Страница:
— О своих подумал?
— О деде.
— Да-а уж… — неопределенно протянул Коновалов. — Страшновато, тезка?
— Малость есть.
— А деду — вдесятеро будет. Он ведь не знает.
— Что же делать?
— Вопрос.
— Нам всем надо было быть там…
— Кроме меня, — грустно сказал Коновалов. — У меня бояться некому…
Алевтина Олеговна закрыла окна химического кабинета, в последний раз оглядела его. Все чисто, пробирки, реторты, колбы вымыты, реактивы — на своих местах, газ отключен, вода перекрыта. Можно уходить.
Тумана в кабинете совсем не было. Отводные резиновые трубки вывели его из окна — весь, без остатка.
Алевтина Олеговна заперла кабинет, спустилась по лестнице, повесила ключ на положенный ему гвоздик в шкафчике над сладко спящей сторожихой. Сторожиха почмокала во сне губами, улыбнулась чему-то. Через час она проснется, дозором пройдет по этажам, сдаст сменщице ночное дежурство и уедет домой — в другой район необъятной столицы. Там, конечно, тоже есть свои школы, а в них — Алевтина Олеговна усмехнулась — свои Алевтины Олеговны. Интересно: что они сегодня ночью делали?..
Алевтина Олеговна вышла во двор. Он был пуст, ночные строители куда-то подевались, но стена стояла по-прежнему — высокая, могучая, угрюмая, на редкость диссонирующая с солнечным утром, с весенним ветерком, с сочно-зелеными майскими кронами дворовых деревьев.
Тумана не было и во дворе. Он, похоже, целиком всосался в дом, в квартиры. А сам дом выглядел жутковато, ослепший, без привычных глазу рядов окон, вместо них — неровные куски тумана, словно приклеенные к оконным рамам и стеклам.
По двору, навстречу Алевтине Олеговне, неторопливо шли старик пенсионер Коновалов и знакомый молодой человек, оба выглядели, как утверждают борзые журналисты, усталыми, но довольными.
— Спасибо, Алевтина Олеговна, — сказал молодой человек. — Вы и вправду мастер. Туман вышел на славу.
— На чью славу? — невесело пошутила Алевтина Олеговна.
Она думала о муже, который еще спит и к которому теперь не пробраться — как в недавнем дурацком сне. Но выходит, что не таком уж и дурацком…
— О славе завтра подумаем, — вмешался вдруг Коновалов. — А сейчас домой надо, баиньки.
— Какие баиньки? Вставать пора… — констатировала Алевтина Олеговна. Часы на школе отмерили половину седьмого.
— То-то и оно, — непонятно согласился Коновалов. А молодой человек подтвердил:
— Вы правы, Алевтина Олеговна, самое время вставать.
И Алевтина Олеговна почувствовала вдруг, как неведомая сила подхватывает ее, поднимает над землей, закручивает, швыряет невесть куда — в туман, в неизвестность, в кромешную темноту.
Зазвонил будильник, и Алевтина Олеговна с трудом открыла глаза. Первая мысль была до зевоты банальной: где я? Но и банальные мысли имеют полное право на существование, без них в нашем повседневном житье-бытье не обойтись. В самом деле: секунду назад стояла во дворе перед стеной, а сейчас — это Алевтина Олеговна мгновенно определила! — лежит в собственной постели, причем не в костюме и туфлях, а в ночной рубашке и босиком.
Подумала: неужто опять сон?
Но нет, не сон: слишком хорошо, слишком четко по мнилась ей пролетевшая ночь. И как долго ждала пяти утра, и как торопливо шла по двору, как лавировала между сновавшими туда-сюда жильцами, которые дружно возводили стену, и ясно помнилась и гулкая пустота школьного здания, и сизый дым, вырывающийся в окна из толстых резиновых трубок…
Но почему ничего не видно?
Туман, созданный химическим опытом Алевтины Олеговны, по-хозяйски обосновался в ее квартире. Он был густым и на глаз плотным — как черничный кисель, но движений отнюдь не сковывал. Да и дышалось легко. Алевтина Олеговна встала и, вытянув вперед руки, пошла по комнате — ощупью, как слепая. Наткнулась на что-то, ударилась коленкой — больно. Сдержала стон, опустила руку — точно, туалетный столик. Надо левей… Двинулась вперед, нащупала спинку кровати, вцепилась в нее, как в спасительный ориентир — сейчас по нему и до спящего мужа доберется. Еще шаг, еще… Алевтина Олеговна уперлась руками во что-то холодное, массивное, неподвижное. И опустила в бессилии руки, прижалась лбом к этому холодному, пахнущему улицей, пылью, цементом — чужому.
Ничего не было сном. Кирпичная стена наглухо отделила ее от мужа, перерезала комнату, надвое разделила кровать.
Павлик проснулся сразу — будто и не спал вовсе. И сразу сообразил: конечно, не спал! Все это — не более чем хитрый трюк хитрого парня в белой куртке. Или не его, нет! Когда он с Павликом впервые беседовал, когда они ушли на набережную, подальше от чужих глаз и ушей, когда парень поведал ему план, Павлик особенно не удивлялся. Просто сказал:
— Ну, допустим, все будет именно так. Но для этого нужен как минимум один профессиональный волшебник, — вроде бы он так элегантно шутил, а вроде бы — всерьез прощупывал загадочного парня. А тот с ходу ответил:
— Волшебник есть.
Тоже не поймешь: хохмил или взаправду…
— Ты, что ли? — спросил Павлик.
— Почему бы и нет? — вопросом на вопрос.
— Давно практикуешь?
— Может, день, а может, всю жизнь.
— Как понять, маэстро?
— Так и понимай, — отрезал парень. Но сжалился над Павликом, пояснил темновато: — В каждом из нас спит волшебник, крепко спит, мы о нем и не подозреваем. Но если его разбудить… — не договорил, не пожелал.
Но Павлик не отставал:
— Кто же его разбудил, интересно?
— «Время. События. Люди». Слыхал про такую телепередачу? — парень засмеялся, легонько хлопнул Павлика по спине. — Ох и любопытен же ты, отрок!..
— Я серьезно, — упрямо настаивал Павлик.
— И я серьезно, — парень и впрямь посерьезнел. — Ты вдумайся, вдумайся? Время… События… Люди… И не захочешь, а заставят.
— Слушай, а ты сам откуда? — жалобно спросил Павлик, отчетливо понимая, что ничего больше из парня не вытянешь.
— Отовсюду, — коротко сказал парень. — Привет. Закончили интервью.
— Последний вопрос, — взмолился Павлик. — Почему именно ты?
— Почему я? — удивился парень. — С чего ты взял? Не только я. Нас много.
— Кого нас?
— Ты после школы случаем не на юрфак собрался? — ехидно поинтересовался парень. — Прямо следователь… Ну, все, я пошел.
— Секунду, — быстро сказал Павлик. — Звать тебя как?
— Звать?.. — парень притормозил. — По-разному. Николай. Михаил. Семен. Владимир, Александр… Любое имя. Павел, например.
— Павел?
— А чем плохо? Тебя ж так зовут…
— Я не волшебник.
— А вот это бабушка надвое сказала, — засмеялся парень и свернул во двор.
Надоел ему допрос.
В свое время, если читатель помнит, автор скрыл этот разговор, сославшись на «первое правило разведчика», помянутое — или придуманное? — парнем. Спрашивается: почему? Вот вам к месту еще одно «правило»: всякая информация полезна лишь в том случае, если приходит вовремя. Момент, считает автор, наступил.
Туман в комнате висел — вытянутой руки не увидать. Молодец Алевтина, отметил про себя Павлик, толково сработала. Что за прихоти судьбы, размышлял он, в школе Алевтину считают мымрой и сухарем, прозвали «химозой», на уроках сачковали, а она, оказывается, из наших…
Павлик верил всему, что рассказал парень. И в самом деле, стоило Павлику пожалеть, что они с дедом оказались по разные стороны стены, как нате вам, пожалуйста: он — здесь, в своей кровати, а дед дрыхнет в соседней комнате, ни о чем не подозревая. И плохо, что не подозревая: сердце у деда, как говорится, не камень, слабенькое сердчишко, изношенное, как бы он ни хорохорился, ни играл в спортсмена. Проснется старик — не дай бог, инфаркт хватит…
Павлик встал и отправился к деду в комнату.
Легко сказать — отправился! Путешествие в тумане — дело хитрое, даже если знаешь маршрут назубок, с детства. Но туман прихотливо изменил все масштабы, смазал привычные расстояния, перемешал предметы. На пути неожиданно вырастали то сдвинутый кем-то стул, то острый косяк двери, то сама дверь, почему-то шаловливо гуляющая на петлях, то книжный стеллаж в коридоре, невесть как увеличившийся в размерах. Короче, до кабинета деда Павлик добрался, имея следующие нежелательные трофеи: шишку на лбу — раз, ссадину на руке — два, синяк на колене — три. Или что-то вроде — в тумане не разглядишь.
Сразу за стеллажом коридор сворачивал направо — к дедовским владениям. Павлик уверенно туда последовал и вдруг с ходу уперся во что-то холодное и неподвижное. Прижал к этому «что-то» сразу вспотевшие ладони, бессмысленно напряг руки, пытаясь сдвинуть, столкнуть, сломать препятствие. Куда там! Стену на совесть строили, сам Павлик и строил — в три кирпичика, один к одному. Монолит!
— Дед! — яростно выкрикнул Павлик. — Дед, проснись!
Алевтина Олеговна, по-прежнему опасливо держась за спинку кровати, вернулась назад, к туалетному столику, пошарила в ящике, нащупала там маленький карандашик-фонарь, который муж привез из заграничной командировки. Не зажигая его, панически боясь, что сели батарейки, пошла обратно. Дойдя до стены, взгромоздилась на матрас, потом — на спинку кровати. Стоять на ней босыми ногами было больно, но Алевтина Олеговна на боль не обратила внимания, плевать ей было на боль, потому что стена — как Алевтина Олеговна и надеялась — оказалась той же высоты, что и во дворе, метров двух, не больше, а значит, до мужа можно хотя бы докричаться. Невеликий росточек Алевтины Олеговны позволил ей всего лишь ткнуться носом в верхний край стены. Алевтина Олеговна схватилась за стену левой рукой, а правую протянула на половину мужа, включила фонарик. Батарейки не сели, он светил исправно, но острый и сильный луч его упирался в плотное тело тумана и, угасая, исчезал в нем. Алевтина Олеговна швырнула фонарь на постель и — в голос:
— Саша, я здесь, не бойся, Саша!
Ирка и Сенька Пахомовы крепко спали, умаявшись за ночь. Сенька кашлянул легонько, перевернулся на другой бок, разбудил Ирку. Ирка открыла один глаз, сразу сощурила его: солнце било сквозь незакрытые шторы, как пограничный прожектор. Прикрывшись от его лучей ладошкой, Ирка глянула на будильник: семь почти. Ну и черт с ним, расслабленно подумала Ирка, не пойду на работу, а днем сбегаю, подам заявление. Прав Сеня: лучше в детский сад устроиться. Тем более звали. И Наденька на глазах будет…
Тоже перевернулась на другой бок, обняла сопящего Сеньку. Спать так спать.
— Откуда стена? — расходился Топорин-старший, вдавливая в кирпичи сухие, с гречневой россыпью пятен кулаки. — Я спрашиваю, черт побери, откуда взялась стена в моей квартире? Не смей ерничать, мальчишка, сопляк, отвечай немедленно: откуда эта дрянь?
Можно было, конечно, обидеться на «сопляка», повернуться и скрыться — буквально! — в туманной дали, но Павлик понимал состояние старого деда, делал скидку на стереотип его мышления, на его, мягко говоря, возрастную зашоренность, поэтому вновь терпеливо принялся объяснять:
— Дед, я прекрасно понимаю твое волнение, но прошу тебя: соберись, успокойся, вдумайся в мои слова.
Это — не просто стена. Это — символ. Символ нашей разобщенности, вашего нежелания понять друг друга, нашей проклятой привычки жить только собственными представлениями и неумением принять чужие…
Павлик употребил эти казенные, газетные, стершиеся от многократного пользования обороты и сам себя презирал. Но и деда тоже презирал — так, самую малость. В самом деле, куда проще: между нами — стена. И все сразу понятно, что не сказано — додумай, дофантазируй. Так нет, необходимы слова, много слов, и от каждого несет мертвечиной. Господи, да кому ж это нужно, чтоб родные люди друг перед другом речи держали?! Родные!.. Не вовремя домой явился — лекция. Не ту книгу взял — лекция. Не туда и не с тем пошел — обвинительная речь. Не жизнь, а прения сторон. Будто не в отдельных квартирах мы живем, а в отдельных залах суда, нападаем-обвиняем, отступаем-защищаем, казним, милуем, произносим речи обвинительные и оправдательные, ищем улики, ловим на противоречиях. А надо-то всего: намек, взгляд, брошенное вскользь слово, поступок, наконец…
Стеценко проснулся от вопля жены и спросонья ничего не понял. Кругом было белым-бело, бело непроглядно, голос жены слышался откуда-то издалека, не то из другой комнаты, не то из-под одеяла.
— Что случилось? — спросил Стеценко.
— Саша, Сашенька, — причитала жена, — ты только не пугайся, но у нас в комнате — стена.
Нет, не из кухни и не из-под одеяла шел голос, понял он, а вроде бы сверху. На шкаф она, что ли, забралась? Или на люстру?..
— Какая стена? Что за бред? Где ты, Аля?
— Я здесь, Саша, я на кровати. Протяни руку.
Стеценко протянул руку и уперся в стену. «Сплю я и сон вижу», — нелогично подумал он.
— Это не сон, — продолжала Алевтина Олеговна, — это самая настоящая стена.
Докатились, констатировал Стеценко, уже и мысли читает.
Он ощупал стену. Стена как стена, кирпичная, крепкая. И вдруг разом пришел в себя, сердце больно ухнуло, провалилось куда-то вниз — в желудок, наверно. Стеценко ощутил пугающую пустоту в груди, вскочил на постели, зашарил по стене руками.
— Аля, Аленька, ты где?
— Здесь я, здесь, ты встань на спинку кровати. Стеценко явственно била нервная дрожь, да и сердце по-прежнему обитало в желудке, екая там и нехорошо пульсируя. Продавливая матрац, он шагнул на постели и взгромоздился на деревянную спинку.
— Видишь фонарик? — спросила Алевтина Олеговна.
Где-то далеко — не меньше, чем в километре! — еле теплился крохотный огонек. Стеценко протянул к нему руку поверх стены, наткнулся на руку жены, цепко схватил ее, сжал, стараясь унять дрожь. Алевтина была рядом, Стеценко слышал ее прерывистое дыхание и чувствовал, как медленно возвращается спокойствие, вот и сердце вроде назад запрыгнуло. Нет, что ни говори, а жена — человек нужный!
— Что случилось, Аля? — повторил он свой первый вопрос.
Высокий рост позволял ему обеими руками навалиться на верхнюю грань стены, а были бы силы — подтянулся бы и перелез к Алевтине: до потолка — сантиметров пятьдесят, вполне можно пролезть. Но как подтянешься, если живот выпадает из трусов, тащит вниз, будто гиря…
— Сашенька, ты только не думай, что я сошла с ума, я не сошла с ума, стена-то — вот она. Она теперь всегда здесь будет.
— Ты что, серьезно? — не понимая, шутит Алевтина или нет, спросил Стеценко.
— Куда уж серьезнее! — с горечью ответила Алевтина Олеговна.
А какие события, какие драмы происходили в то утро в других квартирах дома-бастиона? Какие велись разговоры, какие прения сторон, какие истины открывались, какие спектакли разыгрывались по разные стороны стены, какие копья ломались о пресловутое кирпичное диво?.. Можно догадаться, можно представить… Можно даже вспомнить слова молодого парня в белой куртке, когда он сообщил Павлику Топорину, что обязательными станут «кое-какие звуки»: плач и стон, крики о помощи и проклятия… Ох, нагадал, наворожил, напророчил, ох, получил он все это сейчас, жестокосердный…
А славная чета Пахомовых — Ирка с Сенькой — безмятежно отсыпались, и общий радостный сон их был, возможно, цветным, широкоэкранным и стереоскопическим, произведение искусства, а не сон. И солнце гуляло по их квартире как хотело, по-хозяйски заглядывало во все углы, во все щелочки, вычищенные, выдраенные аккуратной женой Иркой.
Но вот законный вопрос. Имелись ли в доме-бастионе другие квартиры, где — ни стены, ни тумана, где — лад и согласье, где не жилплощадь общая, а жизнь, как, собственно, и должно быть на общей жилплощади? Хочется верить, что были… Да конечно же, были, к черту сомнения! Ирка, например, если б она проснулась, если б ее спросили, сразу назвала бы не только номера квартир, но и перечислила бы всех, кто в них прописан, ибо не раз приводила в пример упрямому Сеньке тех, кто жить умеет, любить умеет, верить умеет, понимать друг друга и друг другу помогать. И пить, к слову, тоже умеет…
Последняя формулировка — Иркина. И еще многих граждан нашей обширной державы, оправдывающих таким афористичным образом свой интерес к небогатому ассортименту винных отделов. Лично автор до сих пор не понял хитрого смысла вышеуказанной формулировки, до сих пор наивно считает, что лучше не уметь. Старая, хотя и парадоксальная, истина: не умеющий плавать да не утонет…
В кухне туман был почему-то не столь густым, как в пристенных владениях, и Павлик без труда спроворил несколько бутербродов с сыром, нашарил в холодильнике две бутылки пепси-колы, погрузил все это на сервировочный столик и покатил его к стене, используя легкую колесную мебелишку в качестве ледокола. Или, точнее, туманокола.
Столик ткнулся в стену, бутылки звякнули, дрогнули, но устояли.
— Дед, — крикнул Павлик, — кушать подано.
— Не хочу, — сказал из кабинета гордый профессор.
— Ну и зря. Твоя голодовка стены не сломает.
— А что сломает? — вроде бы незаинтересованно, вроде бы между прочим спросил Топорин.
Пока Павлик готовил туманный завтрак, у деда было время поразмыслить над ситуацией. Данный вопрос, справедливо счел Павлик, — несомненный плод этих размышлений. И не только плод, но и симптом. Симптом того, что упрямый дед, Фома неверующий, готов, как пишут в газетах, к новому раунду переговоров.
— Что сломает?.. — Павлик влез на оставленный у стены стул, поставил на нее, на ее верхнюю грань, тарелку с бутербродами и бутылку пепси. — Дед, возьми пищу, не дури… — спрыгнул на пол, сел на стул, подкатил к себе столик. Снова повторил: — Что сломает?.. Вот ты вчера говорил, будто наше поколение инфантильное и забалованное, будто мы не научились строить, а уже рвемся ломать. А спроси меня, дед: что мы рвемся ломать?
— Что вы рветесь ломать? — помедлив, спросил Топорин.
Слышно было, что он опять идет к стене переговоров, толкая впереди спасительный стул.
— Стену, дед, стену, — ответил Павлик. — Я же говорил вчера…
— Но ты, Павел, поминал абстрактную стену, так сказать, идеальный объект.
— А он стал материальным.
— Это нонсенс.
— Ничего себе нонсенс, — засмеялся Павлик и постучал бутылкой по стене.
— Долбанись лбом — поверишь.
— Грубо, — сказал Топорин.
— Зато весомо и зримо. Против фактов не попрешь, дед.
— Смотря что считать фактами… Ну, ладно, допустим, ты прав и стена непонимания, о которой ты так красиво витийствовал, обрела… гм… плоть… Вот же бред, в самом деле! — Топорин в сердцах вмазал кулаком по кирпичам, охнул от боли. — Черт, больно!.. Ну и как же мы ее будем ломать? Помнится, ты жаждал лома, отбойного молотка, чугунной бабы… Беги, доставай, бей!
— Бесполезно. Бить надо с двух сторон.
— И мне принеси. Я еще… э-э… могу.
— Конечно, можешь, дед, — ласково сказал Павлик, — иначе я бы с тобой не разговаривал. Но вот ведь хитрость какая: не разрушив идеальную, как ты выражаешься, стену, не сломать и материальной. Этой.
— Вздор! — не согласился дед. — Принеси лом, и я — я! — докажу тебе…
— Что докажешь? Выбьешь десяток кирпичей? А они восстановятся. Сизифов труд, дед.
— Они не могут восстановиться! Это фантастика!
— А что здесь не фантастика? Разве что мы с тобой…
— Но как мы станем жить?!
— А как мы жили, дед?
— Как жили? Нормально.
— Ты ни-че-го не понял, — обреченно проговорил Павлик.
— Нет, я понял, я все понял, — заторопился Топорин. Попытался пошутить:
— В конце концов, кто из нас профессор? — сказал с сомнением: — Но ведь так невозможно — со стеной?..
— А я тебе что твержу? Конечно, невозможно! Похоже, дед, что ты и впрямь начинаешь кое-что понимать.
Он встал и услышал, что дед по ту сторону кирпичной преграды тоже встал. Так они стояли и молчали, прижав к стене с двух сторон ладони, смотрели на нее сквозь плотный туман, и одно у них сейчас было желание — нестерпимое, больно щемящее сердце. Увидеть друг друга — всего-то они и хотели.
Старик Коновалов и парень в белой куртке сидели на лавочке на набережной Москвы-реки и смотрели, как по серой плоской воде маленький буксирный катерок с громким названием «Надежда» тянет за собой стройную и длинную баржу. Катерок пыхтел, натужно пускал в реку синий дымок, но дело свое делал исправно.
— Дай закурить, — попросил Коновалов.
— Не курю, — сказал парень. — Не люблю.
— И правильно, — согласился Коновалов. — Чего зря легкие гробить?.. — помолчал, провожая взглядом «Надежду», уходящую под стальные пролеты виадука окружной железной дороги. Робко, собственного интереса страшась, спросил: — Слушай, паренек, как же они теперь жить станут?
— А как они жили, отец? — вопросом на вопрос ответил парень, не подозревая, что почти буквально повторил слова Павлика Топорина, сказанные им деду в ответ на такой же вопрос.
Но почему — не подозревая? Все-то он подозревал, все-то знал, все ведал — многоликий юный искуситель людских душ, хороший современный парнишка по имени Андрей, Иван, Петр, Сергей, Александр, Николай, Владимир… Или Павел, например.
— Как жили? — озадачился старик Коновалов. — По-разному жили, ни шатко ни валко. В сплошном тумане.
— Оно и видно. А надо бы по-другому.
— Потому и стена, да?
— А что стена? Была и нет… Так, символ. Предупреждение. Чтобы поняли…
— Поймут ли?..
— Поймут, отец.
— Хорошо бы… Отец сына, сын отца, жена мужа… Ах, славно!.. Жаль, сына моего нет…
— Почему нет? Вон он…
Коновалов, не веря парню, оглянулся. Из-за школьного здания на набережную вышел его сын — широкоплечий, дочерна загорелый, в шортах, в рубахе сафари, в пробковом тропическом шлеме, будто не в Москве он обретался, а в знойной Африке, будто не на столичный асфальт ступил, а на выжженную солнцем землю саванны.
А он, кстати, там и обретался.
— Серега! — крикнул Коновалов сдавшим от волнения голосом.
— Он тебя пока не слышит, — мягко, успокаивая старика, сказал парень.
Сын Серега посмотрел по сторонам и побежал по набережной к обрыву, перепрыгнул через поросшую редкой травой узкоколейку, ведущую к старой карандашной фабрике, начал спускаться к реке по склону, оскользаясь, хватаясь за толстые лопушиные стебли. А следом за ним на набережную выкатилась шумная, пестрая разноголосая людская толпа. Старик смотрел на нее оторопело, подмечая знакомцев. Вон Сенька с Иркой, ночные строители, — бегут, цепко держась за руки. Вон близнецы Мишка и Гришка тянут за собой своих скандальных жен, а те и не скандалят вовсе, охотно бегут, даже смеются. Вон старики Подшиваловы с сыном-писателем, невесткой-художницей, внуками-вундеркиндами — тесной группкой. Вон Алевтина Олеговна, счастливая учителка, — в обнимку с толстым Стеценко. Вон полковник из пятого подъезда с женой. А вон Павлик Топорин с дедом-спортсменом, профессором-историком — эти и на бегу о чем-то спорят, руками размахивают. И остальные жильцы — за ними, через узкоколейку, по обрыву, сквозь лопухи, к реке — кто кубарем, кто на своем заду, проверяя крепость штанов, кто на ногах устоял, а кто и на пузе сполз. И — в воду!
Ан нет, не в воду.
Показалось Коновалову, что не река под обрывом текла, а гигантская лента транспортера, и людей на ней было — как в часы пик в метро, не протолкнуться, и несла она их туда, куда спешил упрямый кораблик с зыбким именем, куда вел он огромную пустую баржу, на которую где-то кто-то что-то обязательно погрузит.
— Что же ты? — укорил парень. — Догоняй!
— А можно? — с надеждой на чудо, спросил Коновалов.
— Конечно, чудак-человек!
И Коновалов рванул к обрыву — торопясь, задыхаясь, ловя открытым в беззвучном крике ртом чистый утренний речной воздух.
Катерок поддал газу, пустил из выхлопных труб вредный канцерогенный дым, и тот мгновенно расплылся над рекой, загустел сизым киселем, скрыл от посторонних глаз и баржу, и сам катер, и веселых жильцов — как не было ничего.
А парень посмотрел на часы, спросил озабоченно:
— А не пора ли нам?..
И сам себе ответил:
— Конечно, пора.
И пошел себе, торопясь. В соседний дом. В соседний город. В соседний край. Далеко ему идти, долго, велика страна.
И звонили будильники, и включалось радио, и распахивались ставни, и весело пела вода в кранах. Просыпался дом, вылетали из окон ночные толковые сны, майский день наступал — новенький, умытый, сверкающий.
НЕФОРМАШКИ
Умнов легко повернул руль, плавно вписался в поворот — и сразу ветер ворвался в салон, чуть смазал по физиономии, но тут же высвистел обратно — на волю: где ему, слабому до умеренного, с быстрым Умновым тягаться!
«Хорошо, иду, — разнеженно подумал Умнов. — Мир прекрасен, времени у меня — навалом, целый отпуск, скорость — за сотню, движок фурычит как надо, есть в жизни счастье».
Подумал он так опрометчиво и немедленно был наказан.
Из придорожных кустов споро выпрыгнул на шоссе бравый партизан-гаишник, таившийся до поры в глухом секрете, взмахнул полосатой палкой, прерывая безмятежное счастье Умнова, которое, кстати, он сам и сглазил. Умнов злобно вмазал по тормозам, вырулил на обочину, слегка про себя матерясь, достал из кармана техпаспорт, права, журналистское могучее удостоверение — это на крайний случай, и вышел из машины.
Партизан тут как тут.
— Инспектор ГАИ Др-др-др, — невнятно представился он, — позвольте документики. — Но козырнул, но обаятельно улыбнулся, но сверкнул золотым красивым резцом, серебряным капитанским погоном, начищенными пуговками.
— О деде.
— Да-а уж… — неопределенно протянул Коновалов. — Страшновато, тезка?
— Малость есть.
— А деду — вдесятеро будет. Он ведь не знает.
— Что же делать?
— Вопрос.
— Нам всем надо было быть там…
— Кроме меня, — грустно сказал Коновалов. — У меня бояться некому…
Алевтина Олеговна закрыла окна химического кабинета, в последний раз оглядела его. Все чисто, пробирки, реторты, колбы вымыты, реактивы — на своих местах, газ отключен, вода перекрыта. Можно уходить.
Тумана в кабинете совсем не было. Отводные резиновые трубки вывели его из окна — весь, без остатка.
Алевтина Олеговна заперла кабинет, спустилась по лестнице, повесила ключ на положенный ему гвоздик в шкафчике над сладко спящей сторожихой. Сторожиха почмокала во сне губами, улыбнулась чему-то. Через час она проснется, дозором пройдет по этажам, сдаст сменщице ночное дежурство и уедет домой — в другой район необъятной столицы. Там, конечно, тоже есть свои школы, а в них — Алевтина Олеговна усмехнулась — свои Алевтины Олеговны. Интересно: что они сегодня ночью делали?..
Алевтина Олеговна вышла во двор. Он был пуст, ночные строители куда-то подевались, но стена стояла по-прежнему — высокая, могучая, угрюмая, на редкость диссонирующая с солнечным утром, с весенним ветерком, с сочно-зелеными майскими кронами дворовых деревьев.
Тумана не было и во дворе. Он, похоже, целиком всосался в дом, в квартиры. А сам дом выглядел жутковато, ослепший, без привычных глазу рядов окон, вместо них — неровные куски тумана, словно приклеенные к оконным рамам и стеклам.
По двору, навстречу Алевтине Олеговне, неторопливо шли старик пенсионер Коновалов и знакомый молодой человек, оба выглядели, как утверждают борзые журналисты, усталыми, но довольными.
— Спасибо, Алевтина Олеговна, — сказал молодой человек. — Вы и вправду мастер. Туман вышел на славу.
— На чью славу? — невесело пошутила Алевтина Олеговна.
Она думала о муже, который еще спит и к которому теперь не пробраться — как в недавнем дурацком сне. Но выходит, что не таком уж и дурацком…
— О славе завтра подумаем, — вмешался вдруг Коновалов. — А сейчас домой надо, баиньки.
— Какие баиньки? Вставать пора… — констатировала Алевтина Олеговна. Часы на школе отмерили половину седьмого.
— То-то и оно, — непонятно согласился Коновалов. А молодой человек подтвердил:
— Вы правы, Алевтина Олеговна, самое время вставать.
И Алевтина Олеговна почувствовала вдруг, как неведомая сила подхватывает ее, поднимает над землей, закручивает, швыряет невесть куда — в туман, в неизвестность, в кромешную темноту.
Зазвонил будильник, и Алевтина Олеговна с трудом открыла глаза. Первая мысль была до зевоты банальной: где я? Но и банальные мысли имеют полное право на существование, без них в нашем повседневном житье-бытье не обойтись. В самом деле: секунду назад стояла во дворе перед стеной, а сейчас — это Алевтина Олеговна мгновенно определила! — лежит в собственной постели, причем не в костюме и туфлях, а в ночной рубашке и босиком.
Подумала: неужто опять сон?
Но нет, не сон: слишком хорошо, слишком четко по мнилась ей пролетевшая ночь. И как долго ждала пяти утра, и как торопливо шла по двору, как лавировала между сновавшими туда-сюда жильцами, которые дружно возводили стену, и ясно помнилась и гулкая пустота школьного здания, и сизый дым, вырывающийся в окна из толстых резиновых трубок…
Но почему ничего не видно?
Туман, созданный химическим опытом Алевтины Олеговны, по-хозяйски обосновался в ее квартире. Он был густым и на глаз плотным — как черничный кисель, но движений отнюдь не сковывал. Да и дышалось легко. Алевтина Олеговна встала и, вытянув вперед руки, пошла по комнате — ощупью, как слепая. Наткнулась на что-то, ударилась коленкой — больно. Сдержала стон, опустила руку — точно, туалетный столик. Надо левей… Двинулась вперед, нащупала спинку кровати, вцепилась в нее, как в спасительный ориентир — сейчас по нему и до спящего мужа доберется. Еще шаг, еще… Алевтина Олеговна уперлась руками во что-то холодное, массивное, неподвижное. И опустила в бессилии руки, прижалась лбом к этому холодному, пахнущему улицей, пылью, цементом — чужому.
Ничего не было сном. Кирпичная стена наглухо отделила ее от мужа, перерезала комнату, надвое разделила кровать.
Павлик проснулся сразу — будто и не спал вовсе. И сразу сообразил: конечно, не спал! Все это — не более чем хитрый трюк хитрого парня в белой куртке. Или не его, нет! Когда он с Павликом впервые беседовал, когда они ушли на набережную, подальше от чужих глаз и ушей, когда парень поведал ему план, Павлик особенно не удивлялся. Просто сказал:
— Ну, допустим, все будет именно так. Но для этого нужен как минимум один профессиональный волшебник, — вроде бы он так элегантно шутил, а вроде бы — всерьез прощупывал загадочного парня. А тот с ходу ответил:
— Волшебник есть.
Тоже не поймешь: хохмил или взаправду…
— Ты, что ли? — спросил Павлик.
— Почему бы и нет? — вопросом на вопрос.
— Давно практикуешь?
— Может, день, а может, всю жизнь.
— Как понять, маэстро?
— Так и понимай, — отрезал парень. Но сжалился над Павликом, пояснил темновато: — В каждом из нас спит волшебник, крепко спит, мы о нем и не подозреваем. Но если его разбудить… — не договорил, не пожелал.
Но Павлик не отставал:
— Кто же его разбудил, интересно?
— «Время. События. Люди». Слыхал про такую телепередачу? — парень засмеялся, легонько хлопнул Павлика по спине. — Ох и любопытен же ты, отрок!..
— Я серьезно, — упрямо настаивал Павлик.
— И я серьезно, — парень и впрямь посерьезнел. — Ты вдумайся, вдумайся? Время… События… Люди… И не захочешь, а заставят.
— Слушай, а ты сам откуда? — жалобно спросил Павлик, отчетливо понимая, что ничего больше из парня не вытянешь.
— Отовсюду, — коротко сказал парень. — Привет. Закончили интервью.
— Последний вопрос, — взмолился Павлик. — Почему именно ты?
— Почему я? — удивился парень. — С чего ты взял? Не только я. Нас много.
— Кого нас?
— Ты после школы случаем не на юрфак собрался? — ехидно поинтересовался парень. — Прямо следователь… Ну, все, я пошел.
— Секунду, — быстро сказал Павлик. — Звать тебя как?
— Звать?.. — парень притормозил. — По-разному. Николай. Михаил. Семен. Владимир, Александр… Любое имя. Павел, например.
— Павел?
— А чем плохо? Тебя ж так зовут…
— Я не волшебник.
— А вот это бабушка надвое сказала, — засмеялся парень и свернул во двор.
Надоел ему допрос.
В свое время, если читатель помнит, автор скрыл этот разговор, сославшись на «первое правило разведчика», помянутое — или придуманное? — парнем. Спрашивается: почему? Вот вам к месту еще одно «правило»: всякая информация полезна лишь в том случае, если приходит вовремя. Момент, считает автор, наступил.
Туман в комнате висел — вытянутой руки не увидать. Молодец Алевтина, отметил про себя Павлик, толково сработала. Что за прихоти судьбы, размышлял он, в школе Алевтину считают мымрой и сухарем, прозвали «химозой», на уроках сачковали, а она, оказывается, из наших…
Павлик верил всему, что рассказал парень. И в самом деле, стоило Павлику пожалеть, что они с дедом оказались по разные стороны стены, как нате вам, пожалуйста: он — здесь, в своей кровати, а дед дрыхнет в соседней комнате, ни о чем не подозревая. И плохо, что не подозревая: сердце у деда, как говорится, не камень, слабенькое сердчишко, изношенное, как бы он ни хорохорился, ни играл в спортсмена. Проснется старик — не дай бог, инфаркт хватит…
Павлик встал и отправился к деду в комнату.
Легко сказать — отправился! Путешествие в тумане — дело хитрое, даже если знаешь маршрут назубок, с детства. Но туман прихотливо изменил все масштабы, смазал привычные расстояния, перемешал предметы. На пути неожиданно вырастали то сдвинутый кем-то стул, то острый косяк двери, то сама дверь, почему-то шаловливо гуляющая на петлях, то книжный стеллаж в коридоре, невесть как увеличившийся в размерах. Короче, до кабинета деда Павлик добрался, имея следующие нежелательные трофеи: шишку на лбу — раз, ссадину на руке — два, синяк на колене — три. Или что-то вроде — в тумане не разглядишь.
Сразу за стеллажом коридор сворачивал направо — к дедовским владениям. Павлик уверенно туда последовал и вдруг с ходу уперся во что-то холодное и неподвижное. Прижал к этому «что-то» сразу вспотевшие ладони, бессмысленно напряг руки, пытаясь сдвинуть, столкнуть, сломать препятствие. Куда там! Стену на совесть строили, сам Павлик и строил — в три кирпичика, один к одному. Монолит!
— Дед! — яростно выкрикнул Павлик. — Дед, проснись!
Алевтина Олеговна, по-прежнему опасливо держась за спинку кровати, вернулась назад, к туалетному столику, пошарила в ящике, нащупала там маленький карандашик-фонарь, который муж привез из заграничной командировки. Не зажигая его, панически боясь, что сели батарейки, пошла обратно. Дойдя до стены, взгромоздилась на матрас, потом — на спинку кровати. Стоять на ней босыми ногами было больно, но Алевтина Олеговна на боль не обратила внимания, плевать ей было на боль, потому что стена — как Алевтина Олеговна и надеялась — оказалась той же высоты, что и во дворе, метров двух, не больше, а значит, до мужа можно хотя бы докричаться. Невеликий росточек Алевтины Олеговны позволил ей всего лишь ткнуться носом в верхний край стены. Алевтина Олеговна схватилась за стену левой рукой, а правую протянула на половину мужа, включила фонарик. Батарейки не сели, он светил исправно, но острый и сильный луч его упирался в плотное тело тумана и, угасая, исчезал в нем. Алевтина Олеговна швырнула фонарь на постель и — в голос:
— Саша, я здесь, не бойся, Саша!
Ирка и Сенька Пахомовы крепко спали, умаявшись за ночь. Сенька кашлянул легонько, перевернулся на другой бок, разбудил Ирку. Ирка открыла один глаз, сразу сощурила его: солнце било сквозь незакрытые шторы, как пограничный прожектор. Прикрывшись от его лучей ладошкой, Ирка глянула на будильник: семь почти. Ну и черт с ним, расслабленно подумала Ирка, не пойду на работу, а днем сбегаю, подам заявление. Прав Сеня: лучше в детский сад устроиться. Тем более звали. И Наденька на глазах будет…
Тоже перевернулась на другой бок, обняла сопящего Сеньку. Спать так спать.
— Откуда стена? — расходился Топорин-старший, вдавливая в кирпичи сухие, с гречневой россыпью пятен кулаки. — Я спрашиваю, черт побери, откуда взялась стена в моей квартире? Не смей ерничать, мальчишка, сопляк, отвечай немедленно: откуда эта дрянь?
Можно было, конечно, обидеться на «сопляка», повернуться и скрыться — буквально! — в туманной дали, но Павлик понимал состояние старого деда, делал скидку на стереотип его мышления, на его, мягко говоря, возрастную зашоренность, поэтому вновь терпеливо принялся объяснять:
— Дед, я прекрасно понимаю твое волнение, но прошу тебя: соберись, успокойся, вдумайся в мои слова.
Это — не просто стена. Это — символ. Символ нашей разобщенности, вашего нежелания понять друг друга, нашей проклятой привычки жить только собственными представлениями и неумением принять чужие…
Павлик употребил эти казенные, газетные, стершиеся от многократного пользования обороты и сам себя презирал. Но и деда тоже презирал — так, самую малость. В самом деле, куда проще: между нами — стена. И все сразу понятно, что не сказано — додумай, дофантазируй. Так нет, необходимы слова, много слов, и от каждого несет мертвечиной. Господи, да кому ж это нужно, чтоб родные люди друг перед другом речи держали?! Родные!.. Не вовремя домой явился — лекция. Не ту книгу взял — лекция. Не туда и не с тем пошел — обвинительная речь. Не жизнь, а прения сторон. Будто не в отдельных квартирах мы живем, а в отдельных залах суда, нападаем-обвиняем, отступаем-защищаем, казним, милуем, произносим речи обвинительные и оправдательные, ищем улики, ловим на противоречиях. А надо-то всего: намек, взгляд, брошенное вскользь слово, поступок, наконец…
Стеценко проснулся от вопля жены и спросонья ничего не понял. Кругом было белым-бело, бело непроглядно, голос жены слышался откуда-то издалека, не то из другой комнаты, не то из-под одеяла.
— Что случилось? — спросил Стеценко.
— Саша, Сашенька, — причитала жена, — ты только не пугайся, но у нас в комнате — стена.
Нет, не из кухни и не из-под одеяла шел голос, понял он, а вроде бы сверху. На шкаф она, что ли, забралась? Или на люстру?..
— Какая стена? Что за бред? Где ты, Аля?
— Я здесь, Саша, я на кровати. Протяни руку.
Стеценко протянул руку и уперся в стену. «Сплю я и сон вижу», — нелогично подумал он.
— Это не сон, — продолжала Алевтина Олеговна, — это самая настоящая стена.
Докатились, констатировал Стеценко, уже и мысли читает.
Он ощупал стену. Стена как стена, кирпичная, крепкая. И вдруг разом пришел в себя, сердце больно ухнуло, провалилось куда-то вниз — в желудок, наверно. Стеценко ощутил пугающую пустоту в груди, вскочил на постели, зашарил по стене руками.
— Аля, Аленька, ты где?
— Здесь я, здесь, ты встань на спинку кровати. Стеценко явственно била нервная дрожь, да и сердце по-прежнему обитало в желудке, екая там и нехорошо пульсируя. Продавливая матрац, он шагнул на постели и взгромоздился на деревянную спинку.
— Видишь фонарик? — спросила Алевтина Олеговна.
Где-то далеко — не меньше, чем в километре! — еле теплился крохотный огонек. Стеценко протянул к нему руку поверх стены, наткнулся на руку жены, цепко схватил ее, сжал, стараясь унять дрожь. Алевтина была рядом, Стеценко слышал ее прерывистое дыхание и чувствовал, как медленно возвращается спокойствие, вот и сердце вроде назад запрыгнуло. Нет, что ни говори, а жена — человек нужный!
— Что случилось, Аля? — повторил он свой первый вопрос.
Высокий рост позволял ему обеими руками навалиться на верхнюю грань стены, а были бы силы — подтянулся бы и перелез к Алевтине: до потолка — сантиметров пятьдесят, вполне можно пролезть. Но как подтянешься, если живот выпадает из трусов, тащит вниз, будто гиря…
— Сашенька, ты только не думай, что я сошла с ума, я не сошла с ума, стена-то — вот она. Она теперь всегда здесь будет.
— Ты что, серьезно? — не понимая, шутит Алевтина или нет, спросил Стеценко.
— Куда уж серьезнее! — с горечью ответила Алевтина Олеговна.
А какие события, какие драмы происходили в то утро в других квартирах дома-бастиона? Какие велись разговоры, какие прения сторон, какие истины открывались, какие спектакли разыгрывались по разные стороны стены, какие копья ломались о пресловутое кирпичное диво?.. Можно догадаться, можно представить… Можно даже вспомнить слова молодого парня в белой куртке, когда он сообщил Павлику Топорину, что обязательными станут «кое-какие звуки»: плач и стон, крики о помощи и проклятия… Ох, нагадал, наворожил, напророчил, ох, получил он все это сейчас, жестокосердный…
А славная чета Пахомовых — Ирка с Сенькой — безмятежно отсыпались, и общий радостный сон их был, возможно, цветным, широкоэкранным и стереоскопическим, произведение искусства, а не сон. И солнце гуляло по их квартире как хотело, по-хозяйски заглядывало во все углы, во все щелочки, вычищенные, выдраенные аккуратной женой Иркой.
Но вот законный вопрос. Имелись ли в доме-бастионе другие квартиры, где — ни стены, ни тумана, где — лад и согласье, где не жилплощадь общая, а жизнь, как, собственно, и должно быть на общей жилплощади? Хочется верить, что были… Да конечно же, были, к черту сомнения! Ирка, например, если б она проснулась, если б ее спросили, сразу назвала бы не только номера квартир, но и перечислила бы всех, кто в них прописан, ибо не раз приводила в пример упрямому Сеньке тех, кто жить умеет, любить умеет, верить умеет, понимать друг друга и друг другу помогать. И пить, к слову, тоже умеет…
Последняя формулировка — Иркина. И еще многих граждан нашей обширной державы, оправдывающих таким афористичным образом свой интерес к небогатому ассортименту винных отделов. Лично автор до сих пор не понял хитрого смысла вышеуказанной формулировки, до сих пор наивно считает, что лучше не уметь. Старая, хотя и парадоксальная, истина: не умеющий плавать да не утонет…
В кухне туман был почему-то не столь густым, как в пристенных владениях, и Павлик без труда спроворил несколько бутербродов с сыром, нашарил в холодильнике две бутылки пепси-колы, погрузил все это на сервировочный столик и покатил его к стене, используя легкую колесную мебелишку в качестве ледокола. Или, точнее, туманокола.
Столик ткнулся в стену, бутылки звякнули, дрогнули, но устояли.
— Дед, — крикнул Павлик, — кушать подано.
— Не хочу, — сказал из кабинета гордый профессор.
— Ну и зря. Твоя голодовка стены не сломает.
— А что сломает? — вроде бы незаинтересованно, вроде бы между прочим спросил Топорин.
Пока Павлик готовил туманный завтрак, у деда было время поразмыслить над ситуацией. Данный вопрос, справедливо счел Павлик, — несомненный плод этих размышлений. И не только плод, но и симптом. Симптом того, что упрямый дед, Фома неверующий, готов, как пишут в газетах, к новому раунду переговоров.
— Что сломает?.. — Павлик влез на оставленный у стены стул, поставил на нее, на ее верхнюю грань, тарелку с бутербродами и бутылку пепси. — Дед, возьми пищу, не дури… — спрыгнул на пол, сел на стул, подкатил к себе столик. Снова повторил: — Что сломает?.. Вот ты вчера говорил, будто наше поколение инфантильное и забалованное, будто мы не научились строить, а уже рвемся ломать. А спроси меня, дед: что мы рвемся ломать?
— Что вы рветесь ломать? — помедлив, спросил Топорин.
Слышно было, что он опять идет к стене переговоров, толкая впереди спасительный стул.
— Стену, дед, стену, — ответил Павлик. — Я же говорил вчера…
— Но ты, Павел, поминал абстрактную стену, так сказать, идеальный объект.
— А он стал материальным.
— Это нонсенс.
— Ничего себе нонсенс, — засмеялся Павлик и постучал бутылкой по стене.
— Долбанись лбом — поверишь.
— Грубо, — сказал Топорин.
— Зато весомо и зримо. Против фактов не попрешь, дед.
— Смотря что считать фактами… Ну, ладно, допустим, ты прав и стена непонимания, о которой ты так красиво витийствовал, обрела… гм… плоть… Вот же бред, в самом деле! — Топорин в сердцах вмазал кулаком по кирпичам, охнул от боли. — Черт, больно!.. Ну и как же мы ее будем ломать? Помнится, ты жаждал лома, отбойного молотка, чугунной бабы… Беги, доставай, бей!
— Бесполезно. Бить надо с двух сторон.
— И мне принеси. Я еще… э-э… могу.
— Конечно, можешь, дед, — ласково сказал Павлик, — иначе я бы с тобой не разговаривал. Но вот ведь хитрость какая: не разрушив идеальную, как ты выражаешься, стену, не сломать и материальной. Этой.
— Вздор! — не согласился дед. — Принеси лом, и я — я! — докажу тебе…
— Что докажешь? Выбьешь десяток кирпичей? А они восстановятся. Сизифов труд, дед.
— Они не могут восстановиться! Это фантастика!
— А что здесь не фантастика? Разве что мы с тобой…
— Но как мы станем жить?!
— А как мы жили, дед?
— Как жили? Нормально.
— Ты ни-че-го не понял, — обреченно проговорил Павлик.
— Нет, я понял, я все понял, — заторопился Топорин. Попытался пошутить:
— В конце концов, кто из нас профессор? — сказал с сомнением: — Но ведь так невозможно — со стеной?..
— А я тебе что твержу? Конечно, невозможно! Похоже, дед, что ты и впрямь начинаешь кое-что понимать.
Он встал и услышал, что дед по ту сторону кирпичной преграды тоже встал. Так они стояли и молчали, прижав к стене с двух сторон ладони, смотрели на нее сквозь плотный туман, и одно у них сейчас было желание — нестерпимое, больно щемящее сердце. Увидеть друг друга — всего-то они и хотели.
Старик Коновалов и парень в белой куртке сидели на лавочке на набережной Москвы-реки и смотрели, как по серой плоской воде маленький буксирный катерок с громким названием «Надежда» тянет за собой стройную и длинную баржу. Катерок пыхтел, натужно пускал в реку синий дымок, но дело свое делал исправно.
— Дай закурить, — попросил Коновалов.
— Не курю, — сказал парень. — Не люблю.
— И правильно, — согласился Коновалов. — Чего зря легкие гробить?.. — помолчал, провожая взглядом «Надежду», уходящую под стальные пролеты виадука окружной железной дороги. Робко, собственного интереса страшась, спросил: — Слушай, паренек, как же они теперь жить станут?
— А как они жили, отец? — вопросом на вопрос ответил парень, не подозревая, что почти буквально повторил слова Павлика Топорина, сказанные им деду в ответ на такой же вопрос.
Но почему — не подозревая? Все-то он подозревал, все-то знал, все ведал — многоликий юный искуситель людских душ, хороший современный парнишка по имени Андрей, Иван, Петр, Сергей, Александр, Николай, Владимир… Или Павел, например.
— Как жили? — озадачился старик Коновалов. — По-разному жили, ни шатко ни валко. В сплошном тумане.
— Оно и видно. А надо бы по-другому.
— Потому и стена, да?
— А что стена? Была и нет… Так, символ. Предупреждение. Чтобы поняли…
— Поймут ли?..
— Поймут, отец.
— Хорошо бы… Отец сына, сын отца, жена мужа… Ах, славно!.. Жаль, сына моего нет…
— Почему нет? Вон он…
Коновалов, не веря парню, оглянулся. Из-за школьного здания на набережную вышел его сын — широкоплечий, дочерна загорелый, в шортах, в рубахе сафари, в пробковом тропическом шлеме, будто не в Москве он обретался, а в знойной Африке, будто не на столичный асфальт ступил, а на выжженную солнцем землю саванны.
А он, кстати, там и обретался.
— Серега! — крикнул Коновалов сдавшим от волнения голосом.
— Он тебя пока не слышит, — мягко, успокаивая старика, сказал парень.
Сын Серега посмотрел по сторонам и побежал по набережной к обрыву, перепрыгнул через поросшую редкой травой узкоколейку, ведущую к старой карандашной фабрике, начал спускаться к реке по склону, оскользаясь, хватаясь за толстые лопушиные стебли. А следом за ним на набережную выкатилась шумная, пестрая разноголосая людская толпа. Старик смотрел на нее оторопело, подмечая знакомцев. Вон Сенька с Иркой, ночные строители, — бегут, цепко держась за руки. Вон близнецы Мишка и Гришка тянут за собой своих скандальных жен, а те и не скандалят вовсе, охотно бегут, даже смеются. Вон старики Подшиваловы с сыном-писателем, невесткой-художницей, внуками-вундеркиндами — тесной группкой. Вон Алевтина Олеговна, счастливая учителка, — в обнимку с толстым Стеценко. Вон полковник из пятого подъезда с женой. А вон Павлик Топорин с дедом-спортсменом, профессором-историком — эти и на бегу о чем-то спорят, руками размахивают. И остальные жильцы — за ними, через узкоколейку, по обрыву, сквозь лопухи, к реке — кто кубарем, кто на своем заду, проверяя крепость штанов, кто на ногах устоял, а кто и на пузе сполз. И — в воду!
Ан нет, не в воду.
Показалось Коновалову, что не река под обрывом текла, а гигантская лента транспортера, и людей на ней было — как в часы пик в метро, не протолкнуться, и несла она их туда, куда спешил упрямый кораблик с зыбким именем, куда вел он огромную пустую баржу, на которую где-то кто-то что-то обязательно погрузит.
— Что же ты? — укорил парень. — Догоняй!
— А можно? — с надеждой на чудо, спросил Коновалов.
— Конечно, чудак-человек!
И Коновалов рванул к обрыву — торопясь, задыхаясь, ловя открытым в беззвучном крике ртом чистый утренний речной воздух.
Катерок поддал газу, пустил из выхлопных труб вредный канцерогенный дым, и тот мгновенно расплылся над рекой, загустел сизым киселем, скрыл от посторонних глаз и баржу, и сам катер, и веселых жильцов — как не было ничего.
А парень посмотрел на часы, спросил озабоченно:
— А не пора ли нам?..
И сам себе ответил:
— Конечно, пора.
И пошел себе, торопясь. В соседний дом. В соседний город. В соседний край. Далеко ему идти, долго, велика страна.
И звонили будильники, и включалось радио, и распахивались ставни, и весело пела вода в кранах. Просыпался дом, вылетали из окон ночные толковые сны, майский день наступал — новенький, умытый, сверкающий.
НЕФОРМАШКИ
Фантасмагория
Умнов легко повернул руль, плавно вписался в поворот — и сразу ветер ворвался в салон, чуть смазал по физиономии, но тут же высвистел обратно — на волю: где ему, слабому до умеренного, с быстрым Умновым тягаться!
«Хорошо, иду, — разнеженно подумал Умнов. — Мир прекрасен, времени у меня — навалом, целый отпуск, скорость — за сотню, движок фурычит как надо, есть в жизни счастье».
Подумал он так опрометчиво и немедленно был наказан.
Из придорожных кустов споро выпрыгнул на шоссе бравый партизан-гаишник, таившийся до поры в глухом секрете, взмахнул полосатой палкой, прерывая безмятежное счастье Умнова, которое, кстати, он сам и сглазил. Умнов злобно вмазал по тормозам, вырулил на обочину, слегка про себя матерясь, достал из кармана техпаспорт, права, журналистское могучее удостоверение — это на крайний случай, и вышел из машины.
Партизан тут как тут.
— Инспектор ГАИ Др-др-др, — невнятно представился он, — позвольте документики. — Но козырнул, но обаятельно улыбнулся, но сверкнул золотым красивым резцом, серебряным капитанским погоном, начищенными пуговками.