– У-у, праздник-от, праздник-от у нас, бабы! – загудели старухи.
   – Вот это встретины дак встретины!
   – Ну, здорово жить, гости дорогие! Вот какие вот умники-разумники все у Пряслиных! У нас и на работу и с работы с рылом мокрым идут, земле кланяются, а тут сколько лет с сестрой не виделись – как стеклышки!
   В общем, начали гладью – на все лады расхваливали Петра и Григория, а кончили, как это часто и бывает, когда вина мало, гадью: того же Петра да Григория шерстить стали – почему не женаты.
   – Да отстаньте вы к лешому! – с ухмылкой ответила за них Фекола – два уха. – Женилка, скажите, еще не выросла.
   – Это в тридцать-то шесть лет не выросла? – заохала и замотала головой Маня-коротышка. Нарочно замотала, чтобы масла в огонь подлить. – Да когда же она вырастет-то?
   – Ладно, монахи, бывало, до ста жили и не грешили.
   – Да пошто не грешили-то? В Пекашине все от монахов, вся порода наша монашья – разве ты не слыхала, Уля?
   – А у меня Иван третей раз женился, – сказала Александра Баева. (От нее-то уж Лиза не ожидала таких речей. Неуж вино заговорило?) – Третей раз девку взял. Мама, говорит, те, говорит, были до меня откупорены, а я, говорит, из чужой посуды пить-исть не жалаю…
   Первой встала Дарья Софрона Мудрого: человеку, может, двух месяцев жить на этом свете не осталось – неуж такие глупости слушать? А потом вскоре поднялась и Анфиса Петровна. Лиза проводила ее до задних воротец, а когда вернулась в избу, бабы уж сменили пластинку – по Анфисе Петровне прокатывались. И пуще всех Манякоротышка:
   – Эдак, эдак она голову-то несет! Мы не люди – сидеть с вам не желам…
   – Да, да, – поддакивала ей Фекола, – полегче бы нос-от задирать надо. Не шибко от нас ушла. Тридцать пять монет пензия – тоже не гора золота.
   – И Родион не в больших перьях! У меня Октябрина до самого высокого образованья дошла, да я разве чего говорю? А у ей за рулем сидит, керосинкой правит – мало ноне таких?
   Петр, сидя на отшибе, у рукомойника, во все глаза смотрел на сестру: не понимал, что все это значит. Не понимал, как можно так об Анфисе Петровне говорить. А Григорий по голубиной кротости своей даже и взглянуть не решался: голову опустил и только что не плакал. И Лиза подбирала, подыскивала в своем уме слова (как бы помягче, побезобиднее сказать старухам) и не нашла подходящих слов.
   Сердце закипело – на кого руку подняли! – рубанула сплеча:
   – Ну вот что, гости дорогие! Кого хошь задевайте, об кого хошь зубы точите, а чтобы в моем доме слова худого об Анфисе Петровне не было!
   – Да что она, святая? – фыркнула Маня.
   – Святая! – еще непримиримее отрубила Лиза. – Да еще святая-то какая!



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ



1
   На могилы ходят с утра – испокон веку так заведено у людей, – но Петру, вскоре после того как они опять остались одни (все на свой счет приняли ее перебранку с Маней), вздумалось идти сегодня, и Лиза не стала противиться. Ребят оставить было с кем – как раз в это время прибежала Анка новое платье показывать (отец семь платьев от тетки из Москвы привез), – а то, что они придут на кладбище не рано, кто упрекнет их? Степан Андреянович? Мать? Вася? Лиза надела праздничное платье, туфли на полувысоком каблуке, а когда вышли на улицу, под руки подхватила Петра и Григория и не боковиной, не закрайкой – середкой потопала: пущай все знают, пущай все видят, как ее братья почитают. Но напрасно предавалась она этим суетным мечтам и желаниям: одни ребятишки малые гонялись на великах по улице, а взрослых, ни трезвых, ни пьяных, не было – ни единой души не попалось на глаза вплоть до магазина. На работе еще? Или все – похоронили наконец Петра и Павла? Петров день – 12 июля – из века в век поперек горла у страды стоит. Люди только выедут на пожню, успеют-нет наладить косы – домой: праздник справлять. И Лиза была согласна, когда три года назад на Пинеге ввели день березки, приуроченный к последнему воскресенью июня. Ввели для того, чтобы задавить им старый праздник. Так нет же! Березку отпраздновали, а подошел Петр – и опять гульба. Первого пьяного они увидели возле ларька рядом с сельповским магазином. Кругом пустые ящики, бутылки, чураки, бревешки лощеные – не пустует кафе «ветродуй», как называют это место в Пекашине, завсегда тут кто-нибудь с бутылкой расправляется или отлеживается, а сейчас кто тут на карачках ползал? Евсей Мошкин.
   Рубаха на груди расстегнута, медный крест на шее болтается и на две ноги один растоптанный валенок – не иначе как второй потерял.
   – Так, так ноне, – скорбно вздохнула Лиза, – весь спился. Марфа Репишная совсем из ума выжила – в срубец старика загнала, знаете, хлевок такой у ей на задах, картошку преже хранили. За грехи. И все староверское дело в свои руки забрала. А старушонки, те жалеют Евсея Тихоновича, не почитают Марфу… Не глядите, не глядите в его сторону, – зашептала она братьям. – Причепится еще, кто рад с пьяным.
   Однако не сделали они после этого и пяти шагов, как Лиза первая повернула к старику.
   – Ой, ой, срамник! – начала она с ходу отчитывать его. – И не стыдно тебе, так налакался. Посмотри-ко, самых зарезных пьяниц сегодня не видко, а ты, старый человек, какой пример подаешь.
   – А я только пригубился маленько, рот сполоснул.
   – Пригубился! Шайку але ушат выжорал.
   Евсей сел на землю, довольнехонько засмеялся.
   – Все знает, все понимает у вас сестра. Ничего не скроешь. Верно, я посуды-то сегодня опорожнил немало.
   – Зачем?
   – А не знаю, не знаю, девка… – И вдруг заплакал, зарыдал, как малый ребенок. – К тебе, вишь вот, приехали, прилетели… А я один как перст на всем свете… Ко мне никто не приедет, никто не прилетит…
   – Давай дак сколько можно убиваться-то, – начала вразумлять старика Лиза. – Не одного тебя война осиротила. Пройди по деревне-то. На каком дому звезды нету…
   – Верно, верно то говоришь. У меня две звезды, два покойника, а в Водянах у старушки Марьи Павловны в два раза больше – четыре красных отметины на углу… Ну я грешен, грешен, ребята, – снова навзрыд зарыдал старик. – У других-то хоть при жизни жизнь была, а моим ребятам, моим Ганьке да Олеше, и при жизни ходу не было… Из-за меня. Я им всю жизнь загородил…
   Тут на какое-то мгновенье замешкалась даже находчивая Лиза: нечем было утешить старика, потому что чего тень на плетень наводить – из-за отца, из-за его упрямства столько мук, столько голода и холода приняли его сыновья.
   – Пойдем-ко лучше домой, Евсей Тихонович, – сказал Петр и стал поднимать старика.
   – Помнит, помнит меня! – опять чисто по-детски, бурно возрадовался Евсей. – Евсей Тихонович… А нет, – он топнул ногой в валенке, – к вам пойдем! Вот мое слово. Раз Евсей Тихонович, то и угощенье как Евсею Тихоновичу.
   – Нет, к нам не пойдем! – сказала Лиза. – Тверезой будешь – в любой час, в любую минуту приходи, а пьяному у меня делать нечего.
   – И не пустишь? – спросил Евсей.
   – И не пущу! – без всякой заминки ответила Лиза.
   Старик пришел в восторг:
   – Ну, ну, как мне по уму да по сердцу это! Не пущу… А ты думаешь, я не помню твоего добра-то? Я вернулся, ребятушки, оттуда, не будем говорить откуда (ноне все позабыто, на всем крест), – меня двоюродная сестрица Марфа Павловна и на порог не пущает: я на радостях – снова дома – бутылку в сельпо опорожнил. "Десять ден тебе епитимья. Вода да хлеб, а местожительство срубец на задах…" И вот вскорости после того тебя, Лизавета Ивановна, встречаю. Помнишь, какие слова мне сказала?
   – Где помнить-то? – искренне удивилась Лиза, – У меня язык без костей сколько я слов-то за день намелю?
   – А я помню. – Евсей всхлипнул. – Иду опять же с сельпа, хлебца буханочка под мышкой, а навстречу ты. Увидала меня, возле лужи у сельсовета маюсь, сапожонки что решето, как бы, думаю, исхитриться с ногой сухой пройти. Увидала: "Чего ходишь как трубочист, людей пугаешь? Пришел бы ко мне, у меня баня сегодня, хоть вымылся бы…" А я, правда, правда, ребята, как трубочист. Может, два месяца в бане не был, а весна, солнышко, землица уже дух дала… Ну я тогда уревелся от радости, всю ночь плакал, в слезах едва не утонул…
   – Надо было не слезы лить, а в бане вымыться, – наставительно сказала Лиза и улыбнулась.
   Тут на дорогу из седловины от совхозной конторы вылетел запыленный грузовик, и Лиза замахала рукой: сюда, сюда давай! Машина подъехала.
   Из кабины выскочил смазливый черноглазый паренек, туго перетянутый в поясе и сразу видно – форсун: темные волосы по самой последней моде, до плеч, и на промасленном мизинце красное пластмассовое кольцо в виде гайки.
   – Чего, мама Лиза?
   – Куда едешь-то? В какую сторону?
   – На склад, – парень махнул в сторону реки, – за грузом.
   – Ну дак по дороге, – сказала Лиза и кивнула на Евсея, которого поддерживал Петр. – Отвези сперва этот груз.
   Старик заупрямился. Нет, нет, не поеду домой! Сегодня праздник, законно гуляю. Но разве с Лизой много наговоришь?
   – Будет тебе смешить людей-то! – строго прикрикнула. – Хоть бы вечером вылез, все куда ни шло, а то на-ко, молодец выискался – середь бела дня кренделя выписывать. Вези! – сказала она шоферу.
   И вот живо раскрыли задний борт у грузовика, живо притихшего, присмиревшего старика ввалили в кузов, и машина тронулась.
   Петр, когда немного стих рев мотора, полюбопытствовал:
   – Это еще что за сынок у тебя объявился?
   И тут Лиза удивилась так, что даже остановилась:
   – Как?! Да разве вы не узнали? Да это же Родька Анфисы Петровны! Всю жизнь меня мамой Лизой зовет. У Анфисы Петровны, когда Ивана Дмитриевича забрали, молоко начисто пропало, я полгода его своей грудью кормила. Вот он и зовет меня мамой Лизой.
2
   Сперва невольно, еще загодя начали мягчить шаг, сбавлять голоса, потом пригасили глаза, лица, а потом, когда с проезжей дороги свернули на широкую светлую просеку, густо усыпанную старыми сосновыми шишками, – тут не часто, разве что с домовиной, проезжает машина – они и вовсе присмирели. Густым смоляным духом да застойным жаром, скопившимся меж соснами за день, встретило их кладбище. И еще что бросалось сразу же в глаза – добротность и нарядность могил.
   Раньше, бывало, какой жердяной обрубок в наскоро нарытый песчаный холмик воткнут – и ладно: не до покойников, живым бы выжить. А теперь соревнование: кто лучше могилу уделает, кто кого перешибет. И вот крашеный столбик со светлой планкой из нержавейки да деревянная оградка – это самое малое… А шик – пирамидка из мраморной крошки, привезенная из города, поролоновый венок с фоткой да железная оградка на цементной подушке. Лиза первая нарушила молчание. Заговорила резко, с возмущением:
   – Я не знаю, что с народом деется, с ума все посходили. Преже дома жилого не огораживали, замка знамом не знали, а теперека и дома жилые под забор и покойников загородили. Срам. Старик какой – Трофим Михайлович але Софрон Мудрый захотели друг к дружке сходить, словом перекинуться – не пройти. Трактором, бульдозером не смять эти железные ограды, а где уж покойнику через их лазать…
   Уже когда подходили к своим могилам, Лиза вдруг, неожиданно для Петра и Григория, свернула в сторону, к могиле под рябиновым кустом. Пирамидка на могиле из горевшей на вечернем солнце нержавейки с выпуклой пятиконечной звездой в левом углу не очень отличалась от тех надгробий, которые попадались им доселе, но что они прочитали на пирамидке?
ЛУКАШИН ИВАН ДМИТРИЕВИЧ

1904-1954
   Петр, оглядевшись вокруг, спросил:
   – Когда же это прах-то Ивана Дмитриевича перевезли?
   – Не перевозили. Ничего там нету, – кивнула Лиза на уже обросший розовым иван-чаем бугор. – Ины беда как ругают Анфису Петровну: слыхано ли, говорят, на пустом месте могилу заводить? А я дак нисколешенько не осуждаю. Везде земля одинакова, везде от нашего брата ничего не останется, а тут хоть когда она сходит, поговорит с ним, горе выплачет. В городах памятники ставят, а Иван Дмитриевич не заслужил? Признано: зазря пострадал, а нет, все на памяти Ивана Дмитриевича лагерная проволока висит…
   У давно осевших и давно затравеневших могилок Степана Андреяновича и Макаровны Лиза стояла молча, с виновато опущенной головой. В прошлом году какие-то волосатые дикари из города, туристами называются, ослепили на них столбики – с мясом выдрали медные позеленелые крестики, и она до сих пор не собралась со временем, чтобы вернуть им былой вид.
   Ни единого слова, ни единого оха не обронила она и на могиле сына – при виде светловолосого, улыбающегося ей с застекленной карточки Васи она всегда каменела, – зато уж когда подошла да припала к высокому, заново подрытому весной и плотно обложенному дерниной холмику матери, дала волю своим чувствам.
   Смерть матери была на ее совести.
   Семь лет назад 15 сентября справляли поминки по Ивану Дмитриевичу. Михаила да Лизу Анфиса Петровна позвала первыми – дороже всякой родни были для нее Пряслины. Ну а как с коровами? Кто коров вместо Лизы поедет доить на Марьюшу? Поехала мать. И вот только отъехали от деревни версты две грузовик слетел с моста. Семь доярок да два пастуха были в кузове – и хоть бы кого ушибло, кого царапнуло, а Анну Пряслину насмерть – виском о конец гнилой мостовины ударилась…
   – Ой да ту родимая наша мамонька… Ой да ту чуешь, нет, кто пришел-то к тебе да приехал… Ой да уж любимые твои да сыночки… По шажкам, по голосу ты их да признала…
   – Будет, будет, сестра, – начал успокаивать Лизу Петр, и она еще пуще заголосила, запричитала. И тут Григорию вдруг стало худо – он кулем свалился сестре на ноги.
   – Петя, Петя, что с ним? – закричала перепуганная насмерть Лиза.
   – А больно нежные… Без фокусов не можем…
   – Да какие же это фокусы? Что ты такое говоришь? – Григорий забился в судорогах, у него закатились глаза, пена выступила на посинелых губах…
   Лиза наконец совладала с собой, кинулась на помощь Петру, который расстегивал у брата ворот рубахи.
   – Голову, голову держи! Чтобы он голову не расшиб!
   Сколько времени продолжалась эта пытка? Сколько ломало и выворачивало Григория? Час? Десять минут? Два часа? И когда он наконец пришел в себя, Лиза опять начала соображать.
   – Может, мне за фершалицей да за конем сбегать? – сказала она.
   – Не надо, – буркнул Петр. – Первый раз, что ли?
   Бледного, обмякшего Григория кое-как подняли на ноги, повели домой. Повели, понятно, задворьем, по загуменью, по-за баням – кто же такую беду напоказ выставляет.
3
   У людей начиналось гулянье – старый Петр опять верх взял.
   Сперва завысказывались старухи пенсионерки – свои, старинные песни завели. Эти теперь кажинный праздник открывают – хватает времени! Потом затрещали, зафыркали мотоциклы – молодежь на железных коней села, – а потом заревела и Пинега.
   Даровой гость – вроде старушонок и всякой пожилой ветоши, отпускники, студенты – прибыл в Пекашино еще днем на почтовом автобусе, на машинах, водой – у кого теперь лодки с подвесным мотором нет? А в вечерний час Пинегу начали распахивать моторки и лодки тех, кто днем работал на сенокосе, в лесу.
   По пекашинскому лугу пестрым валом покатил народ, розовомехие гармошки запылали на вечернем солнце…
   Долго сидела Лиза у раскрытого окошка, долго вслушивалась в рев и шум расходившейся деревни и мысленно представляла себе, как веселятся сейчас на широком пустыре у нового клуба пекашинцы. Компаньями, семьями, родами. Было, было времечко. И еще недавно было, когда и она не была обойдена этими радостями – в обнимку с братом, с невесткой выходила на люди. А теперь вот сидит одна-одинешенька и, "как серая кукушечка" оплакивает былые дни.
   Но радости праздничные – бог с ними, можно и без радостей прожить. А что же это с Григорием-то делается? Когда, с каких пор у него падучая? Не шел у нее с ума и Петр. Брат родной сознанье потерял, замертво пал на Землю – да тут дерево застонет. Камень зарыдает. А Петр ведь не охнул, слова доброго Григорию не сказал. Ни на кладбище, ни тогда, когда уходил к Михаилу.
   Горе горькое, отчаянье душило Лизу.
   Михаил с ней не разговаривает, Татьяна ее не признает, Федор из тюрьмы не вылезает, а теперь, оказывается, еще и у Петра с Григорием нелады. Да что же это у них делается-то?
   Она прикидывала так, прикидывала эдак, да так ни в чем и не разобравшись, начала закрывать окно – комары застонали вокруг…
   Григорий, слава богу, – его положили в сени на старую деревянную койку Степана Андреяновича, там поспокойнее и попрохладнее было – заснул, она это по ровному дыханию поняла, и Лиза, сразу с облегчением вздохнув, пошла за дровами на улицу.
   Белая ночь плыла над Пекашином, над старой ставровской лиственницей, которая зеленой колокольней возвышалась на угоре. Лиза ступила с крыльца босой, разогретой в избяном тепле ногой на пылающий от ночной росы лужок, сделала какой-то шаг и – Михаил. Как в сказке, как во сне из-за угла избы выскочил в синей домашней майке, в растоптанных тапках на босу ногу.
   И тут ей вмиг все стало ясно: прощение принес. Сидели-сидели с Петром за столом, разговаривали да вдруг одумался: что же это, Петька, я с сестрой-то родной делаю, за что казню? А дальше – известно: никому ни слова – к ней.
   – Где те?
   Не слова – плеть хлестнула ее наотмашь, но она де могла сразу погасить улыбку. Она улыбалась. Улыбалась от радости, от счастья, оттого, что впервые за полтора года вот так близко, лицом к лицу, а не издали, не украдкой видит родного брата.
   За считанные мгновенья, за какие-то доли секунды отметила для себя и разросшуюся на висках изморозь, и незнакомую раньше мясистую тяжесть в упрямом, начисто выбритом по случаю праздника подбородке, и новые морщины на крепком, чуть скошенном лбу.
   – А-а, улыбаешься! Весело? Ребят на меня натравила и рада?
   – Брат, брат, опомнись!..
   Это не она, не Лиза закричала. Это закричал Петр, который, к счастью или к несчастью, в эту минуту вбежал в заулок с поля.
   – Дак ты вот как на меня! Плевать? Позорить на всю деревню?
   – Я без сестры не пойду, – сказал Петр.
   – Чего, чего?
   – Без сестры, говорю, не пойду.
   – Не пойдешь? Ко мне не пойдешь? – Михаил вскинул кулачищи: гора пошла на Петра.
   И вот тут Лиза опомнилась. Кинулась, наперерез кинулась Михаилу, чтобы своим телом закрыть Петра. Уж лучше пускай ее ударит, чем брата. Но еще раньше, чем она успела встать между братьями, сзади плеснулся какой-то детский, щемящий вскрик.
   Лиза и Михаил – оба вдруг – обернулись. На крыльце стоял Григорий весь белый-белый и весь в слезах…



ГЛАВА ПЯТАЯ



1
   От ставровской лиственницы до Пинеги рукой подать: под угор спустился, перемахнул узкую луговину в белых ромашках – и вот прибрежный ивняк, пестрый галечник, раскаленный на солнце.
   А Петр выбежал на луговинку, глянул на широкий голубой разлив пекашинского луга слева и вдруг порысил туда, к родному печищу, – захотелось к Пинеге сбежать той самой тропинкой, по которой бегал в детстве.
   Луг был скошен, сладко, до головокружения сладко пахло свежим сеном, но где же люди? Неужели какой-то десяток белых бабьих платков, затерявшихся на Монастырском клину, это и есть "все сеноставы?
   Ему не хотелось сейчас встречаться с пекашинскими бабами. Начнут пытать, выспрашивать про Михаила, про Лизу – ловчить? Ужом извиваться? И он решил дать крюк. Но там, на Монастырском клину, казалось, только этого и ждали. Закричали в один голос:
   – К нам, к нам давай! А потом со смехом:
   – Девки, девки, держите его!
   И вот уж две резвые девчушки, бойко выкидывая коленки из-под цветастых платьишек, кинулись наперехват его. И он уступил.
   Пекашинские бабы, а вернее сказать, старухи, похоже, не узнали его.
   – Да вы кого, девки, привели-то? – с деланным ужасом на лице заголосила подслеповатая, высокая и сухая, как Жердь, Ульяна. – Ведь это мужик-от чужой.
   – А нам все равно, скажите, девки, хоть свой, хоть чужой: не проходи мимо! А нет – бутылку ставь!
   – Околей ты со своей бутылкой! – На Маню-коротышку – это она отпечатала – обрушились все разом.
   – Бутылка-то вишь до чего довела. Страда, а у нас вся деревня в лежку.
   – Так, так ноне. Одни двадцатирублевки выползли да сколько школьниц прихватили с собой, а остальная публика с Петрова дня не может прийти в себя.
   – Застонали! – огрызнулась Маня-коротышка. – Кто вас гнал? Лежали бы на печи да плевали в кирпичи.
   – Да как на печи-то улежишь, когда сено тебе из-под горы глаза колет?
   Из-за спины Ульяны высунулась Парасковья-пятница. Петр даже ахнул про себя: сколько же ей сейчас лет? Еще в войну была старухой.
   – Ты откуда, молодец, будешь-то? Из каких кра-ев-местов? У вас там поменьше нашего пьют? Ульяна – всю жизнь скоморох – захохотала:
   – Да это наш мужик-от, Фадеевна! Анны Пряслиной сын.
   – Что ты, что ты, Уля! – заахали и заохали старухи. – Ты вот сразу узнала, а у нас глаза, как ворота полые, – ничего не задерживается.
   Начались, как и ожидал Петр, расспросы: где живешь? где служишь? надолго ли приехал? у кого остановился – у брата или у сестры? И даже те, что были вчера на встретинах, выспрашивали.
   Школьницы быстро отвалили в сторону – чего тут интересного? – а затем вскоре и старухи оставили его в покое: кончился перекур.
   Парасковья-пятница побрела к сенному валку, одной рукой держась за Ульяну. Переставлять потихоньку свои старые ноги вслед за граблями – это она еще кое-как могла, а ходить по земле просто, ни на что и ни на кого не опираясь, уже не могла.
   Близко, совсем близко было пряслинское печище, уже, казалось Петру, он и тропинку свою, натоптанную с детства, различает в пестрой чаще разнотравья – луг там был еще не выкошен, – но он посмотрел опять на Парасковью-пятницу, на ее черные старые руки, ярко горевшие на солнце, – старухи уже взялись за грабли – и ему расхотелось купаться.
2
   Ветер рыскал по лугу, выпущенную рубаху вздувало пузырем, и все-таки пот лил с лица: старухи разошлись – на глазах росли сенные валы. А копнить кто? Он да Маня-коротышка.
   Помощь Петру пришла от кого? От сестры.
   Прибежала – глаза зеленые блестят, сарафан морошковый колоколом – сама удаль спустилась на луг.
   – Вот как, вот как она! Как на праздник вышла! – одобрительно закивали, зашамкали беззубыми ртами старухи, со всех сторон разглядывая нарядную, сверкающую на солнце Лизу.
   – Дак ведь праздник сегодня и есть! – с задором ответила Лиза. – Когда домашний сенокос в тягость был?
   – Так, так, девка! – опять с одобрением закивали старухи. – Это мы все обасурманились – кто в чем пришел, а родители-то наши блюли обычаи.
   Но не только, как догадывался Петр, дело было в следовании обычаям: своим праздничным видом, своей разудалой беззаботностью Лиза хотела еще заткнуть всем рот насчет вчерашнего. Дескать, не шепчитесь, не мозольте языки. Ничего вчера у Пряслиных не случилось, никакого скандала не было иначе я разве была бы такая бесшабашная?
   – А как же дети? – спросил Петр.
   – А дети не золото – не украдут!
   И опять ответ Лизы пришелся старухам по душе:
   – Верно, верно, Лизка! Смалу не испотешишь – человек вырастет.
   Старуху любили Лизу, просто на глазах у Петра стали жаться к ней, и он не понимал, как мог Михаил отвернуться от сестры. И из-за чего?
   Но еще удивительнее было для Петра то, что Лиза оправдывала старшего брата. Утром она битый час ему за завтраком втолковывала: дескать, пустяки все это. Разве не знаешь Михаила? Всегда кипяток, был, всегда без углей закипал. А тут ждал-ждал вас в гости, барана зарезал, может, еще люди, Раиса подначивает – как все это стерпеть?
   – Еще, еще один помощник идет! – радостно завизжали девчонки.
   Петр – он укладывал очередную охапку сена в копну – глянул на пекашинскую гору. Оттуда спускался мужчина – рукава белой рубахи закатаны по локоть, тяжелые сапоги мечут жар – так и вспыхивает на солнце подбитая железными гвоздями подошва.
   – Завсегда вот так, дьявол! – хмуро заметила Лиза. – Как праздник, так и сапоги. Умираю, горю на работе!
   – Кто это?
   – Кто? Управляющий наш. Антон Таборский. Помнишь, бывало, на сплаве Таборский был? Младший брат его.
   Таборский еще издали, от озерины, высоко вскинув кулак, одобрительно загоготал:
   – Хорошо! Гул, ол райт, товарищи старухи! Есть еще порох в пороховницах!
   – Чего старух-то подзадориваешь? Старухи-то работают.
   – Где твои механизаторы, рожи бессовестные? На какой работе убиваются?
   – Старухи-то вымрут – на ком поедешь? Таборский ни секунды не раздумывал:
   – На роботе!
   – На ком, на ком?
   – На роботе, говорю. Ученым человек такой заказан. Железный. Чтобы в любой момент работал и чтобы пить, исть не просил. И чтобы без этого… Таборский ловко, как фокусник, щелкнул ниже подбородка.
   И вот уж старухи – ох русский человек! – отмякли:
   – Да уж так, так, железного надоть, раз живые робить не хотят.
   – А коровы-то как? Может, и коров железных наделаете?
   – Не, коровы будут обыкновенные, только другой породы. Медвежатницы!
   – Медвежатницы?!
   – Да. Чтобы зимой лапу сосали, сена не просили.
   – Ох, ох, вралина! – застонали старухи. – Как тебя и земля-то терпит.
   С Петром Таборский поздоровался за руку и сразу по-свойски, как с давнишним приятелем:
   – Приехал, говоришь, крепить смычку города с деревней? Давай-давай. А меня помнишь? Что? Не помнишь, как один моряк тебя с братом на моторке в город вез? Ну и ну! Вы еще, кажись, в ФЗУ опаздывали.