и на больных кидается.
– А моя холера, думаешь, не из того же теста, что ты? – Михаил и себя не пощадил. – Все вы одинаковы стервы. Как начнет-начнет калить – рад к черту на рога броситься, а не то что про больную руку помнить.
– Ври-ко давай, – сказала Сима, но больше уже насчет вредительства не разорялась.
5
Корову в поскотину проводил, на разводе побывал, с Сусой-балалайкой заново расплевался, с Симой-фельдшерицей, можно сказать, тоже бабки подбил не в свою пользу, потому что хитрая же бестия – сообразит, как над ней издевались…Еще чего? Чай утренний? Был! С женой прения утренние? Были. Из-за Ларисы копоть подняли. Отец, видите ли, ребенка тиранит, воду от колодца заставляет таскать, чтобы хоть слегка картошку под окошками побрызгать, а ребенок только по ночам в клубе ногами молотить может…
Да, все переделано, план по ругани за день выполнен, а время еще подходило только к одиннадцати…
Михаил недобрыми глазами поглядел из-под навеса с высокого крыльца медпункта на сельпо – пожар от солнца в окошках – и начал спускаться в дневное пекло.
Чья-то собачонка, вроде Фили-петуха, попалась под ногу у нижней ступеньки крыльца – все живое теперь лезет в тень – пнул. Не загораживай дорогу, сволочь! Развелось вас теперь – проходу нет. Собачник из деревни сделали.
Не хотел он сегодня с «бомбой» разбираться, Раиса и так всю плешь проела, но надо же как-то себя в норму привести! Разве он думал, что с утра с лайкой-балалайкой схватится да этого хряка Таборского за хрип возьмет? А потом, как не заглянуть в это время в сельпо? Клуб. Вся пекашинская пенсионерия в сборе. Все – худо-бедно – развлечение.
Спокойным, размеренным шагом, старательно, прямо-таки напоказ держа больную руку в повязке – Сима наверняка из своего окошка за ним зырит, Михаил поднялся на крыльцо, открыл дверь и – что такое? Где люди?
Светлых алюминиевых ведерок да разноцветной пластмассовой посуды полно, весь пол по левую сторону от печки до печки заставлен, а людей – одна Зина-продавщица в белом халате за прилавком.
– Что это у тебя ноне за новый сервис?
Зина – невелика грамота, пять классов – не поняла, да, признаться, он и сам до поездки в Москву не очень в ладах был с этим словом.
– На новое обслуживание, говорю, перешла? – Михаил кивнул на посуду. Без клиентов?
– Не, – замахала руками Зина. – Какое, к черту, обслуживание. Это все улетели – посудный день сегодня.
– Посудный, – повторил Михаил и больше ни о чем не спрашивал. Разворот на сто восемьдесят – и дай бог ноги.
Посудный день, то есть прием посуды из-под вина, бывает раза два в году, и тут уж не зевай – пошевеливайся: в любую минуту могут отбой дать. Не хотят продавцы возиться с посудой. Хлопотно, заделисто, а для выполнения плана – гроши.
Деревня взбурлила на глазах. Бабы, старухи, отпускники, студенты, школьники – все впряглись в работу. Кто пер, тащил, обливаясь потом, кузов или короб литого стекла на себе, кто приспособил водовозную тележку, детскую коляску, мотоцикл. А Венька Иняхин да Пашка Клопов на это дело кинули свою технику – колесный трактор «Беларусь» с прицепом. Чтобы не возиться, не валандаться долго, а все разом вывезти.
А как же они с работой-то? С пожни удрали, что ли? – подумал Михаил. Ведь каких-нибудь часа два назад он своими глазами их на разводе видел.
Но ломать голову не приходилось. Надо было о собственной посуде позаботиться, а кроме того, еще Петру Житову сказать. Где он со своей «инвалидкой»? Кому и потеть сейчас как не ему? У кого еще в Пекашине посуды столько?
"Инвалидка" Петра Житова сидела, зарывшись по самые оси, в песках напротив клуба. И было одно из двух: либо Петр Житов заснул за рулем (случается это с ним, когда переберет), либо моторишко забарахлил: частенько и зимой и летом житовский «кадиллак» возят на буксире трактора, автомашины, а больше всего выручает Пегаха, коняга, на котором Филя-петух возит хлеб с пекарни в сельпо. Тот всегда под рукой, всегда в телеге стоит или у пекарни, или у магазина.
Петра Житова в «инвалидке» не было (значит, на ногах, или, лучше сказать, на ноге), и Михаил свернул к маслозаводу – предупредить насчет посуды жену: может, он и сам бы потихоньку справился, да ежели его за этим делом увидит Сима-фельдшерица – будет крику.
К маслозаводу ихнему без противогаза не суйся: душина – мухи дохнут. А все потому, что всю жижу, все отходы выливают на улицу: лень, руки отпадут, если эту проклятую химию отвезти в сторону метров на сто.
– Кликни-ко мою! – крикнул Михаил издали Таньке, жене Зотьки-кузнеца, которая обмывала бидоны возле крыльца, и тотчас же зажал нос: никогда не мог понять, как все это выносит Раиса.
– Ушла. Кабыть не знаешь свою благоверную.
Он встретил жену неподалеку от дома Петра Житова. Идет – кузов с посудой на спине, пополам выгнулась и скрип на всю улицу.
– Занял, нет очередь?
– Нет, я бежал тебя предупредить.
– Кой черт меня-то предупреждать! Неуж у меня мозгов-то совсем нету? В очередь надо было вставать. Я, что ли, это напила? Одной мне надо!
Михаил что-то невнятно забормотал (действительно ерунда получилась) покатила, слушать не захотела.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Пообедали мирно. Оба были довольны – с посудой разделались. А то ведь столько ее, окаянной, за год скопилось, что в кладовку зайти нельзя: везде, и на полу и на полках, бутылки.Но Михаил вылез из-за стола да глянул на часы – и туча накрыла лицо. Три с половиной часа. Только три с половиной!
Раньше такое бы случилось, ором орал: на работу опаздываю! А сегодня в страх бросило: что до вечера, до кино буду делать?
Работы по дому навалом. Из каждого угла работа кричит. И можно бы, можно кое-что и одной рукой поковырять. Да ведь фельдшерица дознается опять скандал, опять про вредительство начнет ляпать. А потом, надо, видно, и самому себя на цепь садить, а то сколько еще на больничном проканителишься?
Ковыряя спичкой во рту (вот какая у него теперь работа!), Михаил подумал: а не пойти ли в мастерскую? Не придавить ли на часок подушку?
Нет, ночью не спать, ночью опять мозоли на мозгах набивать.
Нет, нет, нет! Вкалывать в лесу у пня без передыху, без выходных, по месяцам дома не бывать, как это было в войну и после войны, не дай бог, а думать, жерновами ворочать, которые у тебя в башке, еще хуже. Из всех мук мука! Начнешь вроде бы с пустяка, с того, что каждый день у тебя под носом, – почему поля запущены, почему покосы задичали, а потом, глядь, уж за деревню вылез, уж по району раскатываешь, а потом все дальше, дальше и в такие дебри заберешься, что самому страшно станет. Не знаешь, как и обратно выкарабкаться! Без болота вязнешь, без воды тонешь, как, скажи, в самую-самую распуту, когда зимние дороги пали и летние еще не натоптаны, все так и ползет, все так и расплывается под ногой.
Раиса, принявшаяся за мытье посуды, показалось Михаилу, подозрительно покосилась на него (неработающий человек всегда бревно в глазах у работающего), и он понял, что надо куда-то поскорее сматываться.
А куда?
В гости к кому-нибудь податься да язык размять? Калину Ивановича проведать?
Все не годилось. Одни лентяи да пьяницы зарезные середь бела дня по гостям шатаются, а к старику дорога и не заказана, да больного человека хорошо ли постоянно трясти?
А вот что я сделаю! – вдруг оживился Михаил. Дойду-ко до старого дома. Чего там Петро натворил? Да и насчет дома Степана Андреяновича что-то надо делать. Сколько он ни говорил себе, сколько ни втолковывал: мое дело сторона, сами заварили кашу, сами и расхлебывайте, – а нет, видно, без него ни черта не выйдет. Тот сукин сын – он имел в виду Егоршу – у Пахи Баландина, говорят, уж деньги под верхнюю половину дома взял, а Паха долго раздумывать не будет: ради своей корысти не то что дом разломает – деревню спалит.
Но тут Михаил вспомнил, как давеча утром Петр прошел мимо ихнего дома. И не то чтобы привернуть к брату старшему – не взглянул. Глаза в землю, вроде бы задумался, ничего не видит. Не видит? За ту, за сестрицу, счет предъявляет. Раз ты не хочешь признавать сестру, и мне нечего делать у тебя.
Нет, рано, рано старшего брага учить, вскипел вдруг Михаил. Больно много чести, чтобы я первый пошел на поклон.
И он побрел на угор к амбару, где в последнее время привык на вольном воздухе подымить сигареткой.
2
Сведенный в щелку глаз, едва приземлился за амбаром на умятой, пожелтевшей траве, по привычке заскользил по серому, как войлок, лугу, по выжженным суховеем полям. У Таборского нынче праздник: не надо с полей убирать.Да, вот до чего дошло: управляющий отделения радуется, что на полях ничего не уродилось. Сказать это кому нормальному – глаза на лоб полезут. А он, Михаил, сам в прошлом году слышал, как Таборский клял все на свете. Хлеба навалило неслыханно – стеной рожь стояла по всему подгорью. На круг, по подсчетам, двадцать два центнера выходило. И вот караул! Куда девать такую прорву зерна? Ни токов нет, ни складов. И Михаил, конечно, высказался по этому поводу: мол, в кои-то поры урожай пришел, дак ты в панику! "Да пойми ты, черт тя задери, – завелся Таборский, – у нас животноводческое направление, а не хлебное! За то, что мы хлеб завалим, прогрессивку с нас не снимут, а вот ежели с молоком запоремся – не то что прогрессивку, головы оторвут".
Да, подумал Михаил, в этом году у Таборского не будет забот, и вдруг вздрогнул: каждый день в это время над головой пролетают реактивные самолеты, а все равно каждый раз врасплох гром, который с небесных высот на землю падает.
Он проводил взглядом крохотный серебряный крестик, поглядел на реку, на желтый песок, где бесновалась крикливая мелкота, или малоросия, выражаясь по-пекашински, поглядел на чью-то бабу в красном платье, вышагивающую босиком по меже (только пятки сверкают), и в конце концов ульнул глазом в лошадей, томившихся на привязи под самым спуском.
Тоска смертная смотреть на нынешних лошадей. Не шелохнутся. С ноги на ногу не переступят. Как мертвые стоят. У иных еще кое-как болтается хвост-веник, а у Тучи да у Трумэна и эта штука выключена– хоть заживо сожрите мухи да комары.
Да что они, вознегодовал Михаил, совсем от жары очумели? Или это у них какая-то своя лошадиная молитва?
Есть, есть о чем молиться нынешним лошадям. Задавили машины, смертный приговор вынесли коняге.
Но и лошади, пес их задери, тоже хороши. Попервости, в тридцатые годы, когда машины на Пинегу пришли, хоть бунтовали. Страхи страшные, что делалось, когда с трактором или автомобилем встречались: из оглобель лезли, телегу вдребезги разносили. А теперь… А теперь машину завидят, сами с дороги сворачивают, сами путь уступают. Ну а раз сам себя не уважаешь, раз сам на себя смотришь как на отжившую дохлятину, кто же с тобой будет считаться?
Михаил резко встал, затоптал недокуренную сигарету. Не из-за жары, не из-за молитвы стоят замертво лошади, а из-за того, что с утра не поены. Нюрка Яковлева за посуду выручила – разве ей до лошадей сегодня?
3
– Бежи под угор, перевяжи лошадей, – сказал Михаил Ларисе, войдя на кухню (та на столе что-то гладила), и вдруг заорал на весь дом: – Да сними ты к чертям эти уродины! – Он терпеть не мог, когда дочь надевала фиолетовые очки, большие, круглые, во все лицо. Никогда не видишь глаз – как улитка в своей скорлупе запряталась.– Чего, чего ты опять гремишь? – подала голос из-за занавески от печи Раиса. – Куда ее посылаешь?
– Лошадей напоить да перевязать.
– Лошадей? Каких лошадей?
– Живых! Под угором которые. Раиса вышла из-за занавески.
– Ты одичал, отец? С чего она пойдет-то? Конюх есть.
– Да где конюх-от? Посуду сдала – кверху задницей где-нибудь лежит.
– А это уж ейно дело. Ей деньги за лошадей платят.
– Да люди вы але нет? – еще пуще прежнего разорался Михаил. – Лошади с голоду, с жажды подыхают, весь день глотка воды не видали, а ты про деньги… Неужли не жалко?
– Всех не нажалеешь. Нас много с тобой жалеют?
– Ну-ну! Давай, око за око, зуб за зуб… Вот как в тебе Федор-то Капитонович заговорил…
– Ты моего отца не трожь!.. – Раиса так разошлась, что кулаком по столу стукнула. – Федор-то Капитонович первый человек в Пекашине был.
Михаил захохотал:
– Первый! Как же не первый. Он и в войну всех как первый потрошил…
– Умному все во грех ставят, что ни сделай. А тебе бы не поносить отца надо, а век за него молиться. Кабы не он, с голыми стенами жил.
– Че-е-го? – Михаил выпрямился.
– А то! На чьи денежки вся мебель куплена? Много ты нажил за свою жизнь! Да кабы не отец-от, доселе как в сарае жили…
Михаилу попался на глаза стул с мягким сиденьем– вмиг в щепу разлетелся. И он наверняка бы так же расправился и с другой мебелью, да тут в дом вошел Григорий.
4
Это было как чудо. Ничего не слышали, ничего не чули – ни звона кольца в калитке, ни шагов на крыльце – и вдруг он.Долгожданной свежестью дохнуло в раскаленную кухню, праздник вошел в дом, глаза заново мир увидели… Как угодно, какими хочешь словами назови все правильно будет, все верно.
– Ох, ох, кто пришел-от к нам, кто пожаловал… Садись, садись, Григорий Иванович… Где любо, там и садись…
Раиса заливалась соловьем, новенькой метелкой бегала вокруг Григория, и она не притворялась. Григория все любили в доме. И не только люди. Животина любила. К примеру, Лыска взять. Зверь пес. Никого не пропустит, всех облает. Даже хозяйку, которая кормит его, кажинный раз лаем встречает. А у Григория будто особый пропуск: звука не подаст.
С Михаила словно сто пудов сразу свалили – вот как его обрадовал приход брата, и он, закуривая и добродушно скаля зубы, спросил:
– Ну как, братило, живем?
– А хорошо живем. Ходить нынче начали…
– Кто ходить начал?
– А Михаил да Надежда. – И пошел, и пошел рассказывать про близнят: как первый раз встали на ноги, как сделали первые шаги, как развернулись теперь.
Раиса вывернулась – вспомнила про Звездоню.
– Ты что, отец, меня не гонишь? Ведь у меня корова не доена.
Ну а что было делать ему, Михаилу? Сидел, попыхивал сигареткой и слушал. Слушал про двойнят, которых не хотел знать, слушал про Петра, про сестру. Потому что у Григория не было своей жизни – он жил неотделимо от брата, от сестры, от двойнят. И вот благодаря его рассказам да рассказам Анки – для той тоже никаких запретов не существовало – в доме Михаила решительно знали все, что делается там, у той.
– Дак что, брат, чай будем пить але как? – И Михаил, не очень-то прислушиваясь к рассказам Григория, принялся за самовар: терпеть не мог электрические чайники, которые теперь были в ходу в Пекашине, – все не то, все казалось, что на столе какая-то мертвечина.
Вернулась от коровы Раиса человеком, с улыбкой на своем красивом румяном лице (да, не обделил бог красотой), первым делом начала угощать парным молоком Григория – полнехонькую, с шапкой пены налила кружку.
– Пей, пей! Хорошо молочко-то из-под коровы. Надо бы тебе кажный раз к нам приходить к доенке – сразу бы эту бледность скинуло.
Самовар вскипел быстро (все быстро делается, когда Григорий в доме), и Михаил сам принялся накрывать на стол.
К самому чаю вернулись с реки Вера с Анкой. Крик от радости на весь дом: "Дядя Гриша пришел!" – затем почти вслед за ними пожаловала Лариса. Эта всем обличьем, всеми повадками была в Клевакиных, а вот нюх на обед, на чай – от ихнего Федора. Тот, бывало, где бы ни шатался, ни проказил, а к жратве как из пушки. Но Лариса при виде дяди неподдельно, по-хорошему улыбнулась, и это сразу примирило Михаила с дочерью.
Самую неслыханную доброту, однако, выказала Раиса – «бомбу» на стол выставила.
– Берегла к бане, да ладно, ноне жарынь такая – кажный день баня.
Григорию Михаил налил только для приличия – в рот не берет, но, чего никогда не случалось, – Раиса попросила для нее плеснуть. И тут Михаил ничего не мог поделать с собой – отмяк сразу. Что ты будешь делать с ней, с дурой… Такой уж характер. Сама не рада, а сказать прямо: виновата – ни за что. Как угодно будет перед тобой оправдываться – ползком, на коленях, делом, но только язык не повернуть в твою сторону. По крайности на первых порах.
Чтобы пристать к мужнину берегу, стать на его якорь, начала загребать чуть ли не от Водян.
– Вы думаете, нет чего своей башкой? Картошка-то, не видите, вся сгорела. – Это слово к дочерям.
– Чего о ней думать? – фыркнула Лариса. – Не у нас одних сгорела – у всех.
– У всех! Все-то, может, помирать собираются, и ты вслед за има? Сколько вам отец говорил: поливать надо.
Ого! – ухмыльнулся про себя Михаил.
– Сегодня чтобы у меня тридцать ведер было наношено! – И вдруг на свою любимицу, на Ларису, которая в это время носом передернула: – Тебе, тебе говорю! Кой черт носырей-то задергала. Не кивай, не кивай на Веру-то, Вера-то целый день на жаре как проклятая работала, а ты ведь со своей лежкой забыла, что и за работа такая. Раз, говоришь, у тебя давленье, дак давленье-то не скоком в клубе лечат, а работой. В старину-то люди до упаду робили, ни про како давленье не слыхали.
– В старину-то давленье-то не мерили! – весело рассмеялась Вера. – И аппаратов таких не было. Досталось и Вере:
– А ты ротище-то попридержи. Не ворота у тебя, не телега едет. У отца рука болит, сколько в бане не мылся, а они, кобылы, и не подумают.
– Подумаем, подумаем! – опять с той же прытью отозвалась Вера. – Везде воды наносим. Только нервные клетки береги, Федоровна!
– А ты брось мне эту привычку! – Раиса не закричала, вся просто затряслась, надо же на ком-то сорвать злость. – Завела: Федоровна, Федоровна! Мати я тебе, а не Федоровна.
– Ну уж и пошутить нельзя.
– Нельзя! Все с шуток начинается, да слезами кончается.
– Хорошо, мам! Твое ценное указание будет выполнено. И со своей стороны берем дополнительное обязательство: вместо тридцати ведер принесем сорок.
Михаил примиряюще махнул рукой:
– Ладно, завтра насчет воды. Сегодня, говорят, кино интересное.
– Вот, вот! – запричитала Раиса. – Завсегда у Нас так: мати что ни скажет, все не так, се неладно. Да разве будет у нас что хорошо в дому…
– Папа, папа! – Вера всплеснула руками. – А дядя-то Гриша…
Все глянули на угол стола, туда, где недавно сидел Григорий. И все увидели: нет Григория. Всегда вот так: войдет неслышно и уйдет неслышно.
А может, так и надо? – подумал Михаил. Чего ему с нами делать? Склеил, слепил ихний семейный горшок, давший трещину, вспрыснул всех живой водой – и живите на здоровье.
Непонятный человек, хоть и брат родной! С одной стороны, как малый ребенок, как дурачок блаженный, а с другой, как подумаешь хорошенько, умнее его на свете нет.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Выдохлась наконец дневная жара – полегче стало дышать.На Раису напал трудовой зуд – это всегда случается после очередной домашней перебранки, – начала все перетряхивать, все перелопачивать: мыть полы, заново переставлять мебель, подметать заулок. А ему что делать?
Для видимости потолкался по дому, туда-сюда заглянул, обошел усадьбу, прошелся с дочерьми до колодца и кончил тем, что отпустил их в клуб, а затем и сам пошел.
Кино уже началось – Михаил еще на крыльце услыхал рев и грохот, доносившийся из зрительного зала, – не иначе как военную картину показывали.
Он постоял-постоял в пустом фойе и пошел в читальню, в которой еще недавно хозяйничали ребятишки и молодежь. Журналы и газеты вразброс по всему столу, на полу опрокинутые стулья, рваная бумага, песок и, конечно, настежь двери: всем скопом, всем стадом кинулись на выход, когда раздался звонок.
Михаил плотно прикрыл двери, поднял с полу стулья, навел кое-какой порядок на столе и только после этого подошел к списку погибших на войне.
Сто двадцать восемь человек. Целая рота. Это только те, что не вернулись с фронта. А ежели к ним прибавить еще тех пекашинцев, которые приняли смерть во время войны тут, на Пинеге, – кто от работы, кто от голода, кто от простуды на сплаве, кто от пересады в лесу? Разве они не заслужили того, чтобы тоже быть в этом списке? Разве не ради родины, не ради победы отдали свои жизни?
Тоня-библиотекарша (это она рисовала список) поначалу размахнулась круто – за версту видать первые фамилии. А потом увидела – бумаги не хватит, и начала мельчить-лепить так, что последние фамилии без очков и не прочитать.
Ивану Пряслину в этом списке тоже не очень повезло (Тоня еще на букве «н» включила тормоза), но Михаил уже привык – сразу уперся глазом в отцовскую фамилию.
Где-то он читал или в кино видел: тридцатилетний сын в трудную минуту смотрит на карточку молодого безусого паренька, каким был его отец, убитый на войне, и просит у него совета.
Помнится, это до слез прошибло его тогда, и с той поры не было случая, чтобы он, подойдя к этой пекашинской святыне, не подумал бы, что и он уже чуть ли не в полтора раза старше своего отца. А все равно, глядя на родное имя, выведенное от руки черными, уже полинялыми чернилами, он чувствовал себя всегда маленьким недоростком, тем лопоухим пацаном, каким он провожал отца на войну…
2
После разговора с отцом у Михаила всегда легчало на душе. Он выходил из читальни как бы весь, с ног до головы, омытый родниковой водой.Сегодня этого привычного ощущения не было. Почему? Неужели все дело в Коте-сопле, подслеповатом племяннике Сусы-балалайки, который под парами незванно-непрошенно вкатился в читальню? Михаил, конечно, тотчас выставил его вон – не смей, мразь эдакая, с пьяным рылом к святыне! – но настроиться на прежний лад уже не смог.
А может, подумал он, шагая по темной деревне и вглядываясь в освещенные окна, из-за осени все это? Из-за того, что осень опять подошла к Пекашину?
Сколько лет уже как кончилась война, сколько лет прошло с той поры, как отменили налоги и займы, а его все еще и доселе с наступлением августовской темноты будто в ознобе начинает трясти. Потому что именно в это самое время начиналась, бывало, главная расплата с налогами и займами.
Михаил прошел мимо своего дома – хотелось хоть немного успокоиться – и вдруг, когда стал подходить к старому дому, понял, отчего у него муторно и погано на душе. Оттого, что не в ладах, не в согласии со своими. С Петром, с братом родным, за все лето ни разу по-хорошему не поговорил. Парень старается, старый дом, сказывают, перетряс до основанья, а он даже не соизволил при дневнем свете на его дела посмотреть. Да и с сестрой что-то надо делать. Ну дура набитая, ну наломала дров и с домом и с этими детками да ведь сестра же! Какая жизнь вместе прожита!
Эх, воскликнул про себя Михаил, загораясь, вот вломлюсь сейчас нежданно-негаданно и прямо с порога: ну вот что, ребята, посмешили людей – и хватит! А теперь давай докладывай старшему брату что и как.
Он сделал полный вдох, как перед прыжком в воду, решительно оттолкнулся от угла старого дома, откуда смотрел на знакомые занавески с кудрявыми цветочками в домишке покойной Семеновны, налитые ярким электрическим светом изнутри, и снова прилип к углу, потому что как раз в эту минуту из дома Семеновны, громко разговаривая и посмеиваясь, вышли люди.
– Ну, спасибо, спасибо, Лизавета! Опять, слава богу, отвели душу.
– Бесстыдница, убежала-ускакала от нас – мы хоть помирай без тебя.
– Дак ведь не за границу ускакала, – ответил Лизин голос, – а вы не без ног. Версту-то, думаю, всяко одолеть можете.
– Можем, можем, Лизавета! Теперь-то живем. Трудно первый раз тропу проторить, а по натоптанной-то дороге и слепая кобыла ходит.
Понятно, понятно, сказал себе Михаил, старушонки из нижнего конца. Видите ли, осиротели было, бедные, – негде языком почесать стало, когда та из дому своего удрала. А теперь возликовали – можно и у Семеновны горло драть.
А сестрица-то, сестрица-то какова! – продолжал заводить себя Михаил. Он расчувствовался-расслюнявился, чуть ли не с повинной хотел заявиться. А она: ха-ха-ха, заходите в любое время, а про дом-горемыку и думы нет.
Закипая злостью, Михаил круто сплюнул и пошагал домой.
3
Дома все сияло и сверкало, как в праздник: и крашеный намытый пол, и начищенный никелированный самовар, который в ожидании хозяина словно паровоз бурлил на столе, и дорогая полированная мебель, отделанная медью. И блестела и сверкала Раиса. За сорок лет бабе перевалило, на иную в ее годы и взглянуть тошно, а этой никакие годы нипочем. Как молодая девка.Михаил сам молодел в такие вечера. Он гордился своим новым, по-городскому обставленным домом, всеми этими красивыми вещами, которые окружали его, и, чего лукавить, гордился своей красивой румянощекой женой.
В нынешний вечер ничто не радовало его, ничто не ворохнуло сердце. И он как перешагнул порог с насупленными бровями, так и сидел за столом.
– Что опять стряслось? Какая муха укусила?
Раиса спрашивала мягко, дружелюбно, но он только вздохнул в ответ. А что было сказать? Как признаться в том, что вот он сидит в своем расчудесном новом доме, а душой и сердцем там, в старой пряслинской развалюхе?