Страница:
Понятно: Ким промолчал. Всему свое время. Тетка пойдет с билетной сумой по вагону, а он, Ким, изучит маршрут, традиционно висящий под стеклом в коридоре. И все станет ясно, хотя вредное шило в известном месте никакой ясности от Кима не требовало: прыгнул невесть куда, едешь туда же — вот по логике и сойди глухой ночью в темноту и неизвестность…
Тетка провела Кима в казенное купе, усадила на диван напротив хитрого пульта с тумблерами, наказала:
— Сиди тихо. Я — щас…
И ушла. А Ким посидел-посидел, да и пошел-таки глянуть на маршрутный лист. Но — увы: под стеклом на стенке напротив красного рычага стоп-крана висела цветная фотография Красной площади и никаким маршрутом даже не пахло. Не судьба, довольно подумал Ким. Вернулся в теткино купе, зафутболил сумку с одеждой под полку, уставился в грязное окно. А там уже пригородом бежали буйные огороды, обширные картофельные поля, утлые домики под шиферными крышами — милое стандартное Подмосковье, родное до неузнаванья.
— Чай пить будешь? — спросила тетка, возникнув в двери. Не дожидаясь ответа, похватала стаканы в битых подстаканниках, ложками зазвенела. — Что, студент, денег совсем нету?
— Ну, разве трёшка, — легко припомнил Ким.
— И как же ты с трёшкой в такую даль?
В какую даль, подумал Ким? А вслух сказал:
— Добрые люди на что?
— Чтой-то мало я их встречала. Они, добрые, то полотенец сопрут, то за чай не заплотят, а то все купе заблюют, нелюди… — бухнула в сердцах стаканы на стол: — Пей, парень, я-то добрая пока. Булку с колбасой станешь?
— Стану.
— Колбаса московская, хорошая, по два девяносто. Я три батона взяла…
Ким следил голодным глазом за пухлыми теткиными пальцами, которые крепко нож держали, крепко батон к столу прижимали, крепко ухватывали крахмальные колбасные ломти. — Дорога долгая… — положила на салфетку перед Кимом толстый хлебный кус с хорошей московской: — Ты ешь, ешь. Скоро напарницу разбужу — вот и поспать ляжешь, вот и запру тебя в купе — никто не словит, — мелко засмеялась: — Ах, дура-то! Кому ж здесь ловить? Поезд-то специальный.
— Это как?
Час от часу не легче: что за специальный поезд подвернулся Киму? Никак — литерный, никак — особого назначения?
— Литерный. Особого назначения, — таинственно понизив голос, сказала тетка. И ускользнула от наскучившего казенного разговора — к простому, к домашнему: — Да звать тебя как, студент?
— Кимом.
— Кореец, что ли?
— Русский, тетенька, русский. Папанька в честь деда назвал. Расшифровывается: Коммунистический интернационал молодежи, по-нынешнему — комсомол.
— Бывает, — сочувственно сказала тетка. — А меня — Настасьей Петровной. Будем знакомы.
Самое время сделать маленькое отступление.
Ким принадлежал к неформальному сообществу людей, живущих непланово, с высокой колокольни плюющих на строгие расписания занятий, тренировок, свиданий, дней, ночей, недель, жизни, наконец. Людей, могущих сняться с обжитого гнезда, не высидев запланированного птенца, и улететь на юг или на север, где никто тебе не нужен и никто тебя не ждет, а здесь, в гнезде, ты как раз всем нужен, черт-те сколько народу ждет тебя сегодня, завтра, через три дня, а ты их всех чохом — побоку. Нехорошо.
Такие люди, казалось бы, срывают громадье наших планов, и если в песне придуманная сказка до сих пор не стала обещанной былью, то это — из-за них. Вечно и всюду вносят они сумятицу, непорядок, разлаживают налаженное, посторонним винтиком влезают в чужой крепко смазанный механизм, выпадая, естественно, из своего собственного. Который, замечу, отлично без них крутится…
Но кстати. Кому не знаком милый технический парадокс? Чините вы, к примеру, часы-будильник, все разобрали, все смазали, снова собрали, ан — лишняя гаечка, лишний шпенечек, лишняя пружинка… Куда их? А некуда вроде, да и зачем? Работают часы, тикают, будят. И вы успокаиваетесь. И только время от времени гвоздит вас подлая мысль: а вдруг с этим шпенечком, с этой гаечкой, с этой пружинкой они лучше работали бы, громче тикали, вернее будили?..
И сколько же таких незавинченных винтиков, незакрученных гаечек, пружинок без места раскидано по державе нашей обильной! Вставить бы их куда следует — вдруг все у нас лучше закрутится?..
Еще кстати. Кто, скажите, точно знает, где какому винтику точное место? Только Мастер. А где его взять, коли научный атеизм всерьез убедил нас, что никаких Мастеров в природе не существует? Что лишь Человек проходит, как хозяин необъятной Родины своей. Стало быть, некому подтвердить, как некому и опровергнуть, что винтик-Ким — из описываемого поезда винтик. В данное время из данного литерного поезда особого назначения. Вставили его таки. Некий Мастер вынул его из ладного институтского механизма и вставил в гремящий железнодорожный. И все здесь сейчас так закрутится, так засвистит-загрохочет, что только держись!..
Красиво про винтики придумано! Одно огорчает: не сегодня, не здесь, и, увы, не только придумано. Увы, три с лишним десятилетия Некий Мастер отвертки из рук не выпускал: вывинчивал — завинчивал, вывинчивал — завинчивал…
Ким бутерброд доел, чаем залил, заморил червяка благодаря доброй Настасье Петровне. Сама она сидела рядом на полке и тасовала билеты в кармашках сумки-раскладушки, раскладывала служебный пасьянс, что-то бубня неслышно, что-то ворча сердито.
— Не сходится? — спросил Ким.
— С чего бы это? — обрела внятность проводница. — У меня купейный, все чин-чином. Это в плацкартном или того хуже — общем глаз да глаз нужен…
Что-то все ж не сходилось: не в пасьянсе у Настасьи Петровны — у Кима в уме.
— Это как понимать? — полегоньку, подспудно двигался он к цели. — В поезде особого назначения — общие вагоны?! А как насчет теплушек? Сорок человек, восемь лошадей…
— Теплушек нет, — не приняла шутки Настасья Петровна, — не война. И общих не цепляли, не видела. Я вообще по составу не ходила. Бригадир пришел, сказал: сиди, не рыпайся. А чего рыпаться: своих дел хватает.
— Секретный, что ли, состав?
— Не знаю. Тебе-то что? Состав не секретный, зато ты в секрете, поскольку заяц. Я о тебе знаю и Таньке скажем, и все. Понял?
— Понял. А Танька — это кто?
— Ну, я это, — сказала Танька.
Она стояла на пороге купе — молодая, смазливая, кругленькая тут и там, опухшая от сна, патлатая и злая.
— Ты кого это подцепила, Настасья? — сварливо сказала злая Танька. — Тебе что, прошлого выговорешника мало, другого заждалась?
— Да это ж студент, Танька, — укоризненно объяснила Настасья Петровна.
— А хоть бы и так, ты на его рожу посмотри!
— А чем тебе его рожа не люба?
Тон разговора повышался, как в «тяжелом металле» — по октавам.
— Что рожа, что рожа? Он же хипарь, металлист, он же зарежет и скажет, что так и было!
Ким счел нужным вмешаться в живое обсуждение собственной подозрительной внешности. Вмешаться можно было только ором. Что Ким и сделал.
— А ну, цыц! — заорал он, конечно же, на тональность выше предыдущей реплики.
Поскольку поезд спешно отходил в Незнаемое и Ким еле-еле поспел на него, то и нам некогда было описать его. Кима, а не поезд. Напомним лишь, что металлистом его обозвала и сама Настасья — когда он сиганул ей в объятия. Возникает вопрос: почему такое однообразие?
А потому такое однообразие, что ростом и статью Ким удался, что волосы у него были длинные, прямые, схваченные на затылке в хвост узкой черной ленточкой, что правое ухо его, мочку самую, зажала позолоченная серьга-колечко, что одет он, несмотря на жару, в потертую кожанку с самодельными латунными заклепками на широких лацканах, что на темно-синей майке у него под курткой красовался побитый временем офицерский «Георгий», купленный по случаю стипендии у хмурого бомжа в пивной на Пушкинской.
Отсюда — выводы.
Итак:
— А ну, цыц! — заорал он на теток, и те враз притихли. — Пассажиров хотите собрать? — уже спокойно, поскольку настала тишина, поинтересовался Ким. — Сейчас прибегут… Настасья Петровна, где вы ее выкопали, такую сварливую?.. — и, опережая Танькину реплику: — Ты меня не бойся, красавица, я тебя если и поломаю, так только в объятиях. Пойдет?
— Побежит прям, — менее мрачно сказала злая Танька, — разлетелась я к тебе в объятия, прям падаю… — а между тем вошла в купе, а между тем села рядом с Настасьей, а между тем протянула вполне приятным голосом: — Ох и выспалась я, Настасьюшка, ох спасибо, что не будила… Как тебя хоть зовут, металлист?
— Ким, — сказал Ким.
— Кореец, что ли?
Ким давно привык к «национальному» вопросу, поэтому объяснил вполне терпеливо:
— Русский. В честь деда. Сокращенно — Коммунистический интернационал молодежи.
— Хорошее имя, — все поняла Танька. — Политически выдержанное. Правда, из нафталина, но зато о ним — только в светлое будущее. Без остановок.
— Да я туда не спешу. Мне и здесь нормально.
— А чего ж на наш поезд сел?
— Он что, в светлое будущее намылился?
— Куда ж еще?.. Особым назначением, улица ему — самая зеленая… — потянулась всем телом, грудь напрягла, выпятила — мол, вон она я, лапочка какая… — Чайку бы я попила, а работать — ну совсем неохота…
— Балаболка, — незло сказала Настасья Петровна, плеснула Таньке заварки в чистый стакан. — Кипятку сама налей.
Та вздохнула тяжко, но встала — пошла к титану, А Ким скоренько спросил:
— Настасья Петровна, я ж говорил: я ведь и не взглянул, куда поезд… А куда поезд?
Настасья без улыбки смотрела на Кима.
— Русским же языком сказано: в светлое будущее.
— Это как это понимать? — обиженно и не без раздражения спросил Ким. Похоже: издеваются над ним бабы. Похоже: за дурачка держат.
А Настасья Петровна сложных переживаний студента попросту не заметила, сказала скучно:
— Станция такая есть. Новая. Туда сейчас ветку тянут: стройка века. Как дотянут, так и доедем. Литером.
Во-от оно что, понял Ким, название это, географический пункт, а вовсе не издевательство.
А почему бы и нет? Существуют же терявшие имя Набережные Челны. Существует уютный Ерофей Павлович. Существует неприличная аббревиатура Кемь… А сколько ж после семнадцатого года появилось новых названий, ни на что привычное не похожих, всяких там Индустриальных Побед или Кооперативных Рубежей, всяких там Больших Вагранок или Нью-Терриконов!.. Светлое Будущее на их фоне — прямо-таки поэма по благозвучию…
И уж Киму-то издеваться над мудреным имечком — грешно: о своем собственном помнить надо…
Другое дело, что не слышал он о такой стройке века: стальная магистраль «Москва — Светлое Будущее», в газетах о ней не читал, на институтских собраниях бурно не обсуждал. Ну и что с того? У нас строек века — как собак нерезаных. От БАМа до районного детсадика. В том смысле, что любая век тянется…
— А она далеко? — только и спросил Настасью.
— Далеко, — сказала она. — Отсюда не видно.
— В Сибири, что ли?
— Чего ты к женщине прицепился? — влезла в разговор Танька, вернувшаяся в купе. — Ну, не знает она. И никто не знает.
— Почему?
— Бригаду в состав экстренно собрали, без предупреждения. Кто не в рейсе, того и цапали. Я, например, с ночи. Приехала, а мне — сюрприз.
— А пассажиры? — Ким гнул свою линию.
— Что пассажиры?
— Они знают, куда едут?
— Может, и знают. А может, и нет. Спроси.
— Спрошу, — кивнул Ким. — Сейчас пойду и спрошу… — его пытливость границ, похоже, не ведала.
— Иди-иди, шнурки только погладь, — опять обозлилась Танька, да и Настасья Петровна с легким осуждением на Кима глянула: мол, скромнее надо быть, коли серьгу нацепил.
Ким был мальчик неглупый, сообразил, что своими пионерски наивными вопросами создал в женском ранимом обществе нервозную обстановку, грозящую последствиями. Последствий Ким не хотел, поскольку целиком зависел от милых дам — как в смысле ночлега, так и в смысле питания: про трешку он не соврал, столько и было у него в кармане джинсов, сами понимаете — особо не разгуляешься, надо и честь знать.
— Сюда бы гитару, — вспомнив о чести, тактично перевел он тему, как стрелку перевел — если использовать желдортерминологию, — сыграл бы я вам и спел. Хотите — из Розенбаума, хотите — что-нибудь из «металла»…
— Ой, а где ж ее взять? — встрепенулась Танька.
И Настасья Петровна равнодушной не осталась.
— У Верки нет? Я ее видела перед посадкой, в девятом она, кажется…
— Я сбегаю!
Но чувство долга у Настасьи Петровны было сильнее, чем чувство прекрасного. Таньку она осадила коротко:
— Сначала чаем пассажиров обеспечим, а потом и музыку можно.
Вот и предлог, решил Ким, вот и повод. Встал, звякнул «Георгием».
— Я схожу, — заявил. — В девятом, говорите? У Верки?
— Только возвращайся, — уже ревниво сказала Танька. — Ты у Верки не сиди, не сиди. Если хочет, пусть сама сюда идет.
— Ясное дело, — подтвердил Ким, уже будучи в низком старте, уже срываясь с колодок. — Верка для нас — средство, «металл» — цель…
И с этими непонятными словами унесся по вагону, оставив двум приютившим его женщинам сладкие надежды и свою спортивную сумку как гарантию вышеупомянутых надежд.
Окно в коридоре было открыто. Ким высунулся, хлебнул горячего ветра, увидел: по длинной лысой насыпи дугой изгибался спецсостав, впереди трудился все-таки тепловоз, гордость отечественного тепловозостроения. Ким насчитал за ним шестнадцать вагонов, включая Настасьин и Танькин, и только на одном имелась надпись — «Ресторан», а все остальные катились инкогнито, без опознавательных маршрутных трафареток, и ни один шпион не смог бы определить конечную цель поезда особого назначения.
В тамбуре курили.
Лысый мужик в ковбойке и тренировочных штанах шмалял суровый «Беломор», седой ветеран — весь пиджак в значках победителя многочисленных соцсоревнований, куда там Ким с одиноким «Георгием»! — слюнил «Столичную» сигаретку, сбрасывая пепел в пустую пачку, а парень в белой майке с красной надписью «Вся власть Советам!» пыхтел короткой трубочкой, пускал дым столбом и вещал.
Вот что он вещал:
— …ать мне на ихние хлебные лозунги, пусть больше платят за такую паскудную работу, где надбавка за вредность, а то я могу и…
Это было все, что услыхал Ким с того момента, как открыл тяжелую дверь в тамбур, до той секунды, когда парень оборвал текст и все курящие разом обратили мрачные взоры на пришельца.
— Привет, — сказал пришелец. — Бог в помощь.
Ответа не последовало.
— Далеко путь держите, мужики? — не отставал пришелец.
— Ты откуда такой дурной взялся? — отбил вопрос седой ветеран.
— Из Москвы, — довольно точно ответил Ким. — А что?
— Что-то я тебя не помню при оформлении…
— Я позже оформлялся, — мгновенно среагировал Ким. — Спецназначением.
— От неформалов он, — уверенно сказал борец за Советскую власть. — Я слыхал: от них кого-то заявляли…
— Точно-точно, — подтвердил Ким. — Меня и заявляли.
— Докатились, блин, — со злостью брякнул лысый, плюнул на «беломорину», затер ее об ладонь и кинул в угол. — Уже, блин, патлатых оформляют, докатились. А может, он «голубой», а? Ты блин, на серьгу посмотри, Фесталыч…
Ветеран Фесталыч с сомнением смотрел на серьгу.
Ким размышлял: врезать лысому в челюсть или стерпеть ради конспирации?
А парень с трубкой веско сказал:
— Серьга — это положено. Это у них по инструкции.
Но лысого он не убедил.
— А я на твою инструкцию то-то и то-то, — довольно подробно объяснил лысый свои действия в отношении неведомой инструкции, шагнул к Киму и замахнулся:
— Ты куда прешься, ублюдок?
Сладострастно улыбаясь, Ким легко отбил руку лысого и вторым ударом рубанул его по предплечью. Лысый ойкнул и бухнулся на колени.
— Эй, парень, не надо, — испуганно сказал Фесталыч. — Ну, ошибся человек. Ты же без пропуска…
— Ладно, живи… — Ким вышел из стойки, расслабился.
Лысый вскочил, прижимая руку к груди, баюкая ее: грубовато Ким его, жестковато… Но с другой стороны: хаму — хамово?..
— Я задал вопрос, — сухо сказал Ким: — Далеко ли путь держите? Как надо отвечать?
— До конца, — по-прежнему испуганно отрапортовал Фесталыч.
— Я серьезно, — сказал Ким.
— А серьезно, блин, такие вопросы не задают, — пробурчал лысый, все еще баюкая руку. — Сел в поезд и — ехай. А мучают вопросы, так не садись… У-у, гад, руку поломал…
Ким понял, что номер здесь — дохлый, ничего путного он не выяснит. Эти стоят насмерть. То ли по дурости, то ли по ретивости. Будет лезть с вопросами — слетит смутный ореол «оформленного спецназначением». Слетит ореол — отлупят. Он хоть и не слабак, но трое на одного…
— Береги лапу, лысый, — сказал Ким, — она тебе там пригодится…
Открыл межвагонную дверь: опять ветром дохнуло, гарью полосы отчуждения, а еще оглушило на миг громом колес, лязганьем, бряканьем, скрежетом, стуком…
— Стоять! — заорал «За власть Советов!». — Без пропуска нельзя!
— Стоять! — пробасил металлист-ветеран. — Хода нет!
— Стоять! — гаркнул лысый, забыв о больной руке. — Поворачивай! После третьего звонка нельзя.
Он-то, лысый, — краем глаза углядел Ким! — и выхватил из кармана… что?.. не нож ли?.. похоже, что нож… щелкнул… чем?.. пружинным лезвием?.. А кто-то — то ли ветеран, то ли борец за Советы — свистнул за спиной Кима в страшный милицейский свисток, в гордый признак… или призрак?.. державной власти.
— Стоять!..
…А еще оглушило на миг громом колес, лязганьем, бряканьем, скрежетом, стуком, — но Ким уже в другом вагоне оказался и другую дверь за собой плотно закрыл.
В кинематографе это называется «монтажный стык».
В новом эпизоде тоже был тамбур, но — пустой. Тамбур-мажоры остались по ту сторону стыка. За мутным стеклом плыло — а точней расплывалось, растекалось сине-бело-зеленым пятном без формы, без содержания, вестимо, даже без контуров — до боли родное Подмосковье. Теоретически — оно.
Что за черт, глупо подумал Ким, такой бешеной скорости наш тепловоз развить не может, мы не в Японии… Ой, не в тот поезд я прыгнул, уже поумнее подумал Ким, лучше бы я вообще никуда не ездил, лучше б я на практику в театре остался… А с этим составом происходит какая-то хреновина, совсем умно подумал Ким, какая-то мистика, блин, наблюдается…
Тут он к месту употребил кулинарное ругательство лысого, знакомое, впрочем, любому школьнику.
Но — шутки побоку, надо было двигаться дальше.
Именно лысый-то и достал, как говорится, Кима. Не Настасья Петровна и Танька с их таинственно-спешными сборами и «хорошей московской» в товарном количестве. Ни сам спецсостав из шестнадцати вагонов без опознавательных знаков. Ни странный пейзаж за окном — так в глубокой древности снимали в кино «натуру», крутили перед камерой реквизиторский барабан с наклеенной пейзажной картинкой. Но здесь слишком быстро крутили: отвлеклись ребята или поддали накануне по-черному… Все это по отдельности и вместе могло достать кого угодно, но Кима достали лысый, ветеран и «За власть Советов!», достали, притормозили, заставили задуматься. И, если честно, испугаться.
Ким не терпел мистики. Ким вырос в махоньком среднерусском городке в неполной, как теперь это принято называть, семье. Неполной она была по мужской части. Папашка Кима бросил их с матерью, всего лишь месяца два потерпев загаженные пеленки и ночные вопли младенца, вольнолюбивый и нервный папашка подался на север или на восток — за большими бабками, то есть деньгами, за туманом и за запахом тайги, оставив сыну комсомольско-корейское имя, ну и, конечно, фамилию — она проста, не в ней дело. Мать, не будь дура, подала на развод и на алименты. Развод дали без задержки и навсегда, а алименты приходили нерегулярно и разных размеров: иногда трешник, иногда двадцатка. Если с туманом и тайгой у беглого папашки все было тип-топ, то с большими бабками, видать, ничего не выгорело.
Впрочем, ни мать, ни Ким по нему не сохли: нет его, и фиг с ним. Мать работала на фабрике — там, конечно, фабрика имелась в родном городке, ну, к примеру, шишкомотальная или палочно-засовочная, — зарабатывала пристойно, на еду-питье хватало, на штаны с рубахой да на школьную форму — тоже, а однажды хватило и на билет в театр, где давала гастроль хорошая столичная труппа. Этот культпоход и определил дальнейшую судьбу Кима. Судьба его была прекрасна и светла. Он играл и ставил в театральном кружке Дома пионеров. Он играл и ставил в студии городского ДК имени Кого-То-Там. Он имел сто грамот и двести дипломов за убедительную игру. И как закономерный итог — три года назад поступил в суперэлитарный, суперпрестижный институт театральных звезд, но не на факультет звезд-актеров, как следовало ожидать, а на факультет звезд-режиссеров, ибо по характеру был лидером, что от режиссера и требуется. Кроме таланта, естественно.
Биография простого советского паренька начисто разбивает пошлые аргументы тех критиканов, которые считают, будто в литературу и искусство нашей социалистической родины можно протыриться только по блату или по наследству.
Кстати, принадлежность Кима к миру театра объяснит все уже приведенные и еще ожидаемые метафоры, эпитеты и сравнения, аллюзии и иллюзии, ловко прихваченные из данного мира.
Однако вернемся к мистике. Ким не терпел ее, потому что его воспитание было построено на реальных и даже приземленных понятиях и правилах. Чудес не бывает, учила его мать, манна с неба не падает, дензнаки на елках не растут, все надо делать самому: сначала пошевелить мозгами, а потом — руками. И все кругом так поступают, в чудеса не веря. Кто-то — лучше шевелит мозгами, а кто-то — руками, отсюда — результаты.
Ким стоял в пустом тамбуре и думал. Искал реальную зацепку для объяснения происходящего. Оно, происходящее, пока виделось некой большой Тайной, про которую никто из встреченных Кимом не знал и, похоже, знать не стремился. Встреча с компанией лысого тоже ничего не прояснила, но зацепку дала: тамбурмажоры делали дело. Они охраняли. Или сторожили. Или караулили. Короче — тащили и не пущали.
Правда, Ким не исключал, что сами опричники-охранники толком не ведали, кого и куда они должны не пущать, но и это вполне укладывалось в известные правила игры: шестерки, топтуны, статисты не посвящаются в суть дела, они — функциональны, они знают лишь свою функцию. А если никакой игры нет, если почудилась она будущему режиссеру, если они никого не охраняли, а просто-напросто курили, выйдя из тесного купе для некурящих? Будь они при деле, рванули бы сейчас за Кимом, догнали бы и отмутузили. А они не рванули. Остались в своем тамбуре. А вагон перед Кимом — не таинственный, не охраняемый, а самый обыкновенный. И умерь свои фантазии, парень, не возникай зря…
Так было бы славно, подумал Ким.
Но режиссерский глаз его, уже умеющий ловить нюансы в актерской игре — да и вообще в человеческом поведении! — вернул в память престранное волнение опричников, необъяснимый испуг от каратистских скоростей Кима и — сквозь дверное стекло! — застывшие, как при игре в «замри», фигуры, которым по роли, по режиссерской разводке нельзя перейти черту…
Какую черту?
А ту, образно выражаясь, что мелом на сцене рисуют плохим актерам, обозначая точные границы перемещений. Но Ким-то актер хороший, он эту черту даже не заметил. И оказался в другом вагоне, где быть ему не положено. И тамбур-мажорам не положено. Но они — там, а он — здесь. Судьба.
Если честно, ситуация все же попахивала мистикой. Не сумел Ким все объяснить, разложить по полочкам, развесить нужные ярлыки и бирки. Но в том-то и преимущество юного возраста, что можно, когда подопрет, легко выкинуть из логической цепи рассуждений пару-тройку звеньев — только потому, что они не очень к ней подходят: то ли формой, то ли размерами, то ли весом. Выкинул и пошел дальше. К цели.
А как пошел?
Точнее всего: играючи. Ким же без пяти минут режиссер, мир для него — театр, а непонятный мир, соответственно, — театр абсурда. И пусть все остальные ведать не ведают, что они — актеры в театре Кима, что они не живут, а лицедействуют. Киму на это начхать: пусть думают, что живут. Его театр начинался не с вешалки, а с чего угодно, с вагонного тамбура, например…
Ким легко открыл дверь из тамбура в вагонный коридор и… замер — оторопев, остолбенев, одеревенев, опупев. Выбирайте любое понравившееся деепричастие, соответствующее образу.
И было от чего опупеть!
Вагона Ким не увидел. То есть вагон, конечно, имелся как таковой — что-то ведь ехало по рельсам, покачивалось, погромыхивало! — но ни купе, ни, извините, туалетов, ни даже титана с кипятком в нем не было. Только крыша, пол, стены и окна в них. Занавески на окнах. Ковер на полу — не обычная дорожка, а настоящий ковер, с разводами и зигзагами. А на ковре — длинный многоногий стол, за коим сидело человек десять-двенадцать Больших Начальников, перед каждым лежал блокнот и карандаш, стояла бутылка целебного боржома и стакан, и все Большие Начальники внимательно слушали Самого Большого, который сей стол ненавязчиво возглавлял. Славная, заметим, мизансцена. Неожиданная для Кима.
Тетка провела Кима в казенное купе, усадила на диван напротив хитрого пульта с тумблерами, наказала:
— Сиди тихо. Я — щас…
И ушла. А Ким посидел-посидел, да и пошел-таки глянуть на маршрутный лист. Но — увы: под стеклом на стенке напротив красного рычага стоп-крана висела цветная фотография Красной площади и никаким маршрутом даже не пахло. Не судьба, довольно подумал Ким. Вернулся в теткино купе, зафутболил сумку с одеждой под полку, уставился в грязное окно. А там уже пригородом бежали буйные огороды, обширные картофельные поля, утлые домики под шиферными крышами — милое стандартное Подмосковье, родное до неузнаванья.
— Чай пить будешь? — спросила тетка, возникнув в двери. Не дожидаясь ответа, похватала стаканы в битых подстаканниках, ложками зазвенела. — Что, студент, денег совсем нету?
— Ну, разве трёшка, — легко припомнил Ким.
— И как же ты с трёшкой в такую даль?
В какую даль, подумал Ким? А вслух сказал:
— Добрые люди на что?
— Чтой-то мало я их встречала. Они, добрые, то полотенец сопрут, то за чай не заплотят, а то все купе заблюют, нелюди… — бухнула в сердцах стаканы на стол: — Пей, парень, я-то добрая пока. Булку с колбасой станешь?
— Стану.
— Колбаса московская, хорошая, по два девяносто. Я три батона взяла…
Ким следил голодным глазом за пухлыми теткиными пальцами, которые крепко нож держали, крепко батон к столу прижимали, крепко ухватывали крахмальные колбасные ломти. — Дорога долгая… — положила на салфетку перед Кимом толстый хлебный кус с хорошей московской: — Ты ешь, ешь. Скоро напарницу разбужу — вот и поспать ляжешь, вот и запру тебя в купе — никто не словит, — мелко засмеялась: — Ах, дура-то! Кому ж здесь ловить? Поезд-то специальный.
— Это как?
Час от часу не легче: что за специальный поезд подвернулся Киму? Никак — литерный, никак — особого назначения?
— Литерный. Особого назначения, — таинственно понизив голос, сказала тетка. И ускользнула от наскучившего казенного разговора — к простому, к домашнему: — Да звать тебя как, студент?
— Кимом.
— Кореец, что ли?
— Русский, тетенька, русский. Папанька в честь деда назвал. Расшифровывается: Коммунистический интернационал молодежи, по-нынешнему — комсомол.
— Бывает, — сочувственно сказала тетка. — А меня — Настасьей Петровной. Будем знакомы.
Самое время сделать маленькое отступление.
Ким принадлежал к неформальному сообществу людей, живущих непланово, с высокой колокольни плюющих на строгие расписания занятий, тренировок, свиданий, дней, ночей, недель, жизни, наконец. Людей, могущих сняться с обжитого гнезда, не высидев запланированного птенца, и улететь на юг или на север, где никто тебе не нужен и никто тебя не ждет, а здесь, в гнезде, ты как раз всем нужен, черт-те сколько народу ждет тебя сегодня, завтра, через три дня, а ты их всех чохом — побоку. Нехорошо.
Такие люди, казалось бы, срывают громадье наших планов, и если в песне придуманная сказка до сих пор не стала обещанной былью, то это — из-за них. Вечно и всюду вносят они сумятицу, непорядок, разлаживают налаженное, посторонним винтиком влезают в чужой крепко смазанный механизм, выпадая, естественно, из своего собственного. Который, замечу, отлично без них крутится…
Но кстати. Кому не знаком милый технический парадокс? Чините вы, к примеру, часы-будильник, все разобрали, все смазали, снова собрали, ан — лишняя гаечка, лишний шпенечек, лишняя пружинка… Куда их? А некуда вроде, да и зачем? Работают часы, тикают, будят. И вы успокаиваетесь. И только время от времени гвоздит вас подлая мысль: а вдруг с этим шпенечком, с этой гаечкой, с этой пружинкой они лучше работали бы, громче тикали, вернее будили?..
И сколько же таких незавинченных винтиков, незакрученных гаечек, пружинок без места раскидано по державе нашей обильной! Вставить бы их куда следует — вдруг все у нас лучше закрутится?..
Еще кстати. Кто, скажите, точно знает, где какому винтику точное место? Только Мастер. А где его взять, коли научный атеизм всерьез убедил нас, что никаких Мастеров в природе не существует? Что лишь Человек проходит, как хозяин необъятной Родины своей. Стало быть, некому подтвердить, как некому и опровергнуть, что винтик-Ким — из описываемого поезда винтик. В данное время из данного литерного поезда особого назначения. Вставили его таки. Некий Мастер вынул его из ладного институтского механизма и вставил в гремящий железнодорожный. И все здесь сейчас так закрутится, так засвистит-загрохочет, что только держись!..
Красиво про винтики придумано! Одно огорчает: не сегодня, не здесь, и, увы, не только придумано. Увы, три с лишним десятилетия Некий Мастер отвертки из рук не выпускал: вывинчивал — завинчивал, вывинчивал — завинчивал…
Ким бутерброд доел, чаем залил, заморил червяка благодаря доброй Настасье Петровне. Сама она сидела рядом на полке и тасовала билеты в кармашках сумки-раскладушки, раскладывала служебный пасьянс, что-то бубня неслышно, что-то ворча сердито.
— Не сходится? — спросил Ким.
— С чего бы это? — обрела внятность проводница. — У меня купейный, все чин-чином. Это в плацкартном или того хуже — общем глаз да глаз нужен…
Что-то все ж не сходилось: не в пасьянсе у Настасьи Петровны — у Кима в уме.
— Это как понимать? — полегоньку, подспудно двигался он к цели. — В поезде особого назначения — общие вагоны?! А как насчет теплушек? Сорок человек, восемь лошадей…
— Теплушек нет, — не приняла шутки Настасья Петровна, — не война. И общих не цепляли, не видела. Я вообще по составу не ходила. Бригадир пришел, сказал: сиди, не рыпайся. А чего рыпаться: своих дел хватает.
— Секретный, что ли, состав?
— Не знаю. Тебе-то что? Состав не секретный, зато ты в секрете, поскольку заяц. Я о тебе знаю и Таньке скажем, и все. Понял?
— Понял. А Танька — это кто?
— Ну, я это, — сказала Танька.
Она стояла на пороге купе — молодая, смазливая, кругленькая тут и там, опухшая от сна, патлатая и злая.
— Ты кого это подцепила, Настасья? — сварливо сказала злая Танька. — Тебе что, прошлого выговорешника мало, другого заждалась?
— Да это ж студент, Танька, — укоризненно объяснила Настасья Петровна.
— А хоть бы и так, ты на его рожу посмотри!
— А чем тебе его рожа не люба?
Тон разговора повышался, как в «тяжелом металле» — по октавам.
— Что рожа, что рожа? Он же хипарь, металлист, он же зарежет и скажет, что так и было!
Ким счел нужным вмешаться в живое обсуждение собственной подозрительной внешности. Вмешаться можно было только ором. Что Ким и сделал.
— А ну, цыц! — заорал он, конечно же, на тональность выше предыдущей реплики.
Поскольку поезд спешно отходил в Незнаемое и Ким еле-еле поспел на него, то и нам некогда было описать его. Кима, а не поезд. Напомним лишь, что металлистом его обозвала и сама Настасья — когда он сиганул ей в объятия. Возникает вопрос: почему такое однообразие?
А потому такое однообразие, что ростом и статью Ким удался, что волосы у него были длинные, прямые, схваченные на затылке в хвост узкой черной ленточкой, что правое ухо его, мочку самую, зажала позолоченная серьга-колечко, что одет он, несмотря на жару, в потертую кожанку с самодельными латунными заклепками на широких лацканах, что на темно-синей майке у него под курткой красовался побитый временем офицерский «Георгий», купленный по случаю стипендии у хмурого бомжа в пивной на Пушкинской.
Отсюда — выводы.
Итак:
— А ну, цыц! — заорал он на теток, и те враз притихли. — Пассажиров хотите собрать? — уже спокойно, поскольку настала тишина, поинтересовался Ким. — Сейчас прибегут… Настасья Петровна, где вы ее выкопали, такую сварливую?.. — и, опережая Танькину реплику: — Ты меня не бойся, красавица, я тебя если и поломаю, так только в объятиях. Пойдет?
— Побежит прям, — менее мрачно сказала злая Танька, — разлетелась я к тебе в объятия, прям падаю… — а между тем вошла в купе, а между тем села рядом с Настасьей, а между тем протянула вполне приятным голосом: — Ох и выспалась я, Настасьюшка, ох спасибо, что не будила… Как тебя хоть зовут, металлист?
— Ким, — сказал Ким.
— Кореец, что ли?
Ким давно привык к «национальному» вопросу, поэтому объяснил вполне терпеливо:
— Русский. В честь деда. Сокращенно — Коммунистический интернационал молодежи.
— Хорошее имя, — все поняла Танька. — Политически выдержанное. Правда, из нафталина, но зато о ним — только в светлое будущее. Без остановок.
— Да я туда не спешу. Мне и здесь нормально.
— А чего ж на наш поезд сел?
— Он что, в светлое будущее намылился?
— Куда ж еще?.. Особым назначением, улица ему — самая зеленая… — потянулась всем телом, грудь напрягла, выпятила — мол, вон она я, лапочка какая… — Чайку бы я попила, а работать — ну совсем неохота…
— Балаболка, — незло сказала Настасья Петровна, плеснула Таньке заварки в чистый стакан. — Кипятку сама налей.
Та вздохнула тяжко, но встала — пошла к титану, А Ким скоренько спросил:
— Настасья Петровна, я ж говорил: я ведь и не взглянул, куда поезд… А куда поезд?
Настасья без улыбки смотрела на Кима.
— Русским же языком сказано: в светлое будущее.
— Это как это понимать? — обиженно и не без раздражения спросил Ким. Похоже: издеваются над ним бабы. Похоже: за дурачка держат.
А Настасья Петровна сложных переживаний студента попросту не заметила, сказала скучно:
— Станция такая есть. Новая. Туда сейчас ветку тянут: стройка века. Как дотянут, так и доедем. Литером.
Во-от оно что, понял Ким, название это, географический пункт, а вовсе не издевательство.
А почему бы и нет? Существуют же терявшие имя Набережные Челны. Существует уютный Ерофей Павлович. Существует неприличная аббревиатура Кемь… А сколько ж после семнадцатого года появилось новых названий, ни на что привычное не похожих, всяких там Индустриальных Побед или Кооперативных Рубежей, всяких там Больших Вагранок или Нью-Терриконов!.. Светлое Будущее на их фоне — прямо-таки поэма по благозвучию…
И уж Киму-то издеваться над мудреным имечком — грешно: о своем собственном помнить надо…
Другое дело, что не слышал он о такой стройке века: стальная магистраль «Москва — Светлое Будущее», в газетах о ней не читал, на институтских собраниях бурно не обсуждал. Ну и что с того? У нас строек века — как собак нерезаных. От БАМа до районного детсадика. В том смысле, что любая век тянется…
— А она далеко? — только и спросил Настасью.
— Далеко, — сказала она. — Отсюда не видно.
— В Сибири, что ли?
— Чего ты к женщине прицепился? — влезла в разговор Танька, вернувшаяся в купе. — Ну, не знает она. И никто не знает.
— Почему?
— Бригаду в состав экстренно собрали, без предупреждения. Кто не в рейсе, того и цапали. Я, например, с ночи. Приехала, а мне — сюрприз.
— А пассажиры? — Ким гнул свою линию.
— Что пассажиры?
— Они знают, куда едут?
— Может, и знают. А может, и нет. Спроси.
— Спрошу, — кивнул Ким. — Сейчас пойду и спрошу… — его пытливость границ, похоже, не ведала.
— Иди-иди, шнурки только погладь, — опять обозлилась Танька, да и Настасья Петровна с легким осуждением на Кима глянула: мол, скромнее надо быть, коли серьгу нацепил.
Ким был мальчик неглупый, сообразил, что своими пионерски наивными вопросами создал в женском ранимом обществе нервозную обстановку, грозящую последствиями. Последствий Ким не хотел, поскольку целиком зависел от милых дам — как в смысле ночлега, так и в смысле питания: про трешку он не соврал, столько и было у него в кармане джинсов, сами понимаете — особо не разгуляешься, надо и честь знать.
— Сюда бы гитару, — вспомнив о чести, тактично перевел он тему, как стрелку перевел — если использовать желдортерминологию, — сыграл бы я вам и спел. Хотите — из Розенбаума, хотите — что-нибудь из «металла»…
— Ой, а где ж ее взять? — встрепенулась Танька.
И Настасья Петровна равнодушной не осталась.
— У Верки нет? Я ее видела перед посадкой, в девятом она, кажется…
— Я сбегаю!
Но чувство долга у Настасьи Петровны было сильнее, чем чувство прекрасного. Таньку она осадила коротко:
— Сначала чаем пассажиров обеспечим, а потом и музыку можно.
Вот и предлог, решил Ким, вот и повод. Встал, звякнул «Георгием».
— Я схожу, — заявил. — В девятом, говорите? У Верки?
— Только возвращайся, — уже ревниво сказала Танька. — Ты у Верки не сиди, не сиди. Если хочет, пусть сама сюда идет.
— Ясное дело, — подтвердил Ким, уже будучи в низком старте, уже срываясь с колодок. — Верка для нас — средство, «металл» — цель…
И с этими непонятными словами унесся по вагону, оставив двум приютившим его женщинам сладкие надежды и свою спортивную сумку как гарантию вышеупомянутых надежд.
Окно в коридоре было открыто. Ким высунулся, хлебнул горячего ветра, увидел: по длинной лысой насыпи дугой изгибался спецсостав, впереди трудился все-таки тепловоз, гордость отечественного тепловозостроения. Ким насчитал за ним шестнадцать вагонов, включая Настасьин и Танькин, и только на одном имелась надпись — «Ресторан», а все остальные катились инкогнито, без опознавательных маршрутных трафареток, и ни один шпион не смог бы определить конечную цель поезда особого назначения.
В тамбуре курили.
Лысый мужик в ковбойке и тренировочных штанах шмалял суровый «Беломор», седой ветеран — весь пиджак в значках победителя многочисленных соцсоревнований, куда там Ким с одиноким «Георгием»! — слюнил «Столичную» сигаретку, сбрасывая пепел в пустую пачку, а парень в белой майке с красной надписью «Вся власть Советам!» пыхтел короткой трубочкой, пускал дым столбом и вещал.
Вот что он вещал:
— …ать мне на ихние хлебные лозунги, пусть больше платят за такую паскудную работу, где надбавка за вредность, а то я могу и…
Это было все, что услыхал Ким с того момента, как открыл тяжелую дверь в тамбур, до той секунды, когда парень оборвал текст и все курящие разом обратили мрачные взоры на пришельца.
— Привет, — сказал пришелец. — Бог в помощь.
Ответа не последовало.
— Далеко путь держите, мужики? — не отставал пришелец.
— Ты откуда такой дурной взялся? — отбил вопрос седой ветеран.
— Из Москвы, — довольно точно ответил Ким. — А что?
— Что-то я тебя не помню при оформлении…
— Я позже оформлялся, — мгновенно среагировал Ким. — Спецназначением.
— От неформалов он, — уверенно сказал борец за Советскую власть. — Я слыхал: от них кого-то заявляли…
— Точно-точно, — подтвердил Ким. — Меня и заявляли.
— Докатились, блин, — со злостью брякнул лысый, плюнул на «беломорину», затер ее об ладонь и кинул в угол. — Уже, блин, патлатых оформляют, докатились. А может, он «голубой», а? Ты блин, на серьгу посмотри, Фесталыч…
Ветеран Фесталыч с сомнением смотрел на серьгу.
Ким размышлял: врезать лысому в челюсть или стерпеть ради конспирации?
А парень с трубкой веско сказал:
— Серьга — это положено. Это у них по инструкции.
Но лысого он не убедил.
— А я на твою инструкцию то-то и то-то, — довольно подробно объяснил лысый свои действия в отношении неведомой инструкции, шагнул к Киму и замахнулся:
— Ты куда прешься, ублюдок?
Сладострастно улыбаясь, Ким легко отбил руку лысого и вторым ударом рубанул его по предплечью. Лысый ойкнул и бухнулся на колени.
— Эй, парень, не надо, — испуганно сказал Фесталыч. — Ну, ошибся человек. Ты же без пропуска…
— Ладно, живи… — Ким вышел из стойки, расслабился.
Лысый вскочил, прижимая руку к груди, баюкая ее: грубовато Ким его, жестковато… Но с другой стороны: хаму — хамово?..
— Я задал вопрос, — сухо сказал Ким: — Далеко ли путь держите? Как надо отвечать?
— До конца, — по-прежнему испуганно отрапортовал Фесталыч.
— Я серьезно, — сказал Ким.
— А серьезно, блин, такие вопросы не задают, — пробурчал лысый, все еще баюкая руку. — Сел в поезд и — ехай. А мучают вопросы, так не садись… У-у, гад, руку поломал…
Ким понял, что номер здесь — дохлый, ничего путного он не выяснит. Эти стоят насмерть. То ли по дурости, то ли по ретивости. Будет лезть с вопросами — слетит смутный ореол «оформленного спецназначением». Слетит ореол — отлупят. Он хоть и не слабак, но трое на одного…
— Береги лапу, лысый, — сказал Ким, — она тебе там пригодится…
Открыл межвагонную дверь: опять ветром дохнуло, гарью полосы отчуждения, а еще оглушило на миг громом колес, лязганьем, бряканьем, скрежетом, стуком…
— Стоять! — заорал «За власть Советов!». — Без пропуска нельзя!
— Стоять! — пробасил металлист-ветеран. — Хода нет!
— Стоять! — гаркнул лысый, забыв о больной руке. — Поворачивай! После третьего звонка нельзя.
Он-то, лысый, — краем глаза углядел Ким! — и выхватил из кармана… что?.. не нож ли?.. похоже, что нож… щелкнул… чем?.. пружинным лезвием?.. А кто-то — то ли ветеран, то ли борец за Советы — свистнул за спиной Кима в страшный милицейский свисток, в гордый признак… или призрак?.. державной власти.
— Стоять!..
…А еще оглушило на миг громом колес, лязганьем, бряканьем, скрежетом, стуком, — но Ким уже в другом вагоне оказался и другую дверь за собой плотно закрыл.
В кинематографе это называется «монтажный стык».
В новом эпизоде тоже был тамбур, но — пустой. Тамбур-мажоры остались по ту сторону стыка. За мутным стеклом плыло — а точней расплывалось, растекалось сине-бело-зеленым пятном без формы, без содержания, вестимо, даже без контуров — до боли родное Подмосковье. Теоретически — оно.
Что за черт, глупо подумал Ким, такой бешеной скорости наш тепловоз развить не может, мы не в Японии… Ой, не в тот поезд я прыгнул, уже поумнее подумал Ким, лучше бы я вообще никуда не ездил, лучше б я на практику в театре остался… А с этим составом происходит какая-то хреновина, совсем умно подумал Ким, какая-то мистика, блин, наблюдается…
Тут он к месту употребил кулинарное ругательство лысого, знакомое, впрочем, любому школьнику.
Но — шутки побоку, надо было двигаться дальше.
Именно лысый-то и достал, как говорится, Кима. Не Настасья Петровна и Танька с их таинственно-спешными сборами и «хорошей московской» в товарном количестве. Ни сам спецсостав из шестнадцати вагонов без опознавательных знаков. Ни странный пейзаж за окном — так в глубокой древности снимали в кино «натуру», крутили перед камерой реквизиторский барабан с наклеенной пейзажной картинкой. Но здесь слишком быстро крутили: отвлеклись ребята или поддали накануне по-черному… Все это по отдельности и вместе могло достать кого угодно, но Кима достали лысый, ветеран и «За власть Советов!», достали, притормозили, заставили задуматься. И, если честно, испугаться.
Ким не терпел мистики. Ким вырос в махоньком среднерусском городке в неполной, как теперь это принято называть, семье. Неполной она была по мужской части. Папашка Кима бросил их с матерью, всего лишь месяца два потерпев загаженные пеленки и ночные вопли младенца, вольнолюбивый и нервный папашка подался на север или на восток — за большими бабками, то есть деньгами, за туманом и за запахом тайги, оставив сыну комсомольско-корейское имя, ну и, конечно, фамилию — она проста, не в ней дело. Мать, не будь дура, подала на развод и на алименты. Развод дали без задержки и навсегда, а алименты приходили нерегулярно и разных размеров: иногда трешник, иногда двадцатка. Если с туманом и тайгой у беглого папашки все было тип-топ, то с большими бабками, видать, ничего не выгорело.
Впрочем, ни мать, ни Ким по нему не сохли: нет его, и фиг с ним. Мать работала на фабрике — там, конечно, фабрика имелась в родном городке, ну, к примеру, шишкомотальная или палочно-засовочная, — зарабатывала пристойно, на еду-питье хватало, на штаны с рубахой да на школьную форму — тоже, а однажды хватило и на билет в театр, где давала гастроль хорошая столичная труппа. Этот культпоход и определил дальнейшую судьбу Кима. Судьба его была прекрасна и светла. Он играл и ставил в театральном кружке Дома пионеров. Он играл и ставил в студии городского ДК имени Кого-То-Там. Он имел сто грамот и двести дипломов за убедительную игру. И как закономерный итог — три года назад поступил в суперэлитарный, суперпрестижный институт театральных звезд, но не на факультет звезд-актеров, как следовало ожидать, а на факультет звезд-режиссеров, ибо по характеру был лидером, что от режиссера и требуется. Кроме таланта, естественно.
Биография простого советского паренька начисто разбивает пошлые аргументы тех критиканов, которые считают, будто в литературу и искусство нашей социалистической родины можно протыриться только по блату или по наследству.
Кстати, принадлежность Кима к миру театра объяснит все уже приведенные и еще ожидаемые метафоры, эпитеты и сравнения, аллюзии и иллюзии, ловко прихваченные из данного мира.
Однако вернемся к мистике. Ким не терпел ее, потому что его воспитание было построено на реальных и даже приземленных понятиях и правилах. Чудес не бывает, учила его мать, манна с неба не падает, дензнаки на елках не растут, все надо делать самому: сначала пошевелить мозгами, а потом — руками. И все кругом так поступают, в чудеса не веря. Кто-то — лучше шевелит мозгами, а кто-то — руками, отсюда — результаты.
Ким стоял в пустом тамбуре и думал. Искал реальную зацепку для объяснения происходящего. Оно, происходящее, пока виделось некой большой Тайной, про которую никто из встреченных Кимом не знал и, похоже, знать не стремился. Встреча с компанией лысого тоже ничего не прояснила, но зацепку дала: тамбурмажоры делали дело. Они охраняли. Или сторожили. Или караулили. Короче — тащили и не пущали.
Правда, Ким не исключал, что сами опричники-охранники толком не ведали, кого и куда они должны не пущать, но и это вполне укладывалось в известные правила игры: шестерки, топтуны, статисты не посвящаются в суть дела, они — функциональны, они знают лишь свою функцию. А если никакой игры нет, если почудилась она будущему режиссеру, если они никого не охраняли, а просто-напросто курили, выйдя из тесного купе для некурящих? Будь они при деле, рванули бы сейчас за Кимом, догнали бы и отмутузили. А они не рванули. Остались в своем тамбуре. А вагон перед Кимом — не таинственный, не охраняемый, а самый обыкновенный. И умерь свои фантазии, парень, не возникай зря…
Так было бы славно, подумал Ким.
Но режиссерский глаз его, уже умеющий ловить нюансы в актерской игре — да и вообще в человеческом поведении! — вернул в память престранное волнение опричников, необъяснимый испуг от каратистских скоростей Кима и — сквозь дверное стекло! — застывшие, как при игре в «замри», фигуры, которым по роли, по режиссерской разводке нельзя перейти черту…
Какую черту?
А ту, образно выражаясь, что мелом на сцене рисуют плохим актерам, обозначая точные границы перемещений. Но Ким-то актер хороший, он эту черту даже не заметил. И оказался в другом вагоне, где быть ему не положено. И тамбур-мажорам не положено. Но они — там, а он — здесь. Судьба.
Если честно, ситуация все же попахивала мистикой. Не сумел Ким все объяснить, разложить по полочкам, развесить нужные ярлыки и бирки. Но в том-то и преимущество юного возраста, что можно, когда подопрет, легко выкинуть из логической цепи рассуждений пару-тройку звеньев — только потому, что они не очень к ней подходят: то ли формой, то ли размерами, то ли весом. Выкинул и пошел дальше. К цели.
А как пошел?
Точнее всего: играючи. Ким же без пяти минут режиссер, мир для него — театр, а непонятный мир, соответственно, — театр абсурда. И пусть все остальные ведать не ведают, что они — актеры в театре Кима, что они не живут, а лицедействуют. Киму на это начхать: пусть думают, что живут. Его театр начинался не с вешалки, а с чего угодно, с вагонного тамбура, например…
Ким легко открыл дверь из тамбура в вагонный коридор и… замер — оторопев, остолбенев, одеревенев, опупев. Выбирайте любое понравившееся деепричастие, соответствующее образу.
И было от чего опупеть!
Вагона Ким не увидел. То есть вагон, конечно, имелся как таковой — что-то ведь ехало по рельсам, покачивалось, погромыхивало! — но ни купе, ни, извините, туалетов, ни даже титана с кипятком в нем не было. Только крыша, пол, стены и окна в них. Занавески на окнах. Ковер на полу — не обычная дорожка, а настоящий ковер, с разводами и зигзагами. А на ковре — длинный многоногий стол, за коим сидело человек десять-двенадцать Больших Начальников, перед каждым лежал блокнот и карандаш, стояла бутылка целебного боржома и стакан, и все Большие Начальники внимательно слушали Самого Большого, который сей стол ненавязчиво возглавлял. Славная, заметим, мизансцена. Неожиданная для Кима.