Страница:
Петр старательно дожевал кашу, совсем как в детстве облизал ложку, встал. И не велик, не тяжел был человек, разве сравнишь с Михаилом, а заходил по избе – половицы в дрожь.
– Давай, сестра, договоримся раз и навсегда: чтобы об этом бандите больше ни слова.
– Да пошто ты так-то, Петя? Кому бандит, а нам брат.
– Брат? А ты забыла, сколько мы беды с этим братом хлебнули? Корову из-за него продали, Васю без молока оставили… А как Михаил к нему ездил забыла? Из армии, из Заполярья попадал, а он, скотина, даже не вышел к нему… Силой вытащить не могли…
– Да я ведь, Петя, не защищаю его. Я и сама так раньше думала. А тут как Михаил Иванович загородил мне дорогу к своему дому да Татьяна Ивановна отвернулась от меня… Время-то, время-то какое, Петя, было! Война, голод, отца убили… Да кабы другое время было, может, и он другой был.
– Но мы-то не стали бандитами!
– Не знаю, не знаю, Петя. – Лиза смахнула слезу, посмотрела в окошко на детей, игравших у крыльца с дядей, и с мольбой протянула руки. – Петя, бога ради… Ради отца нашего… ради нашей мамы-покойницы… Напиши письмо Татьяне. Пущай она похлопочет за Федора…
– Нет-нет! – закричал Петр и даже ногой топнул. – Пальцем не пошевелю! Лучше и не проси.
А после полудня, когда пришел со своей стройки, первым делом бросил на стол сложенную вчетверо бумагу.
Лиза с загоревшимися глазами схватила бумагу, развернула – и, как она и догадалась сразу, то было письмо Татьяне насчет Федора.
– Девки, девки, отправьте мое письмо! Я загадала: ежели сегодня уйдет, судьба повернется лицом и к моему брату.
И упросила, умолила соплюх – открыли мешок.
Повеселевшая, сразу воспрянувшая духом, Лиза вышла на улицу.
Народу возле почты еще прибавилось.
Тут, возле почты, каждый день праздник. Каждый день кого-нибудь встречают да провожают – семьями, компаньями, даже родами.
И первыми на этом празднике были, конечно, старухи. Запрудили танцевальную площадку, задавили бревна на лужку, в затишке развалились. Этим все едино, что свадьба, что похороны – лишь бы время убить, лишь бы языком почесать.
Лизе позарез, сломя голову надо было бежать на телятник, а она стояла приросли ноги к земле. Стояла и вся в какой-то непонятной тревоге и ожидании смотрела на задворки – на сосны, на недавно открытую чайную с большими белыми окошками, из-за которой вот-вот должен вынырнуть почтовый автобус. А когда почтовый автобус, старый, обтрепанный, насквозь пропыленный, подкатил наконец к пестрой шумной толпе, она просто кинулась к нему.
И кого же она увидела, когда распахнулась дверца? Кто первый спрыгнул с подножки автобуса?
Егорша… Ее бывший муж, от которого двадцать лет не было ни слуху ни духу…
Однако Пинежье, далекое приполярное Пинежье, укрывшись за могучим тысячеверстным заслоном тайги, еще долго не знало этой беды.
Ад на Пинеге начался дней десять спустя после Петрова дня, с сухих гроз, когда вдруг по всему району загуляли лесные пожары.
Дым, чад, пыль… Тучи таежного гнуса… Скотина, ревущая от бескормья – вся поскотина выгорела… А жара, а зной, будь они трижды прокляты! Нигде не спасешься, нигде не отсидишься – ни в деревянном, насквозь прокаленном доме, ни в пересохшей реке, где задыхалась последняя рыбешка.
Набожные старухи покаянно шептали:
– За грехи, за грехи наши… За то, что бога забыли…
А те, кто был помоложе, неграмотнее, те опять толковали про науку, про космос, про то, что человек вторгся в запретные вселенские пределы…
Уж он не поленился, не пожалел себя: все обшарил, все карманы наизнанку вывернул – больше сорока трех копеек не набрал. А что такое сорок три копейки по нынешним временам, когда бутылка самого дешевого винишка, кваса какого-то поганого стоит рубль двадцать! Правда, у него был один резерв корзина пустых «бомб», или «фугасов», темных увесистых бутылок из-под красного «рубина», но что с ним делать, с этим резервом? Мертвый капитал. В сельпо не принимают: не марочный товар. Так что же, бить этот товар? А на заводах, тем временем новые бутылки будем шлепать? Хозяева, мать вашу за ногу.
День пришлось начинать со стакана черного, как деготь, чая.
Когда немного прочистились мозги, Петр Житов хмуро, как старый ворон, высунулся из окошка – нет ли поблизости какой поживы? нельзя ли кому крикнуть: выручай, брат, попавшего в беду?
Но пусто на улице, ничего отрадного на горизонте. Злым раскаленным пауком смотрит из дыма солнце, кумачом горят новые ворота у Мишки Пряслина, а люди… Где люди?
За целый час проковыляла мимо одна душа, да и та из шакальей породы Зина-тунеядка: так и стегала, так и шарила глазищами по окошкам – не подвернется ли пожива?
Петр Житов покатился под откос три года назад, когда умерла Олена. Первое время еще изредка вставал на просушку, и день и неделю держал себя на привязи, а потом оглянулся – чем жить? Дети разлетелись кто куда, жениться второй раз и начинать жизнь заново в пятьдесят лет на одной ноге – э-э, да пропади все пропадом!
Сосновые брусья, заготовленные на прируб к дому новой горницы, пропил, инструмент столярный и слесарный – в загон, мебель и посуду – по соседям, а потом во вкус вошел – объявил войну частной собственности по всем линиям. Все нажитое за долгую жизнь пустил по ветру и докатился до того, что перешел на «аванец».
Под печь, под раму, под крыльцо, под лодку – под все брал пятаки. И даже под гроб. Это уже он придумал нынешней весной, когда сидел на совершеннейшей мели и когда всякие обычные кредиты для него в деревне были закрыты. Вот тогда-то его и осенило.
– Аграфена, хочешь, чтобы тебя в хорошем гробу на кладбище отволокли? начал он прямо, без всякого предисловия, войдя в избу к дряхлой соседке.
– Хочу, Петрышко, как не хочу.
– Тогда давай на бутылку – будет тебе гроб по первой категории. Фирма "Петр Житов" не подведет.
Аграфена выложила на бутылку без всякого торга, а остальной утиль – так Петр Житов крестил старушонок – оказался менее сговорчивым. Нет, нет, гроб надо. Против гроба не возражаем – плохая надея на нынешних сыночков. Да ты только сперва домовинку представь, Петруша, а уж за денежками мы не постоим…
Стакан за стаканом пил Петр Житов дегтярный чай, жег дешевенькие, по доходам, папироски «Волга», а где добыть проклятый рублишко, по-прежнему не знал. Не соображала старая, замшелая башка. Да и трудно ей было соображать, когда на дворе страда и не знаешь, к кому сунуться.
Наконец он начал пристегивать старый протез. Придется, видно, топать на почту да звонить сыну, начальнику лесопункта: "Сынок, отбей отцу хоть гривенник. По случаю засухи".
Случаи – всякие праздники, всякие торжественные даты, перемены в погоде (первый снег, первая стужа, затяжные дожди, весенний разлив) – частенько выручали его.
Петр Житов не верил своим глазам. Филя-петух, Игнат Поздеев, Аркадий Яковлев… Три заслуженных ветерана сразу. Да как! Один метнул на стол «бомбу», другой «бомбу», а третий даже «коленовал», или "тещины зубы", бутылку водки с устрашающей наклейкой, которая поступила в продажу года два назад.
– Ну, други-товарищи… – Петра Житова прошибло слезой. – Как в цирке.
– Это какой еще цирк? Цирк-то сейчас только начнется. – И с этими словами Игнат Поздеев, великий охотник до всяких забав и потех, распахнул двери.
За порог бойко, хотя и не очень твердо, переступил какой-то худявый, потрепанный мужичешко в капроновой шляпе в частую дырочку, каких навалом в ихнем сельпо.
– Не узнаешь? – Мужичешко подмигнул голубеньким, полинялым, в щелку глазом, и Петру Житову почудилось что-то знакомое в том глазе. Но все остальное…
– Нет, вроде не признаю вашей личности…
– Давай не признаю! – Игнат Поздеев, все еще скаля свои крепкие белые зубы, кинул взгляд туда-сюда. – Где у тебя перископы-то? Вооружись. Может, лучше дело-то пойдет.
Петр Житов – исключительно только ради того, чтобы поддержать игру, надел очки в черной оправе и придал своему и без того страховидному, распухшему от пьянки лицу мрачное выражение.
– Смотрите-ко, смотрите, какой маршал Жуков! – рассмеялся Аркадий. Живьем съест.
Розыгрыш наверняка продолжался бы и дальше, но его оборвал сам мужичешко, который, вдруг вскинув руку к шляпе, по-военному отрапортовал:
– Суханов-Ставров вернулся из дальних странствий. Так сказать, к пекашинским пенатам.
– Егорша?! – Петр Житов опять всхлипнул. Он вообще был слабоват теперь на слезу, а тут чувствительность его обостряли еще эти три бутылки, которыеон не сомневался – были куплены на деньги дальнего гостя.
Первый стакан – иной посуды в питейном деле Петр Житов не признавал выпили, конечно, за блудного сына, за его возвращение в родные края, и тут уж Егорша дал течь:
– Да, други-товарищи, мать-родина, как говорится, за хрип взяла…
– Пора! Ты и так сколько кантовался по чужим краям…
– А ни много ни мало – двадцать лет.
– Что? Двадцать лет дома не был?
– Да скинь ты свою покрышку! – предложил Петр Житов гостю (после стакана вина он опять зрячим стал). – Думаю, у меня уши не отморозишь.
– Да и где находишься? – в тон хозяину поддакнул Аркадий Яковлев. – Не в простой избе, а в ресторане «Улыбка».
Егорша снял шляпу – и – мать честная! – лысый.
– Да ты ведь уезжал от нас – вон какая у тебя пушнина была! Какие тебя ветры-ураганы били?
– За двадцать лет, я думаю, можно… – начал оправдываться смущенный Егорша.
– Под эту самую… под радивацию, наверно, попал? – высказал свое предположение Филя-петух.
– Да, ныне эта радивация много пуху с нашего брата сняла, – сказал Аркадий Яковлев. – Пашка Минин с флота вернулся – в двадцать два года аэродром на голове у парня.
– А я думаю, диагноз проще, – изрек Петр Житов. – В подушках растерял свой пух Ставров. – И первый заржал на всю кухню.
Против такого диагноза Егорша возражать не стал, и разговор на некоторое время принял чисто мужское направление. Везде побывал Егорша, всю Сибирь вдоль и поперек исколесил и бабья всякого перебрал – не пересчитать.
– А сибирячки… они как? Из каких больше нациев? – уточнял вопрос за вопросом Филя (он разволновался так, что заикаться начал).
– А всяких там нациев хватает. И русские, и казахи, и чукчи, и корейцы… Однем словом, мир и дружба, нет войне!
– И ты это… – У Фили голос от зависти задрожал.
– Да, да, это…
Игнат Поздеев хлопнул по плечу примолкшего Филю:
– Вот как надо работать, Филипп! С размахом. А ты ковыряешься всю жизнь в Пекашине да в его окрестностях.
– Надо, скажи, Филя, кому-то и здесь ковыряться. Не все на передовых позициях, – ухмыльнулся Аркадий Яковлев. – А вот ты, Ставров, как на Чукотке вроде был, да?
– Был, – кивнул Егорша.
– А на Магадане этом – чего теперь?
– Как чего? Валютный цех страны.
– Опять, значит, золото добывают?
– А чего же больше? – живо ответил за Егоршу Игнат Поздеев. – Знаешь, теперь сколько этого золота надо? Нахлебников-то у нас – посчитай! Тому помочь надо, этому…
– А верно это, нет, будто японцы через всю Сибирь нефтепровод тянут? Чтобы нашу нефть себе качать?
– А насчет Китая там чего слышно? Правда, нет, вроде как Мао двести миллионов своих китайцев хочет запустить к нам? В плен вроде как бы сдать…
Тут Петр Житов, давно уже озабоченно посматривавший на опустевшие бутылки, раскупорил окно – бесполезно теперь отделять избу от улицы. Накурили так, что из-за дыма дверей не видно.
– Засуха давит все живое, – изрек он с намеком. Приятели его, увлеченные разговором, даже ухом не повели. И тогда он уже открытым текстом сказал:
– Орошение, говорю, кое-какое не мешало бы произвести, поскольку осадков в природе все еще не предвидится…
Егорша без слова выложил на стол два червонца.
В кои-то поры выбрался с Марьюши смыть с себя страдный пот (жуть жара, съело кожу), в кои-то поры решил себя побаловать березовым веничком, так нет, не имеешь права. Поля, уборщица, вломилась прямо в сенцы: срочно, сию минуту к управляющему!
И вот что же он увидел, что услыхал, когда переступил за порог совхозной конторы?
– Надоть повысить… Надоть поднять… Надоть мобилизовать…
Суса-балалайка бренчала. А лучше сказать, лайка-балалайка (недотянул тут Петр Житов), потому что с музыкой-то она только кверху, а вниз – с лаем.
Михаил ошалело посмотрел на управляющего, на заседателей (человек одиннадцать томилось в наглухо запечатанном помещении) и – что делать пошел на посадку, благо охотников до его деревянного диванчика возле печки-голландки не было.
На этот дряхлый, жалобно застонавший под ним диванчик он впервые сел еще тридцать лет назад четырнадцатилетним парнишкой, и тогда же, помнится, появилась в ихнем сельсовете Сусанна Обросова. И вот сколько с тех пор воды утекло, сколько всяких перемен произошло в жизни, а Суса как наяривала в свои три струны, так продолжает наяривать и поныне. И все равно ей, дождь ли, мороз на дворе или вот такая страшная сушь, как нынче, – бормочет одно и то же: надоть… надоть… надоть…
Прошлой осенью уж проводили было на пенсию, думали, наконец-то вздохнем – нет, не можем без балалайки: бригадиром по животноводству назначили.
На этот раз Суса бренчала насчет пожаров. Дескать, большое испытание… стихия… и надоть с честью выдержать… показать всему миру, на что способен советский человек…
Ясно, сказал себе Михаил и еще раз недобрым взглядом обвел контору: самонакачка идет. Так нынче. Сперва начальство себя распаляет, себе доказывает: то-то и то-то надо делать, к примеру сев весной провести, корма в страду заготовить, – потом уж выходит на народ.
– На пожар придется ехать, Пряслин, – объявил Таборский, когда кончила Суса. – Сами-то мы покамест не горим, за нас господь бог – хорошо молятся старухи, – но у соседей жарко, два очага. – Он поднял со стола бумажку. Согласно этой вот разнарядочке тридцать пять человек от нас требуется. Двадцать пять мы отправили, а где взять остальных?
– Хватает народу-то. – Михаил отер ладонью мокрое лицо. Нет ничего хуже, когда не пропаришься: изойдешь потом. – Я вечор с Марьюши ехал ходуном ходит клуб. Кругом дым, чад, а там как черти скачут.
Таборский ухмыльнулся:
– Эти черти по другому ведомству скачут. Отпускники, студенты. Ты вот в Москве был – много тебя там на работу посылали?
Одобрительный хохоток прошуршал по конторе: ловко причесал управляющий.
– И учти, – строго кивнул Таборский, – не тебя первого посылают. Девятнадцать человек пришлось снять с сенокоса, так чтобы потом не было: Таборский со мной личные счеты сводит.
Михаил вскипел:
– Ты не со мной счеты сводишь! С коровами.
– С коровами?
– А как? Половину людей с пожни снял – что коровы-то зимой жрать будут? Але опять как нонешней весной – десять коров под нож пустим?
– К твоему сведению, Пряслин, нынешняя зимовка по всему району в труднейших условиях проходила. Понятно тебе?
Это уже Пронька-ветеринар, или доктор Скот, как больше зовут его. в Пекашине. Все время, гад, водил носом да кланялся (с утра под парами), а тут только на мозоль наступили – как из автомата прострочил. А раз Пронька отреагировал, то как же Сусе-балалайке не ударить в свои струны? Вместе на тот свет совхозную скотину отправляем, вместе весной акты подписываем.
– Я не знаю, как с тобой и говорить ноне, Пряслин. В Москву съездил никто тебе не указ. Когда же это на пожар отказывались?
– Да я не отказываюсь! С чего ты взяла?
– Нет, отказываешься! – еще раз показал свои зубы Пронька. – Целый час базар устраиваешь.
– Кончать надо с этой колхозной анархией! Раз у человека сознательности нету, дисциплинка есть.
– Ты про колхозную анархию брось! Сознательный выискался! А где этот сознательный был, когда мы тут, в Пекашине, с голоду пухли? Ты когда в колхоз-то вернулся? После пятьдесят шестого, когда на лапу бросать стали?
Афонька-ГСМ, то есть завскладом горюче-смазочных материалов – это он про сознательность завел, – просто завизжал:
– Ты еще молокосос передо мной! У тебя молоко на губах еще не обсохло, когда я на ударных стройках темпы давал.
– Ти-и-хо! – во весь голос рявкнул Таборский, а затем озорновато, с прищуром оглядел всех. – Запомните: нервные клетки, учит медицина, не восстанавливаются. Давай, Пряслин, твое конкретное предложение. А размахивать руками мы все умеем.
Михаил понимал: все равно ему всех не переговорить. Да и кто он, черт тя дери, чтобы разоряться? Управляющий? Бригадир? И он встал.
– Ну вот видишь, – сказал Таборский, – дошло дело до конкретности – ив кусты…
– Да я хоть сейчас, не сходя с места, бригаду составлю!
– Ну-ко, ну-ко, интересно…
– Интересно? – Михаил глянул за окошко – вся деревня в дыму, глянул на ухмыляющегося Таборского (этому свои нервные клетки дороже всего) и вдруг, зло стиснув зубы, начал всех пересчитывать, кто был в конторе.
Одиннадцать человек! Целая бригада. Из одних только заседателей. А ежели еще добавить управляющего, ровнехонько дюжина получится.
Да и как было выдержать?
Сидят, мудруют, сволочи, как бы кого с сенокоса выцарапать да на пожар запихать, а то, что скотина без корма на зиму останется, на это им наплевать. Вот он и влупил, вот он и врезал. Внес конкретное предложение.
Ух какая тут поднялась пена!
– Безобразие! Подрыв!
– Докуда терпеть будем?
– Выводы, выводы давай!
Пронька-ветеринар надрывается – глаза на лоб вылезли, Устин Морозов кулачищем промасленным размахивает, Афонька-ГСМ слюной брызжет… Ну просто стеной, валом на него пошли. И только одна, может, Соня, агрономша, по молодости лет глотку не драла да еще Таборский ни гугу.
Есть такие: стравят собак и любуются, глядючи со стороны. Так вот и Таборский: развалился поперек стола и чуть ли не ржал от удовольствия…
Вы не вейтеся, черные кудри,
Над моею буйной головой…
Что за дьявол? Почудилось ему, что ли? Кому приспичило в такое время про черные кудри распевать?
Не почудилось. Филя-петух в белой рубахе выписывал восьмерки на горке возле клуба. А где накачался, ломать голову не приходилось. У Петра Житова на Егоршиных встретинах – Михаил еще вечор, когда приехал домой с сенокоса, узнал про возвращение своего бывшего шурина.
Он не закрыл в эту ночь глаз и на полчаса – всю жизнь свою перекатал, перебрал заново. И сегодня утром, когда топил баню, а потом мылся, тоже ни о чем другом думать не мог кроме как о Егорше, о их былой дружбе…
Пожары, видать, совсем близко подошли к Пекашину. От дыма у Михаила першило в горле, слезы накатывались на глаза, а когда он, миновав широкий пустырь, вошел в тесную, плотно заставленную домами улицу, его даже потянуло на кашель.
Он хорошо понимал, из-за чего взъярились его друзья-приятели в кавычках. Он насквозь видел этих прощелыг.
"Анархия… Безобразие… Подрыв…" Как бы не так! На пожар не хочется ехать – вот где собака зарыта. А все эти словеса для дураков, для отвода глаз. Вроде дымовой завесы. Как спелись, сволочи, еще в колхозе, так и продолжают жить стаей. И только наступи одному на хвост – сразу все кидаются.
Да, вздохнул Михаил и кинул беглый косой взгляд на вынырнувший слева аккуратненький домик Петра Житова, веселую жизнь ему теперь устроят. Выждут, устерегут, ущучат. Отыграются! Ежели не на нем самом, так на жене, а ежели не на жене, так на дочерях.
Три года назад – колхоз еще был – он вот так же, как сегодня, сцепился с Пронькой-ветеринаром на правлении. Из-за коровы. Сукин сын подбросил колхозу свое старье якобы на мясо, а взамен отхапал самую дойную буренку. И что же? Анна Евстифеевна, Пронькина жена, учительница, целый год отравляла жизнь его Вере, целый год придиралась по всякому пустяку.
У Петра Житова на крытом крыльце пьяно похохатывали – не иначе как травили анекдоты, – потом кто-то, расчувствовавшись, со слезой в голосе воскликнул:
– Егорша! Друг!..
И эх как захотелось ему сделать разворот да вмазать этому другу! Заодно уж со всеми гадами рассчитаться. За все расплатиться. За Васю. За себя. За Лизку. Да, и за Лизку. От него, от Егорши, все пошло…
– Я не знаю, что ты за человек. Думаешь, нет ты в Пекашине жить?
– Ладно, запела! Собирай хлебы – на пожар надо ехать.
– На пожар! – удивилась Раиса. – А сено-то как? Три гектара, говорил, скошено – кто будет за тебя прибирать?
– А это ты уж управляющего спроси. Я тоже хотел бы, между протчим, это знать, – сказал Михаил и зло сплюнул: когда он перестанет с егоршинскими выкрутасами говорить?!
Тут вдруг залаял Лыско – в заулок с косой на плече вползала старая Василиса.
Раиса сердито замахала руками:
– Иди, иди! Не один мужик в деревне. Взяли моду – за всем переться к нам.
В общем-то, верно, подумал Михаил, старушонки, тридцать лет как война кончилась, а все тащатся к нему. Косу наладить, топор на топорище насадить, двери на петлях поднять – все Миша, Миша… Да только как им к другим-то мужикам идти? К другим-то мужикам без трояка лучше и не показывайся. А много ли у этих старушонок трояков, когда им пенсию отвалили в двадцать рэ? Это за все-то ихние труды!
Он шумел где только мог: опомнитесь! Разве можно на две десятки прожить? Да этих старух за ихнее терпенье и сознательность, за то, что годами задарма вкалывали, надо золотом осыпать. А ежели у государства денег нету – скиньте с каждого работяги по пятерке – я первый на такое дело откликнусь.
– Егоровна! – крикнул Михаил старухе (та уже повернула назад). – Чего губы-то надула? Когда я отказывал тебе?
– Вот как, вот как у нас! Своя коса не строгана, я хоть руками траву рви, а Егоровна – слова не успела сказать – давай…
– Да где твоя коса, где?
Тут Раиса разошлась еще пуще:
– Где коса, где коса?.. Да ты, может, спросишь еще, где твои штаны?
Михаил кинулся в сарай с прошлогодним сеном – там иной раз ставили домашнюю косу, но разве в этом доме бывает когда порядок? Поколесил через весь заулок в раскрытый от жары двор.
Коса была во дворе.
Весь раскаленный, мокрый, он тут же, возле порога начал строгать косу плоским напильником и вот, хрен его знает как это вышло, порезал руку. Среди бела дня. Просто взвыл от боли.
Кажется, что бы ей теперь Егорша? В сорок ли лет вспоминать про сон, который приснился тебе на заре девичества? А она вспоминала, она только и думала что о Егорше…
Избегая глаз всевидящего и всепонимающего Григория (Петру было не до нее, Петр чуть ли не круглые сутки пропадал на стройке), она каждый день намывала пол в избе, каждый день наряднее, чем обычно, одевалась сама.
Но катились дни, менялись душные, бессонные ночи, а Егорша не показывался.
Встретились они в сельповском магазине.
Раз, придя домой утром с телятника, побежала она в магазин за хлебом и вот только переступила порог, сразу, еще не видя его глазами, почувствовала: тут. Просто подогнулись ноги, перехватило дых.
Говорко, трескуче было в магазине. Старух да всякой нероботи набралось полно. Стояли с ведерками в руках, ждали, когда подвезут совхозное молоко. Ну а тут, когда она вошла, все прикусили язык. Все так и впились в нее глазами: вот потеха-то сейчас будет! Ну-ко, ну-ко, Лизка, дай этому бродяге нахлобучку! Спроси-ко, где пропадал, бегал двадцать лет.
Она повернула голову вправо, к печке, – опять не глядя почувствовала, где он. Улыбнулась во весь свой широченный рот:
– Чего, Егор Матвеевич, не заходишь? Заходи, заходи! Дом-от глаза все проглядел, тебя ожидаючи.
– Жду, гойорит, тебя, заходи… – зашептали старухи в конце магазина.
Она подошла к прилавку без очереди (век бы так все немели от одного ее появления) и – опять с улыбкой – попросила Феню-продавщицу (тоже с раскрытым ртом стояла) дать буханку черного и белого. Потом громко, так, чтобы все до последнего слышали, сказала:
– Да еще бутылку белого дай, Феня! А то гость придет – чем угощать?
Бутылка водки у нее уже стояла дома, еще три дня назад купила, но она не поскупилась – взяла еще одну. Взяла нарочно, чтобы позлить старух, которые и без того теперь будут целыми днями перемывать ей косточки.
– Давай, сестра, договоримся раз и навсегда: чтобы об этом бандите больше ни слова.
– Да пошто ты так-то, Петя? Кому бандит, а нам брат.
– Брат? А ты забыла, сколько мы беды с этим братом хлебнули? Корову из-за него продали, Васю без молока оставили… А как Михаил к нему ездил забыла? Из армии, из Заполярья попадал, а он, скотина, даже не вышел к нему… Силой вытащить не могли…
– Да я ведь, Петя, не защищаю его. Я и сама так раньше думала. А тут как Михаил Иванович загородил мне дорогу к своему дому да Татьяна Ивановна отвернулась от меня… Время-то, время-то какое, Петя, было! Война, голод, отца убили… Да кабы другое время было, может, и он другой был.
– Но мы-то не стали бандитами!
– Не знаю, не знаю, Петя. – Лиза смахнула слезу, посмотрела в окошко на детей, игравших у крыльца с дядей, и с мольбой протянула руки. – Петя, бога ради… Ради отца нашего… ради нашей мамы-покойницы… Напиши письмо Татьяне. Пущай она похлопочет за Федора…
– Нет-нет! – закричал Петр и даже ногой топнул. – Пальцем не пошевелю! Лучше и не проси.
А после полудня, когда пришел со своей стройки, первым делом бросил на стол сложенную вчетверо бумагу.
Лиза с загоревшимися глазами схватила бумагу, развернула – и, как она и догадалась сразу, то было письмо Татьяне насчет Федора.
4
Кажется, никогда в жизни она еще не бегала так быстро, так не спешила. У клуба на Феколу наскочила – даже не оглянулась. А когда влетела на почту да увидела – почтарихи сургучную печать на брезентовый мешок ставят, просто стоном застонала:– Девки, девки, отправьте мое письмо! Я загадала: ежели сегодня уйдет, судьба повернется лицом и к моему брату.
И упросила, умолила соплюх – открыли мешок.
Повеселевшая, сразу воспрянувшая духом, Лиза вышла на улицу.
Народу возле почты еще прибавилось.
Тут, возле почты, каждый день праздник. Каждый день кого-нибудь встречают да провожают – семьями, компаньями, даже родами.
И первыми на этом празднике были, конечно, старухи. Запрудили танцевальную площадку, задавили бревна на лужку, в затишке развалились. Этим все едино, что свадьба, что похороны – лишь бы время убить, лишь бы языком почесать.
Лизе позарез, сломя голову надо было бежать на телятник, а она стояла приросли ноги к земле. Стояла и вся в какой-то непонятной тревоге и ожидании смотрела на задворки – на сосны, на недавно открытую чайную с большими белыми окошками, из-за которой вот-вот должен вынырнуть почтовый автобус. А когда почтовый автобус, старый, обтрепанный, насквозь пропыленный, подкатил наконец к пестрой шумной толпе, она просто кинулась к нему.
И кого же она увидела, когда распахнулась дверца? Кто первый спрыгнул с подножки автобуса?
Егорша… Ее бывший муж, от которого двадцать лет не было ни слуху ни духу…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Слухи о новой засухе на юге поползли еще в конце июня: все горит на корню – и хлеб и трава, скотину гонят на север, а потом и вовсе диковинное: Подмосковье горит, сама Москва задыхается от дыма…Однако Пинежье, далекое приполярное Пинежье, укрывшись за могучим тысячеверстным заслоном тайги, еще долго не знало этой беды.
Ад на Пинеге начался дней десять спустя после Петрова дня, с сухих гроз, когда вдруг по всему району загуляли лесные пожары.
Дым, чад, пыль… Тучи таежного гнуса… Скотина, ревущая от бескормья – вся поскотина выгорела… А жара, а зной, будь они трижды прокляты! Нигде не спасешься, нигде не отсидишься – ни в деревянном, насквозь прокаленном доме, ни в пересохшей реке, где задыхалась последняя рыбешка.
Набожные старухи покаянно шептали:
– За грехи, за грехи наши… За то, что бога забыли…
А те, кто был помоложе, неграмотнее, те опять толковали про науку, про космос, про то, что человек вторгся в запретные вселенские пределы…
2
Петр Житов томился от другой засухи.Уж он не поленился, не пожалел себя: все обшарил, все карманы наизнанку вывернул – больше сорока трех копеек не набрал. А что такое сорок три копейки по нынешним временам, когда бутылка самого дешевого винишка, кваса какого-то поганого стоит рубль двадцать! Правда, у него был один резерв корзина пустых «бомб», или «фугасов», темных увесистых бутылок из-под красного «рубина», но что с ним делать, с этим резервом? Мертвый капитал. В сельпо не принимают: не марочный товар. Так что же, бить этот товар? А на заводах, тем временем новые бутылки будем шлепать? Хозяева, мать вашу за ногу.
День пришлось начинать со стакана черного, как деготь, чая.
Когда немного прочистились мозги, Петр Житов хмуро, как старый ворон, высунулся из окошка – нет ли поблизости какой поживы? нельзя ли кому крикнуть: выручай, брат, попавшего в беду?
Но пусто на улице, ничего отрадного на горизонте. Злым раскаленным пауком смотрит из дыма солнце, кумачом горят новые ворота у Мишки Пряслина, а люди… Где люди?
За целый час проковыляла мимо одна душа, да и та из шакальей породы Зина-тунеядка: так и стегала, так и шарила глазищами по окошкам – не подвернется ли пожива?
Петр Житов покатился под откос три года назад, когда умерла Олена. Первое время еще изредка вставал на просушку, и день и неделю держал себя на привязи, а потом оглянулся – чем жить? Дети разлетелись кто куда, жениться второй раз и начинать жизнь заново в пятьдесят лет на одной ноге – э-э, да пропади все пропадом!
Сосновые брусья, заготовленные на прируб к дому новой горницы, пропил, инструмент столярный и слесарный – в загон, мебель и посуду – по соседям, а потом во вкус вошел – объявил войну частной собственности по всем линиям. Все нажитое за долгую жизнь пустил по ветру и докатился до того, что перешел на «аванец».
Под печь, под раму, под крыльцо, под лодку – под все брал пятаки. И даже под гроб. Это уже он придумал нынешней весной, когда сидел на совершеннейшей мели и когда всякие обычные кредиты для него в деревне были закрыты. Вот тогда-то его и осенило.
– Аграфена, хочешь, чтобы тебя в хорошем гробу на кладбище отволокли? начал он прямо, без всякого предисловия, войдя в избу к дряхлой соседке.
– Хочу, Петрышко, как не хочу.
– Тогда давай на бутылку – будет тебе гроб по первой категории. Фирма "Петр Житов" не подведет.
Аграфена выложила на бутылку без всякого торга, а остальной утиль – так Петр Житов крестил старушонок – оказался менее сговорчивым. Нет, нет, гроб надо. Против гроба не возражаем – плохая надея на нынешних сыночков. Да ты только сперва домовинку представь, Петруша, а уж за денежками мы не постоим…
Стакан за стаканом пил Петр Житов дегтярный чай, жег дешевенькие, по доходам, папироски «Волга», а где добыть проклятый рублишко, по-прежнему не знал. Не соображала старая, замшелая башка. Да и трудно ей было соображать, когда на дворе страда и не знаешь, к кому сунуться.
Наконец он начал пристегивать старый протез. Придется, видно, топать на почту да звонить сыну, начальнику лесопункта: "Сынок, отбей отцу хоть гривенник. По случаю засухи".
Случаи – всякие праздники, всякие торжественные даты, перемены в погоде (первый снег, первая стужа, затяжные дожди, весенний разлив) – частенько выручали его.
3
– Ресторан открыт? Принимают старую клиентуру?Петр Житов не верил своим глазам. Филя-петух, Игнат Поздеев, Аркадий Яковлев… Три заслуженных ветерана сразу. Да как! Один метнул на стол «бомбу», другой «бомбу», а третий даже «коленовал», или "тещины зубы", бутылку водки с устрашающей наклейкой, которая поступила в продажу года два назад.
– Ну, други-товарищи… – Петра Житова прошибло слезой. – Как в цирке.
– Это какой еще цирк? Цирк-то сейчас только начнется. – И с этими словами Игнат Поздеев, великий охотник до всяких забав и потех, распахнул двери.
За порог бойко, хотя и не очень твердо, переступил какой-то худявый, потрепанный мужичешко в капроновой шляпе в частую дырочку, каких навалом в ихнем сельпо.
– Не узнаешь? – Мужичешко подмигнул голубеньким, полинялым, в щелку глазом, и Петру Житову почудилось что-то знакомое в том глазе. Но все остальное…
– Нет, вроде не признаю вашей личности…
– Давай не признаю! – Игнат Поздеев, все еще скаля свои крепкие белые зубы, кинул взгляд туда-сюда. – Где у тебя перископы-то? Вооружись. Может, лучше дело-то пойдет.
Петр Житов – исключительно только ради того, чтобы поддержать игру, надел очки в черной оправе и придал своему и без того страховидному, распухшему от пьянки лицу мрачное выражение.
– Смотрите-ко, смотрите, какой маршал Жуков! – рассмеялся Аркадий. Живьем съест.
Розыгрыш наверняка продолжался бы и дальше, но его оборвал сам мужичешко, который, вдруг вскинув руку к шляпе, по-военному отрапортовал:
– Суханов-Ставров вернулся из дальних странствий. Так сказать, к пекашинским пенатам.
– Егорша?! – Петр Житов опять всхлипнул. Он вообще был слабоват теперь на слезу, а тут чувствительность его обостряли еще эти три бутылки, которыеон не сомневался – были куплены на деньги дальнего гостя.
Первый стакан – иной посуды в питейном деле Петр Житов не признавал выпили, конечно, за блудного сына, за его возвращение в родные края, и тут уж Егорша дал течь:
– Да, други-товарищи, мать-родина, как говорится, за хрип взяла…
– Пора! Ты и так сколько кантовался по чужим краям…
– А ни много ни мало – двадцать лет.
– Что? Двадцать лет дома не был?
– Да скинь ты свою покрышку! – предложил Петр Житов гостю (после стакана вина он опять зрячим стал). – Думаю, у меня уши не отморозишь.
– Да и где находишься? – в тон хозяину поддакнул Аркадий Яковлев. – Не в простой избе, а в ресторане «Улыбка».
Егорша снял шляпу – и – мать честная! – лысый.
– Да ты ведь уезжал от нас – вон какая у тебя пушнина была! Какие тебя ветры-ураганы били?
– За двадцать лет, я думаю, можно… – начал оправдываться смущенный Егорша.
– Под эту самую… под радивацию, наверно, попал? – высказал свое предположение Филя-петух.
– Да, ныне эта радивация много пуху с нашего брата сняла, – сказал Аркадий Яковлев. – Пашка Минин с флота вернулся – в двадцать два года аэродром на голове у парня.
– А я думаю, диагноз проще, – изрек Петр Житов. – В подушках растерял свой пух Ставров. – И первый заржал на всю кухню.
Против такого диагноза Егорша возражать не стал, и разговор на некоторое время принял чисто мужское направление. Везде побывал Егорша, всю Сибирь вдоль и поперек исколесил и бабья всякого перебрал – не пересчитать.
– А сибирячки… они как? Из каких больше нациев? – уточнял вопрос за вопросом Филя (он разволновался так, что заикаться начал).
– А всяких там нациев хватает. И русские, и казахи, и чукчи, и корейцы… Однем словом, мир и дружба, нет войне!
– И ты это… – У Фили голос от зависти задрожал.
– Да, да, это…
Игнат Поздеев хлопнул по плечу примолкшего Филю:
– Вот как надо работать, Филипп! С размахом. А ты ковыряешься всю жизнь в Пекашине да в его окрестностях.
– Надо, скажи, Филя, кому-то и здесь ковыряться. Не все на передовых позициях, – ухмыльнулся Аркадий Яковлев. – А вот ты, Ставров, как на Чукотке вроде был, да?
– Был, – кивнул Егорша.
– А на Магадане этом – чего теперь?
– Как чего? Валютный цех страны.
– Опять, значит, золото добывают?
– А чего же больше? – живо ответил за Егоршу Игнат Поздеев. – Знаешь, теперь сколько этого золота надо? Нахлебников-то у нас – посчитай! Тому помочь надо, этому…
– А верно это, нет, будто японцы через всю Сибирь нефтепровод тянут? Чтобы нашу нефть себе качать?
– А насчет Китая там чего слышно? Правда, нет, вроде как Мао двести миллионов своих китайцев хочет запустить к нам? В плен вроде как бы сдать…
Тут Петр Житов, давно уже озабоченно посматривавший на опустевшие бутылки, раскупорил окно – бесполезно теперь отделять избу от улицы. Накурили так, что из-за дыма дверей не видно.
– Засуха давит все живое, – изрек он с намеком. Приятели его, увлеченные разговором, даже ухом не повели. И тогда он уже открытым текстом сказал:
– Орошение, говорю, кое-какое не мешало бы произвести, поскольку осадков в природе все еще не предвидится…
Егорша без слова выложил на стол два червонца.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Его только что не вытащили из бани.В кои-то поры выбрался с Марьюши смыть с себя страдный пот (жуть жара, съело кожу), в кои-то поры решил себя побаловать березовым веничком, так нет, не имеешь права. Поля, уборщица, вломилась прямо в сенцы: срочно, сию минуту к управляющему!
И вот что же он увидел, что услыхал, когда переступил за порог совхозной конторы?
– Надоть повысить… Надоть поднять… Надоть мобилизовать…
Суса-балалайка бренчала. А лучше сказать, лайка-балалайка (недотянул тут Петр Житов), потому что с музыкой-то она только кверху, а вниз – с лаем.
Михаил ошалело посмотрел на управляющего, на заседателей (человек одиннадцать томилось в наглухо запечатанном помещении) и – что делать пошел на посадку, благо охотников до его деревянного диванчика возле печки-голландки не было.
На этот дряхлый, жалобно застонавший под ним диванчик он впервые сел еще тридцать лет назад четырнадцатилетним парнишкой, и тогда же, помнится, появилась в ихнем сельсовете Сусанна Обросова. И вот сколько с тех пор воды утекло, сколько всяких перемен произошло в жизни, а Суса как наяривала в свои три струны, так продолжает наяривать и поныне. И все равно ей, дождь ли, мороз на дворе или вот такая страшная сушь, как нынче, – бормочет одно и то же: надоть… надоть… надоть…
Прошлой осенью уж проводили было на пенсию, думали, наконец-то вздохнем – нет, не можем без балалайки: бригадиром по животноводству назначили.
На этот раз Суса бренчала насчет пожаров. Дескать, большое испытание… стихия… и надоть с честью выдержать… показать всему миру, на что способен советский человек…
Ясно, сказал себе Михаил и еще раз недобрым взглядом обвел контору: самонакачка идет. Так нынче. Сперва начальство себя распаляет, себе доказывает: то-то и то-то надо делать, к примеру сев весной провести, корма в страду заготовить, – потом уж выходит на народ.
– На пожар придется ехать, Пряслин, – объявил Таборский, когда кончила Суса. – Сами-то мы покамест не горим, за нас господь бог – хорошо молятся старухи, – но у соседей жарко, два очага. – Он поднял со стола бумажку. Согласно этой вот разнарядочке тридцать пять человек от нас требуется. Двадцать пять мы отправили, а где взять остальных?
– Хватает народу-то. – Михаил отер ладонью мокрое лицо. Нет ничего хуже, когда не пропаришься: изойдешь потом. – Я вечор с Марьюши ехал ходуном ходит клуб. Кругом дым, чад, а там как черти скачут.
Таборский ухмыльнулся:
– Эти черти по другому ведомству скачут. Отпускники, студенты. Ты вот в Москве был – много тебя там на работу посылали?
Одобрительный хохоток прошуршал по конторе: ловко причесал управляющий.
– И учти, – строго кивнул Таборский, – не тебя первого посылают. Девятнадцать человек пришлось снять с сенокоса, так чтобы потом не было: Таборский со мной личные счеты сводит.
Михаил вскипел:
– Ты не со мной счеты сводишь! С коровами.
– С коровами?
– А как? Половину людей с пожни снял – что коровы-то зимой жрать будут? Але опять как нонешней весной – десять коров под нож пустим?
– К твоему сведению, Пряслин, нынешняя зимовка по всему району в труднейших условиях проходила. Понятно тебе?
Это уже Пронька-ветеринар, или доктор Скот, как больше зовут его. в Пекашине. Все время, гад, водил носом да кланялся (с утра под парами), а тут только на мозоль наступили – как из автомата прострочил. А раз Пронька отреагировал, то как же Сусе-балалайке не ударить в свои струны? Вместе на тот свет совхозную скотину отправляем, вместе весной акты подписываем.
– Я не знаю, как с тобой и говорить ноне, Пряслин. В Москву съездил никто тебе не указ. Когда же это на пожар отказывались?
– Да я не отказываюсь! С чего ты взяла?
– Нет, отказываешься! – еще раз показал свои зубы Пронька. – Целый час базар устраиваешь.
– Кончать надо с этой колхозной анархией! Раз у человека сознательности нету, дисциплинка есть.
– Ты про колхозную анархию брось! Сознательный выискался! А где этот сознательный был, когда мы тут, в Пекашине, с голоду пухли? Ты когда в колхоз-то вернулся? После пятьдесят шестого, когда на лапу бросать стали?
Афонька-ГСМ, то есть завскладом горюче-смазочных материалов – это он про сознательность завел, – просто завизжал:
– Ты еще молокосос передо мной! У тебя молоко на губах еще не обсохло, когда я на ударных стройках темпы давал.
– Ти-и-хо! – во весь голос рявкнул Таборский, а затем озорновато, с прищуром оглядел всех. – Запомните: нервные клетки, учит медицина, не восстанавливаются. Давай, Пряслин, твое конкретное предложение. А размахивать руками мы все умеем.
Михаил понимал: все равно ему всех не переговорить. Да и кто он, черт тя дери, чтобы разоряться? Управляющий? Бригадир? И он встал.
– Ну вот видишь, – сказал Таборский, – дошло дело до конкретности – ив кусты…
– Да я хоть сейчас, не сходя с места, бригаду составлю!
– Ну-ко, ну-ко, интересно…
– Интересно? – Михаил глянул за окошко – вся деревня в дыму, глянул на ухмыляющегося Таборского (этому свои нервные клетки дороже всего) и вдруг, зло стиснув зубы, начал всех пересчитывать, кто был в конторе.
Одиннадцать человек! Целая бригада. Из одних только заседателей. А ежели еще добавить управляющего, ровнехонько дюжина получится.
2
Сколько раз говорил он себе: спокойно, не заводись! Почаще включай тормозную систему. Сколько раз жена его наставляла, упрашивала: не лезь, не суй нос в каждую дыру! Все равно ихний верх будет. Нет, полез. Не выдержал.Да и как было выдержать?
Сидят, мудруют, сволочи, как бы кого с сенокоса выцарапать да на пожар запихать, а то, что скотина без корма на зиму останется, на это им наплевать. Вот он и влупил, вот он и врезал. Внес конкретное предложение.
Ух какая тут поднялась пена!
– Безобразие! Подрыв!
– Докуда терпеть будем?
– Выводы, выводы давай!
Пронька-ветеринар надрывается – глаза на лоб вылезли, Устин Морозов кулачищем промасленным размахивает, Афонька-ГСМ слюной брызжет… Ну просто стеной, валом на него пошли. И только одна, может, Соня, агрономша, по молодости лет глотку не драла да еще Таборский ни гугу.
Есть такие: стравят собак и любуются, глядючи со стороны. Так вот и Таборский: развалился поперек стола и чуть ли не ржал от удовольствия…
Вы не вейтеся, черные кудри,
Над моею буйной головой…
Что за дьявол? Почудилось ему, что ли? Кому приспичило в такое время про черные кудри распевать?
Не почудилось. Филя-петух в белой рубахе выписывал восьмерки на горке возле клуба. А где накачался, ломать голову не приходилось. У Петра Житова на Егоршиных встретинах – Михаил еще вечор, когда приехал домой с сенокоса, узнал про возвращение своего бывшего шурина.
Он не закрыл в эту ночь глаз и на полчаса – всю жизнь свою перекатал, перебрал заново. И сегодня утром, когда топил баню, а потом мылся, тоже ни о чем другом думать не мог кроме как о Егорше, о их былой дружбе…
Пожары, видать, совсем близко подошли к Пекашину. От дыма у Михаила першило в горле, слезы накатывались на глаза, а когда он, миновав широкий пустырь, вошел в тесную, плотно заставленную домами улицу, его даже потянуло на кашель.
Он хорошо понимал, из-за чего взъярились его друзья-приятели в кавычках. Он насквозь видел этих прощелыг.
"Анархия… Безобразие… Подрыв…" Как бы не так! На пожар не хочется ехать – вот где собака зарыта. А все эти словеса для дураков, для отвода глаз. Вроде дымовой завесы. Как спелись, сволочи, еще в колхозе, так и продолжают жить стаей. И только наступи одному на хвост – сразу все кидаются.
Да, вздохнул Михаил и кинул беглый косой взгляд на вынырнувший слева аккуратненький домик Петра Житова, веселую жизнь ему теперь устроят. Выждут, устерегут, ущучат. Отыграются! Ежели не на нем самом, так на жене, а ежели не на жене, так на дочерях.
Три года назад – колхоз еще был – он вот так же, как сегодня, сцепился с Пронькой-ветеринаром на правлении. Из-за коровы. Сукин сын подбросил колхозу свое старье якобы на мясо, а взамен отхапал самую дойную буренку. И что же? Анна Евстифеевна, Пронькина жена, учительница, целый год отравляла жизнь его Вере, целый год придиралась по всякому пустяку.
У Петра Житова на крытом крыльце пьяно похохатывали – не иначе как травили анекдоты, – потом кто-то, расчувствовавшись, со слезой в голосе воскликнул:
– Егорша! Друг!..
И эх как захотелось ему сделать разворот да вмазать этому другу! Заодно уж со всеми гадами рассчитаться. За все расплатиться. За Васю. За себя. За Лизку. Да, и за Лизку. От него, от Егорши, все пошло…
3
Раисе не надо было рассказывать, что случилось в совхозной конторе. По его лицу все прочитала.– Я не знаю, что ты за человек. Думаешь, нет ты в Пекашине жить?
– Ладно, запела! Собирай хлебы – на пожар надо ехать.
– На пожар! – удивилась Раиса. – А сено-то как? Три гектара, говорил, скошено – кто будет за тебя прибирать?
– А это ты уж управляющего спроси. Я тоже хотел бы, между протчим, это знать, – сказал Михаил и зло сплюнул: когда он перестанет с егоршинскими выкрутасами говорить?!
Тут вдруг залаял Лыско – в заулок с косой на плече вползала старая Василиса.
Раиса сердито замахала руками:
– Иди, иди! Не один мужик в деревне. Взяли моду – за всем переться к нам.
В общем-то, верно, подумал Михаил, старушонки, тридцать лет как война кончилась, а все тащатся к нему. Косу наладить, топор на топорище насадить, двери на петлях поднять – все Миша, Миша… Да только как им к другим-то мужикам идти? К другим-то мужикам без трояка лучше и не показывайся. А много ли у этих старушонок трояков, когда им пенсию отвалили в двадцать рэ? Это за все-то ихние труды!
Он шумел где только мог: опомнитесь! Разве можно на две десятки прожить? Да этих старух за ихнее терпенье и сознательность, за то, что годами задарма вкалывали, надо золотом осыпать. А ежели у государства денег нету – скиньте с каждого работяги по пятерке – я первый на такое дело откликнусь.
– Егоровна! – крикнул Михаил старухе (та уже повернула назад). – Чего губы-то надула? Когда я отказывал тебе?
– Вот как, вот как у нас! Своя коса не строгана, я хоть руками траву рви, а Егоровна – слова не успела сказать – давай…
– Да где твоя коса, где?
Тут Раиса разошлась еще пуще:
– Где коса, где коса?.. Да ты, может, спросишь еще, где твои штаны?
Михаил кинулся в сарай с прошлогодним сеном – там иной раз ставили домашнюю косу, но разве в этом доме бывает когда порядок? Поколесил через весь заулок в раскрытый от жары двор.
Коса была во дворе.
Весь раскаленный, мокрый, он тут же, возле порога начал строгать косу плоским напильником и вот, хрен его знает как это вышло, порезал руку. Среди бела дня. Просто взвыл от боли.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Лиза была в смятении.Кажется, что бы ей теперь Егорша? В сорок ли лет вспоминать про сон, который приснился тебе на заре девичества? А она вспоминала, она только и думала что о Егорше…
Избегая глаз всевидящего и всепонимающего Григория (Петру было не до нее, Петр чуть ли не круглые сутки пропадал на стройке), она каждый день намывала пол в избе, каждый день наряднее, чем обычно, одевалась сама.
Но катились дни, менялись душные, бессонные ночи, а Егорша не показывался.
Встретились они в сельповском магазине.
Раз, придя домой утром с телятника, побежала она в магазин за хлебом и вот только переступила порог, сразу, еще не видя его глазами, почувствовала: тут. Просто подогнулись ноги, перехватило дых.
Говорко, трескуче было в магазине. Старух да всякой нероботи набралось полно. Стояли с ведерками в руках, ждали, когда подвезут совхозное молоко. Ну а тут, когда она вошла, все прикусили язык. Все так и впились в нее глазами: вот потеха-то сейчас будет! Ну-ко, ну-ко, Лизка, дай этому бродяге нахлобучку! Спроси-ко, где пропадал, бегал двадцать лет.
Она повернула голову вправо, к печке, – опять не глядя почувствовала, где он. Улыбнулась во весь свой широченный рот:
– Чего, Егор Матвеевич, не заходишь? Заходи, заходи! Дом-от глаза все проглядел, тебя ожидаючи.
– Жду, гойорит, тебя, заходи… – зашептали старухи в конце магазина.
Она подошла к прилавку без очереди (век бы так все немели от одного ее появления) и – опять с улыбкой – попросила Феню-продавщицу (тоже с раскрытым ртом стояла) дать буханку черного и белого. Потом громко, так, чтобы все до последнего слышали, сказала:
– Да еще бутылку белого дай, Феня! А то гость придет – чем угощать?
Бутылка водки у нее уже стояла дома, еще три дня назад купила, но она не поскупилась – взяла еще одну. Взяла нарочно, чтобы позлить старух, которые и без того теперь будут целыми днями перемывать ей косточки.