Страница:
— Таня, мне чай — наверх. Я устал и прошу меня не беспокоить: Ни по какому поводу. Настасья, поняла? Не бес-по-ко-ить! — поднял вверх указательный перст. — Мне надоели голубые глаза со слезами умиления.
— Что ты имеешь в виду? — растерянно спросила Настасья Петровна.
За долгие годы она отлично изучила характер мужа, все его нечастые взбрыки, все его срывы спокойного обычно настроения, и знала, что в таком случае лучше не настаивать на своем, лучше отступить — на время, на время, потом она свое все равно возьмет.
— Я старый, — сообщил Алексей Иванович новость, — и ты старая, хотя и хорохоришься. Мне надоела суета, я хочу покоя и тишины.
Он почти орал, сотрясал криком стены, но Таня все же сочла нужным ввернуть:
— Покоя сердце просит.
Алексей Иванович на Танину эрудицию реагировать не стал, счел разговор законченным, пошел прочь. И уже в коридоре-услыхал, как Таня выговаривает Настасье Петровне:
— Ты, Настасья, прям как танк, прешь и прешь напролом. Не видишь, мужика бородач расстроил. Который с аппаратом.
— Чем расстроил? — спросила Настасья Петровна, в голосе ее слышалось безмерное изумление. — Он же молчал все время…
— Глухая ты, Настасья, хоть и ушастая. Слух у тебя какой-то избирательный: чего не хочешь, того не слышишь… Пусти, я чай ему снесу.
Алексей Иванович усмехнулся: ай да Таня, ай да ватник с ботами!.. А слух у Настасьи и впрямь избирательный.
Чай был крепким, пирог вкусным, настроение паскудным. Алексей Иванович, не раздеваясь, не страшась помять брюки, лег на тахтичку поверх покрывала, утопил голову в подушку, зажмурился и пожелал, чтобы пришел черт. И хотя до вечера, до программы «Время» еще ждать и ждать, черт не поленился, явился в неурочный час, уселся на привычное место под лампу на письменном столе, несмотря на день за окном, щелкнул выключателем, объяснил:
— Погреться хочу. Холодно тут у вас.
— А у вас тепло? — спросил Алексей Иванович.
— У нас климат ровный, жаркий, сухой. Очень способствует против ревматизма, спондилеза, радикулита и блуждающего миозита.
Но привычная тема сегодня не интересовала Алексея Ивановича. В конце концов, и черт являлся к нему не за тем, чтобы обсуждать работу славных метеорологов, и хотя он мало походил на делового телеоператора, все же были у него какие-то служебные обязанности, получал он за что-то свою зарплату — чертовски большую или чертовски мизерную. Или он уже пенсионер, или он уже на заслуженном отдыхе и материализуется в кабинете Алексея Ивановича только ради пустого общения?
— Черт, а, черт, — сказал Алексей Иванович, — ты еще служишь или уже на пенсии?
— Служат собаки в цирке, — грубо ответил черт, — а я работаю. Пенсия нам не положена.
— Извини… В чем же заключается твоя работа?
— В разном, — напустил туману черт, поправил лапой абажур, чтобы свет падал точно на мохнатую спину, — я специалист широкого профиля.
— Понятно, — согласился Алексей Иванович, хотя ничего не понял и продолжал крутить вокруг да около, страшился взять быка за рога. — Тогда зачем ты ко мне приходишь? Или прилетаешь…
— Телетранспортируюсь, — употребил черт фантастический термин, который, как знал Алексей Иванович, означает мгновенное перемещение объекта из одной точки пространства в другую. — А зачем? Так, любопытен ты мне: вроде бы мудрый, вроде бы талантливый, вроде бы знаменитый.
— Почему «вроде»? — Алексей Иванович почувствовал острый укол самолюбия.
— Сомневаюсь, — сказал черт, — имею право, как персонаж разумный. Истина: мыслю — значит, существую. Дополню: сомневаюсь — значит, мыслю.
— Право ты, конечно, имеешь, — неохотно подтвердил Алексей Иванович. — Может, я не мудрый, может. Может, и не талантливый. Но ведь знаменитый — это факт!
— Сомнительный, — мгновенно парировал черт. — Тебя убедили, что ты талантлив и знаменит, убедили люди, которые сами в это не верят. А ты поверил. Значит, ты не мудр. Логично объясняю?
— Ты логичен в выводе, но исходишь из ложной посылки. Я в литературе — полвека, написал уйму книг, они издаются и переиздаются огромными тиражами. Меня никто ни в чем не убеждал, я плевать хотел на то, что обо мне пишут критики. Но ведь ты не можешь не признать, что я — история литературы?
— Не могу, согласен. Именно — история. Музей. В нем пыльно, холодно и безлюдно. И повсюду таблички: «Руками не трогать».
— Черт с тобой… — начал было Алексей Иванович, но черт перебил:
— Я сам черт, не забывайся.
— Прости. Я закончу мысль. Музеи создаются не на пустом месте, право на музей надо заслужить.
— Ты заслужил. Я читал все, что ты написал. Ты заслужил право на музей своей первой повестью, помнишь — о довоенной юности, о жарком лете тридцать какого-то… — тут черт встал на столе во весь свой полуметровый рост, приосанился и запел, невероятно фальшивя: — Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор. Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор. Все выше, и выше, и выше… — закашлялся, кашлял трудно и, видимо, с болью. Снова сел под лампу, сказал хрипло: — Отпел я свое, старый стал. Как ты… Понимаешь, старик, ты умел верить, будто рожден для того, чтоб сказку сделать былью. Хотя бы на бумаге — в повести, в рассказе. Кстати, рассказы у тебя были — первый сорт. И вторая повесть, которую ты в сорок пятом написал — о любви на войне. Ты знал эту любовь, старик, ты верил в сказку…
— Верил, — тихо сказал Алексей Иванович.
— Ты жил, старик, и не считал, что пишешь для музея. Ты просто писал, потому что не мог не писать, а вокруг тебя дюжие молодцы уже возводили музейные стены, наводили глянец и сдували пылинки. И ты поверил, что ты — музей. Сам себе экспонат, сам хранитель, сам научный сотрудник. И стал, как водится, увеличивать экспозицию. Вон до чего наувеличивал, — черт кивнул в сторону книжной полки, где красовались многочисленные книги авторства Алексея Ивановича. — Мне жаль тебя, старик, твой пламенный мотор давно уже не фурычит.
— Ты злой, зло-о-ой, — протянул с болью Алексей Иванович.
— Ангелы добрые. У них лютни и арфы. Ангелов вокруг тебя — пруд пруди, и все живые, все во плоти. А ты черта придумал. Вот он я. Чего тебе надобно, старче?
И Алексей Иванович произнес наконец заветное:
— Верни мне молодость.
Черт мерзко захихикал, забил хвостом по футляру от «оливетти», потер ладошки.
— А взамен ты отдашь мне свою бессмертную душу?
— Бери.
— На кой она мне хрен? План по душам я давно перевыполнил… Впрочем, разве что для коллекции? Актеры, у меня были, спортсменов — навалом, а вот писателей… Но с другой стороны — неходовой товар.
— А Фауст?
— Нашел кого вспомнить! С ним сам Мефистофель работал, специалист экстра-класса, наша гордость. И то — чем все кончилось, читал?
— Верни мне молодость, черт, — настойчиво повторил Алексей Иванович.
— Вот заладил… — раздраженно сказал черт. — Ну, верну, верну, а что ты с ней делать станешь?
— Музей сломаю, — подумав, заявил Алексей Иванович.
И тут в дверь постучали.
Черт мгновенно спрыгнул под стол, затаился, а Алексей Иванович на стук не ответил, притворился спящим.
— Алексей, ты спишь? — спросила невидимая Настасья Петровна.
Алексей Иванович дышал ровно, даже всхрапывал для убедительности. Настасья Петровна малость потопталась за дверью, потом Алексей Иванович услыхал, как заскрипели ступеньки и снизу — приглушенно — донесся голос жены:
— Таня, Алексей Иванович спит, не ходи к нему. Когда проснется, скажешь, что я уехала в Москву и буду к вечеру. Пусть ужинает без меня.
— Уехала, — произнес черт, вылезая из-под стола и умащиваясь на любимом месте. — Вот ведь зануда. Не баба, а жандармский полковник. Только без сабли. И откуда все взялось?..
— Не смей так о жене, — возмутился Алексей Иванович.
— Твои мысли повторяю. И вообще запомни: я — это ты. Альтер это, говоря интеллигентно, только с хвостом. Уяснил идейку?
— Так что с молодостью? — Алексей Иванович, обрадованный неожиданным отъездом дражайшей половины, четко гнул свою линию.
Черт явно сдавал позиции, но еще кобенился, кочевряжился, набивал цену.
— Стар я стал, уж и не знаю, справлюсь ли…
Алексей Иванович покинул тахту и пересел в кресло — поближе к покупателю.
— Справишься, справишься, ты еще орел, не чета мне.
— Не льсти попусту, не на такого напал… Допустим, станешь ты молодым. А что с женой будет? С сыном? С внуком-каратистом?
— Перебьются, — беспечно махнул рукой Алексей Иванович. — Ты же у меня душу заберешь, я и не смогу за них переживать.
— Шусте-ер, — удивился черт. — А с виду такой семьянин… Ладно, уговорил, нравишься ты мне, старик, помогу. Но я верну тебе твою молодость.
— Мне чужой не надо.
— Ты не понял. Я не смогу тебя сделать молодым сегодня. Я смогу лишь вернуть тебе минувшее время, проще говоря, перенести тебя в прошлое.
Алексей Иванович растерялся: он то хотел иного.
— А как же Фауст? Его никто никуда не переносил.
— Я же сказал, — опять обозлился черт, — с ним работал лучший из нас, я так не умею. Не хочешь — будь здоров, не кашляй.
— Почему не хочу… — Алексей Иванович тянул время, лихорадочно соображая: какие выгоды сулит ему неожиданное предложение. — И я повторю свою жизнь?
— Захочешь — повторишь. Не захочешь — проживешь по-другому… Говори быстро: согласен или нет?
— Я не знаю, я не предполагал… — мямлил Алексей Иванович, и вдруг накатила на него горячая волна бесшабашности, накрыла с головой: — А-а, гори все ясным огнем! Переноси!
Но черт не торопился, хотя только что сам вовсю торопил Алексея Ивановича. Он встал, заложив лапы за спину, прошелся по крышке стола, аккуратно обходя машинку, стакан с карандашами и ручками, иные принадлежности тяжелого малахитового письменного прибора. Поставил ногу на пресс-папье, покачал его.
— Вот что мы сделаем, — раздумчиво сказал он. — Для начала я устрою тебе экскурсию в молодость, проведу по залам музея получше иного экскурсовода. Где понравится — останешься, будешь жить. Только скажешь: «Остановись, мгновенье…» — и дальше по оригиналу. А если нигде не понравится, произнесешь: «Черт, черт, верни меня назад!» — и мгновенно окажешься здесь, на даче, в кресле твоем дурацком.
— А Настасья?
— Что Настасья?
— Если я вернусь, как объясню ей мое отсутствие?
— Ишь ты, о близких озаботился… Хотя душа-то пока при тебе… Не бойся, ничего Настасья не заметит. Я спрессую время. Захочешь вернуться — вернешься; в этот же момент. Сколько на твоих электронных?
— Шестнадцать тридцать три, пятница, седьмой месяц.
— Вот и вернешься в шестнадцать тридцать три, в пятницу. А что, уже о возвращении думаешь?
— Нет-нет, что ты, — испугался Алексей Иванович, — это я на всякий случай… — Да, - вспомнил он читанное в отечественной фантастике, — а как же с эффектом «собственного дедушки»? Путешествия в прошлое невозможны, можно встретить родного дедушку, убить его, и окажется, что ты никогда не рождался. Или самого себя встретишь…
— Ты собрался убить дедушку? — заинтересовался черт.
— Теоретический интерес, — кратко объяснил Алексей Иванович.
— А-а, теоретический… Я, старик, не машина времени, а ты не писатель-фантаст. Ты не встретишь себя, ты будешь собой. Ну что, поехали?
— Поехали, — решительно утвердил Алексей Иванович.
Черт тяжело вздохнул, поднял очи горе, между рожками, как между электродами, проскочила синяя молния, запахло серой. Алексей Иванович почувствовал, как защемило сердце, перехватило дыхание, и провалился куда-то, не исключено — в преисподнюю.
И было: серый, будто парусиновый, пол под ногами, руки в тяжелых боксерских перчатках лежат на канатах, обшитый коричневой кожей столб, к которому эти канаты прицеплены никелированными крюками, усиленный репродуктором голос судьи-информатора:
— В синем углу ринга…
И откуда-то сверху, издалека, перекрывая судью, — многоголосое, истошное:
— Ле-ха! Ле-ха! Ле-ха!..
Алексей легко пританцовывал в углу на гуттаперчевых ногах, улыбался, слушал судью, слушал скандеж болельщиков, слушал тренера. Тренер частил скороговоркой:
— Держи его левой на дистанции, не пускай в ближний бой. Он короткорукий, а дыхалка у него лучше, он тебя перестучит. Держи его левой, левой и паси — жди подбородка: он обязательно откроется…
Гонг.
Тренер впихнул ему в рот зубник, Алексей развернулся и, по-прежнему пританцовывая, пошел в центр ринга. А навстречу ему, набычившись, ссутулив плечи, шел маленький, но тяжелый, почти квадратный Вадька Талызин, кумир со слабым подбородком, шел, как на таран, смотрел на Алексея из-за сдвинутых перед лицом перчаток, и пистолетный взгляд этот — в упор! — ничего хорошего не сулил.
Судья на ринге, пригнувшись, рубанул ладонью между соперниками, как ленточку перерезал, рявкнул:
— Бокс!
«Это же я», — с ужасом и восторгом подумал сегодняшний Алексей Иванович, внезапно вырываясь из освещенного квадрата ринга, словно бы высоко воспаряя над ним, а может, то была бессмертная душа Алексея Ивановича, волею черта-искусителя способная перемещаться во времени и пространстве.
А ринг внизу вдруг погас, и в кромешной тьме Алексей Иванович услышал блудливый шепоток хвостатого приятеля:
— Как картиночка? Достойна пера?.. Мчимся дальше, старик, время у меня хоть и спрессованное, да казенное…
И сразу случился летний день, и плюс тридцать по шкале Цельсия, и не сочно-зеленая, а какая-то желтоватая, будто выгоревшая трава, и грязно-белая церковь Вознесения в селе Коломенском, похожая на многоступенчатую ракету на старте, которую рисовал гениальной старческой рукой калужский мечтатель и прожектер Константин Циолковский.
— Правда, похоже на ракету? — спросила Оля. Она сидела на траве, поджав ноги в аккуратных белых тапочках и белых носочках с голубой каемочкой, обхватив их руками — ноги, естественно, а не носки, — и положив на колени острый подбородок. Внизу, под обрывом, текла узкая и грязноватая здесь Москва-река, на противоположном пологом берегу ее широко, как в известной песне, раскинулись поля, а еще подальше теснились низкие домишки не то деревеньки, не то дачного поселка.
— Похоже, — согласился Алексей.
Он на траве не сидел, боясь испачкать белые, бритвенно отглаженные брюки, которые одолжил ему на день сокурсник и сокоечник Сашка Тарасов, поэт-романтик, безнадежно в Олю влюбленный. Алексею она тоже нравилась, хотя и не очень, но зато все знали, что ей очень нравится Алексей, и благородный Тарасов сидел сейчас без штанов в их комнате-пенале на Маросейке и одиноко страдал.
— Знаешь, что Сашка сочинил? — спросил Алексей, осторожным журавлем вышагивая вокруг маленькой Оли. «Еще одна ушла, оставив след багровый, на темном небе красной лентой след. Что ждет ее за чернотой покрова? Чужой звезды неверный белый свет? Чужих миров пространства голубые? Чужих небес прозрачные глубины?» Ну как?
— Хорошие стихи, — неуверенно сказала Оля. — Только вот рифма — «голубые — глубины»… Как-то не очень, тебе не кажется?
— Рифма завтрашнего дня, — уверенно заявил Алексей, все про все знающий. — Хотя стихи и вправду мура. Налицо — полная оторванность от реальной жизни. Чужие миры, чужие небеса… Идеализм. У нас в своих небесах дел невпроворот. Смотри, — он задрал голову. В белесом, даже облачком не замутненном небе возник крохотный самолетик, лихой и нахальный летун, насилуя мотор, полез наверх, в вышину, заложил крутую петлю Нестерова, как с горки, скатился с нее и умчался за лес — в сторону села Дьякова. — Вот о чем писать надо, — и пропел приятным баритоном: — Все выше, и выше, и выше… — оборвал себя, воскликнул, рисуясь: — Ах, жалко, что я в свое время в Осоавиахим не двинул. Летал бы сейчас, крутил бы всякие иммельманы, а ты бы смотрела.
— Ты и так талантливый, — осторожно сказала Оля.
— А вот этого не надо, ярлыков не надо, — строго заметил Алексей, хотя, может, и чересчур строго. — Кто талантливый — время рассудит. Во всяком случае, я о чужих мирах не пишу и Сашке не советую.
— Но ведь можно и помечтать…
— Мечта должна быть реальной. Помнишь у Маяковского: весомо, грубо, зримо.
— Грубо-то зачем?
— Грубо не значит хамство. Грубо — в том смысле, чтоб не церемониться с теми, кто нам мешает.
— С Сашкой, что ли? — засмеялась Оля.
— Сашка — свой в доску, только жуткий путаник. В голове у него вместо мозгов каша «геркулес».
— Я есть хочу, — невпопад сказала Оля.
— Ага, — согласился Алексей. — У меня есть рубль.
— А у меня два, — радостно сообщила Оля.
— Тогда живем! — завопил Алексей, схватил Олю за руку, и они побежали по склону к церкви-ракете, уменьшались, уменьшались, вот уже и скрылись совсем.
— Ну что, остаешься? — спросил невидимый черт. Душа Алексея Ивановича, еще полная умиления и сладких предчувствий, неслась невесть где, в надзвездном, быть может, мире.
— Остаюсь? — спросила она, душа то есть. — Не знаю, попробовать разве?
— Некогда пробовать, мчим дальше. Только сначала — перебивка, ретроспекция, кусочек бобслея, как выражаются умные товарищи из кино.
И снова был ринг.
Алексей мягко передвигался, боком, боком, держал левую руку впереди, тревожил ею тугие перчатки Пашки, а Пашка все мельтешил, все пытался поднырнуть под его руку, провести серию по корпусу, даже войти в клинч.
Вот он качнулся влево, чуть присел, выбросил свою левую, целясь противнику в грудь, но Алексей разгадал маневр, отстранился на какой-то сантиметр, и Пашкина рука ткнула пустоту, он на мгновенье расслабился, открыл лицо. Алексей — автомат, а не человек! — поймал момент и бросил правую вперед, достал Пашкин подбородок. Голова Пашки дернулась от удара, но он устоял, оловянный солдатик, снова ушел в глухую защиту, а судьи вокруг ринга наверняка все заметили, наверняка записали в своих карточках полновесное очко Алексею.
— Стоп! — сказал черт. — Конец перебивки.
И внезапно материализовалась знакомая институтская аудитория, небольшая комната со сдвинутыми к стене столами, за одиноким длинным столом посреди — комсомольское бюро в полном составе. Алексей, Оля, Нина Парфенова, Давид Любицкий, ну и, конечно, строгий секретарь Владик Семенов, драматург и очеркист, гордость института, его статьи печатались в «Комсомолке», его пьесу в трех мощных актах поставил МХАТ, и ее много хвалили в центральной прессе.
Впрочем, Алексей тоже был гордостью института, поскольку опубликовал уже пять или шесть рассказов, а первая повесть его яростно обсуждалась на семинаре, без критики, ясное дело, не обошлось, но начхать ему было на критику, поскольку повесть взял «Новый мир» и собирался вот-вот напечатать.
А Сашка Тарасов, который сидел на стуле перед этим грозным синклитом, никакой гордостью не был, писал стихи километрами, а печатался мало, все его, безыдейного, на интимную лирику тянуло, на вредную «есенинщину». А сейчас и вообще такое открылось!..
— Все члены бюро знают суть дела? — спросил строгий Семенов.
— Все, — сказала Нина Парфенова, — давай обсуждать, чего резину тянуть.
Но строгий Семенов не терпел анархии, все в этой жизни делал последовательно, по плану.
— Скажи, Тарасов, членам бюро, откуда ты родом?
— Как будто ты не знаешь, — ощетинился Сашка.
— Я вопрос задал, — стальным тоном сказал Семенов.
— Ну, из-под Твери.
— Не «ну», а «из-под Твери». А кем был твой отец?
— Да знаешь ты!
— Слушай, Тарасов, не занимайся волокитой, отвечай, когда спрашивают, — вмешался Давка Любицкий, который тоже гордостью не был, но был зато большим общественником, что само по себе звучит гордо.
— Регентом он служил, в церкви, — отчаянно, с надрывом, закричал Сашка.
— Но ведь не попом же, а регентом. Голос у него, как у Шаляпина, пел он, пел, понимаете?
— Шаляпин, между прочим, эмигрант, — заметила Нина.
— Я к примеру, — успокаиваясь, объяснил Сашка.
— Научись выбирать примеры, — сказал Давка. — Но, замечу, Шаляпин в церковь не пошел.
— Шаляпин учился петь, а моему отцу не на что было учиться. Он шестой сын в семье. В бедняцкой, между прочим.
— Мы что, Шаляпина обсуждаем? — вроде бы в никуда, незаинтересованно спросил Алексей.
— Нет, конечно, — Семенов был абсолютно серьезен. — Шаляпин тут ни при чем. Более того, твоего отца, Тарасов, мы тоже обсуждать не собираемся. Нас интересует странное поведение комсомольца Тарасова.
— Дети не отвечают за грехи родителей, — тихо сказала молчавшая до сих пор Оля.
— Верно, — согласился секретарь. — Но комсомолец не имеет права на ложь. Что ты написал в анкете, Тарасов? Что ты написал про отца? Что он был крестьянином?
— Я имел в виду вообще сословие.
— Во-первых, революция отменила сословия, во-вторых, он был церковнослужителем. Да, дети не отвечают за грехи отцов, и если б ты, Тарасов, написал правду, мы бы сейчас не сидели здесь…
— И я бы тоже, — не без горечи перебил Сашка. — Черта с два меня приняли б в институт…
— Значит, ты сознательно пошел на обман?.. Грустно, Тарасов. Грустно, что комсомол узнает правду о своем товарище из третьих рук.
— Из чьих? — спросила Оля.
— Письмо было без подписи, но мы все проверили. Да и сам Тарасов, как видите, не отрицает… Я думаю, Нина права: нечего резину тянуть. Предлагаю исключить Тарасова из комсомола. Какие будут мнения?
— Я за, — сказал Любицкий.
— Я тоже, — подтвердила Нина.
— Может, лучше выговор? — робко вставила Оля. — С занесением…
— Мягкотело мыслишь, Панова, — сказал Любицкий.
— А ты безграмотен, — вспыхнула Оля. — Мягкотело мыслить нельзя.
— Мы на бюро, а не на семинаре по языку, — одернул их строгий Семенов.
— Панова воздерживается, так и запишем. А ты, Алексей, почему молчишь? Ты, кажется, жил вместе с Тарасовым. Он говорил тебе об отце?
— Нет, — чуть помедлив, сказал Алексей, — он мне ничего не говорил об отце.
— Твое мнение?
— Мое? — Алексей взглянул на Олю: в ее глазах явственно читалась какая-то просьба, но Алексей не понял, какая: он не умел читать по глазам.
— Как большинство: исключить.
— Ну, здесь ты, конечно, не останешься, — сказал черт.
И погас свет, и снова вспыхнул.
Алексей, сдвинув локти и прикрыв перчатками лицо, передвигался вдоль канатов. Пашка не пускал его, Пашка бил непрерывно, с отчаянной яростью, и хотя удары приходились в перчатки, они были достаточно, тяжелы. Дыхалка у него лучше, твердо помнил Алексей. Но ведь не двужильный же он, выдохнется когда-нибудь — работает, как паровой молот, лупит и лупит. Да только зря, впустую. Алексей прочно держал защиту, а сам пас противника, все улучал момент для прицельного апперкота.
— Леха, работай! — заорал кто-то из зала. Алексей, услыхав крики, невольно расслабился и тут же пропустил крепкий удар по корпусу. Пашка прижимал его в угол, рассчитывая войти в ближний бой, но Алексей, обозлившись на себя, сильно ударил правой раз, другой — пусть тоже в перчатки, но все-таки заставил Пашку на мгновенье уйти в глухую защиту, а сам ужом скользнул мимо, вырвался в центр ринга, на оперативный простор. Здесь он себя куда свободнее чувствовал, здесь он — со своими-то рычагами — имел чистое преимущество в маневре. И тут же использовал его, словив Пашку на развороте двумя прямыми в голову. Так держать, Леха!
И в это время раздался гонг. Первый раунд закончился.
Минута передышки не повредит, с облегчением подумала невесомая душа Алексея Ивановича, лавируя, не исключено, в поясе астероидов, ныряя, быть может, в кольцо Сатурна, вырываясь, наконец, в открытый космос.
Но никакой передышки черт не позволил, а сразу воссоздал начальственный большой кабинет и некое Лицо за массивным письменным столом. Безбрежный стол этот был покрыт зеленым биллиардным сукном, и Алексей, скромно сидевший около, невольно подумал, что, если приделать лузы, на столе вполне можно гонять шары, играть в «американку» или в «пирамидку». Но так он, Алексей, мог только подумать, а сказать вслух ничего не мог, поскольку на сукне лежала толстая рукопись его предполагаемой книги, а Лицо, уложив пухлую длань на рукопись, стучало по ней пальцами и отечески приговаривало:
— Неплохо, молодой человек, совсем неплохо, и у товарищей такое же мнение. Будем издавать вне всяких планов.
— Спасибо, — вежливо сказал Алексей и скромно отпил крепкого чайку из стакана в подстаканнике, стоявшего не на главном столе, а на второстепенном, маленьком, уткнувшемся в необъятное и темное пузо большого, как теленок в корову.
— Вам спасибо, — усмехнулось Лицо. — Мы должны работать с теми, кто идет нам на смену… Да, кстати, а кто идет нам на смену?
— Кто? — спросил Алексей, потому что не знал, как ответить на довольно странный вопрос.
И в самом деле: кто идет? Он, Алексей, и идет…
— Я вас спрашиваю, Алеша, вас. Вы же лучше знаете своих ровесников… Кто еще, по-вашему, сочетает в себе… э-э… дар, как говорится, Божий с идеологической, отметим, и нравственной зрелостью?
Кто еще — это значит: кто, кроме Алексея. А кто кроме?
— Не знаю, — пожал плечами Алексей. — Разве что Семенов.
— Семенов — это ясно, — с легким нетерпением согласилось Лицо. — О Семенове речи нет, его новая пьеса выдвинута на премию. Да он не так уж и молод: за тридцать, кажется?.. А из молодых, из молодых?
— Что ты имеешь в виду? — растерянно спросила Настасья Петровна.
За долгие годы она отлично изучила характер мужа, все его нечастые взбрыки, все его срывы спокойного обычно настроения, и знала, что в таком случае лучше не настаивать на своем, лучше отступить — на время, на время, потом она свое все равно возьмет.
— Я старый, — сообщил Алексей Иванович новость, — и ты старая, хотя и хорохоришься. Мне надоела суета, я хочу покоя и тишины.
Он почти орал, сотрясал криком стены, но Таня все же сочла нужным ввернуть:
— Покоя сердце просит.
Алексей Иванович на Танину эрудицию реагировать не стал, счел разговор законченным, пошел прочь. И уже в коридоре-услыхал, как Таня выговаривает Настасье Петровне:
— Ты, Настасья, прям как танк, прешь и прешь напролом. Не видишь, мужика бородач расстроил. Который с аппаратом.
— Чем расстроил? — спросила Настасья Петровна, в голосе ее слышалось безмерное изумление. — Он же молчал все время…
— Глухая ты, Настасья, хоть и ушастая. Слух у тебя какой-то избирательный: чего не хочешь, того не слышишь… Пусти, я чай ему снесу.
Алексей Иванович усмехнулся: ай да Таня, ай да ватник с ботами!.. А слух у Настасьи и впрямь избирательный.
Чай был крепким, пирог вкусным, настроение паскудным. Алексей Иванович, не раздеваясь, не страшась помять брюки, лег на тахтичку поверх покрывала, утопил голову в подушку, зажмурился и пожелал, чтобы пришел черт. И хотя до вечера, до программы «Время» еще ждать и ждать, черт не поленился, явился в неурочный час, уселся на привычное место под лампу на письменном столе, несмотря на день за окном, щелкнул выключателем, объяснил:
— Погреться хочу. Холодно тут у вас.
— А у вас тепло? — спросил Алексей Иванович.
— У нас климат ровный, жаркий, сухой. Очень способствует против ревматизма, спондилеза, радикулита и блуждающего миозита.
Но привычная тема сегодня не интересовала Алексея Ивановича. В конце концов, и черт являлся к нему не за тем, чтобы обсуждать работу славных метеорологов, и хотя он мало походил на делового телеоператора, все же были у него какие-то служебные обязанности, получал он за что-то свою зарплату — чертовски большую или чертовски мизерную. Или он уже пенсионер, или он уже на заслуженном отдыхе и материализуется в кабинете Алексея Ивановича только ради пустого общения?
— Черт, а, черт, — сказал Алексей Иванович, — ты еще служишь или уже на пенсии?
— Служат собаки в цирке, — грубо ответил черт, — а я работаю. Пенсия нам не положена.
— Извини… В чем же заключается твоя работа?
— В разном, — напустил туману черт, поправил лапой абажур, чтобы свет падал точно на мохнатую спину, — я специалист широкого профиля.
— Понятно, — согласился Алексей Иванович, хотя ничего не понял и продолжал крутить вокруг да около, страшился взять быка за рога. — Тогда зачем ты ко мне приходишь? Или прилетаешь…
— Телетранспортируюсь, — употребил черт фантастический термин, который, как знал Алексей Иванович, означает мгновенное перемещение объекта из одной точки пространства в другую. — А зачем? Так, любопытен ты мне: вроде бы мудрый, вроде бы талантливый, вроде бы знаменитый.
— Почему «вроде»? — Алексей Иванович почувствовал острый укол самолюбия.
— Сомневаюсь, — сказал черт, — имею право, как персонаж разумный. Истина: мыслю — значит, существую. Дополню: сомневаюсь — значит, мыслю.
— Право ты, конечно, имеешь, — неохотно подтвердил Алексей Иванович. — Может, я не мудрый, может. Может, и не талантливый. Но ведь знаменитый — это факт!
— Сомнительный, — мгновенно парировал черт. — Тебя убедили, что ты талантлив и знаменит, убедили люди, которые сами в это не верят. А ты поверил. Значит, ты не мудр. Логично объясняю?
— Ты логичен в выводе, но исходишь из ложной посылки. Я в литературе — полвека, написал уйму книг, они издаются и переиздаются огромными тиражами. Меня никто ни в чем не убеждал, я плевать хотел на то, что обо мне пишут критики. Но ведь ты не можешь не признать, что я — история литературы?
— Не могу, согласен. Именно — история. Музей. В нем пыльно, холодно и безлюдно. И повсюду таблички: «Руками не трогать».
— Черт с тобой… — начал было Алексей Иванович, но черт перебил:
— Я сам черт, не забывайся.
— Прости. Я закончу мысль. Музеи создаются не на пустом месте, право на музей надо заслужить.
— Ты заслужил. Я читал все, что ты написал. Ты заслужил право на музей своей первой повестью, помнишь — о довоенной юности, о жарком лете тридцать какого-то… — тут черт встал на столе во весь свой полуметровый рост, приосанился и запел, невероятно фальшивя: — Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор. Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор. Все выше, и выше, и выше… — закашлялся, кашлял трудно и, видимо, с болью. Снова сел под лампу, сказал хрипло: — Отпел я свое, старый стал. Как ты… Понимаешь, старик, ты умел верить, будто рожден для того, чтоб сказку сделать былью. Хотя бы на бумаге — в повести, в рассказе. Кстати, рассказы у тебя были — первый сорт. И вторая повесть, которую ты в сорок пятом написал — о любви на войне. Ты знал эту любовь, старик, ты верил в сказку…
— Верил, — тихо сказал Алексей Иванович.
— Ты жил, старик, и не считал, что пишешь для музея. Ты просто писал, потому что не мог не писать, а вокруг тебя дюжие молодцы уже возводили музейные стены, наводили глянец и сдували пылинки. И ты поверил, что ты — музей. Сам себе экспонат, сам хранитель, сам научный сотрудник. И стал, как водится, увеличивать экспозицию. Вон до чего наувеличивал, — черт кивнул в сторону книжной полки, где красовались многочисленные книги авторства Алексея Ивановича. — Мне жаль тебя, старик, твой пламенный мотор давно уже не фурычит.
— Ты злой, зло-о-ой, — протянул с болью Алексей Иванович.
— Ангелы добрые. У них лютни и арфы. Ангелов вокруг тебя — пруд пруди, и все живые, все во плоти. А ты черта придумал. Вот он я. Чего тебе надобно, старче?
И Алексей Иванович произнес наконец заветное:
— Верни мне молодость.
Черт мерзко захихикал, забил хвостом по футляру от «оливетти», потер ладошки.
— А взамен ты отдашь мне свою бессмертную душу?
— Бери.
— На кой она мне хрен? План по душам я давно перевыполнил… Впрочем, разве что для коллекции? Актеры, у меня были, спортсменов — навалом, а вот писателей… Но с другой стороны — неходовой товар.
— А Фауст?
— Нашел кого вспомнить! С ним сам Мефистофель работал, специалист экстра-класса, наша гордость. И то — чем все кончилось, читал?
— Верни мне молодость, черт, — настойчиво повторил Алексей Иванович.
— Вот заладил… — раздраженно сказал черт. — Ну, верну, верну, а что ты с ней делать станешь?
— Музей сломаю, — подумав, заявил Алексей Иванович.
И тут в дверь постучали.
Черт мгновенно спрыгнул под стол, затаился, а Алексей Иванович на стук не ответил, притворился спящим.
— Алексей, ты спишь? — спросила невидимая Настасья Петровна.
Алексей Иванович дышал ровно, даже всхрапывал для убедительности. Настасья Петровна малость потопталась за дверью, потом Алексей Иванович услыхал, как заскрипели ступеньки и снизу — приглушенно — донесся голос жены:
— Таня, Алексей Иванович спит, не ходи к нему. Когда проснется, скажешь, что я уехала в Москву и буду к вечеру. Пусть ужинает без меня.
— Уехала, — произнес черт, вылезая из-под стола и умащиваясь на любимом месте. — Вот ведь зануда. Не баба, а жандармский полковник. Только без сабли. И откуда все взялось?..
— Не смей так о жене, — возмутился Алексей Иванович.
— Твои мысли повторяю. И вообще запомни: я — это ты. Альтер это, говоря интеллигентно, только с хвостом. Уяснил идейку?
— Так что с молодостью? — Алексей Иванович, обрадованный неожиданным отъездом дражайшей половины, четко гнул свою линию.
Черт явно сдавал позиции, но еще кобенился, кочевряжился, набивал цену.
— Стар я стал, уж и не знаю, справлюсь ли…
Алексей Иванович покинул тахту и пересел в кресло — поближе к покупателю.
— Справишься, справишься, ты еще орел, не чета мне.
— Не льсти попусту, не на такого напал… Допустим, станешь ты молодым. А что с женой будет? С сыном? С внуком-каратистом?
— Перебьются, — беспечно махнул рукой Алексей Иванович. — Ты же у меня душу заберешь, я и не смогу за них переживать.
— Шусте-ер, — удивился черт. — А с виду такой семьянин… Ладно, уговорил, нравишься ты мне, старик, помогу. Но я верну тебе твою молодость.
— Мне чужой не надо.
— Ты не понял. Я не смогу тебя сделать молодым сегодня. Я смогу лишь вернуть тебе минувшее время, проще говоря, перенести тебя в прошлое.
Алексей Иванович растерялся: он то хотел иного.
— А как же Фауст? Его никто никуда не переносил.
— Я же сказал, — опять обозлился черт, — с ним работал лучший из нас, я так не умею. Не хочешь — будь здоров, не кашляй.
— Почему не хочу… — Алексей Иванович тянул время, лихорадочно соображая: какие выгоды сулит ему неожиданное предложение. — И я повторю свою жизнь?
— Захочешь — повторишь. Не захочешь — проживешь по-другому… Говори быстро: согласен или нет?
— Я не знаю, я не предполагал… — мямлил Алексей Иванович, и вдруг накатила на него горячая волна бесшабашности, накрыла с головой: — А-а, гори все ясным огнем! Переноси!
Но черт не торопился, хотя только что сам вовсю торопил Алексея Ивановича. Он встал, заложив лапы за спину, прошелся по крышке стола, аккуратно обходя машинку, стакан с карандашами и ручками, иные принадлежности тяжелого малахитового письменного прибора. Поставил ногу на пресс-папье, покачал его.
— Вот что мы сделаем, — раздумчиво сказал он. — Для начала я устрою тебе экскурсию в молодость, проведу по залам музея получше иного экскурсовода. Где понравится — останешься, будешь жить. Только скажешь: «Остановись, мгновенье…» — и дальше по оригиналу. А если нигде не понравится, произнесешь: «Черт, черт, верни меня назад!» — и мгновенно окажешься здесь, на даче, в кресле твоем дурацком.
— А Настасья?
— Что Настасья?
— Если я вернусь, как объясню ей мое отсутствие?
— Ишь ты, о близких озаботился… Хотя душа-то пока при тебе… Не бойся, ничего Настасья не заметит. Я спрессую время. Захочешь вернуться — вернешься; в этот же момент. Сколько на твоих электронных?
— Шестнадцать тридцать три, пятница, седьмой месяц.
— Вот и вернешься в шестнадцать тридцать три, в пятницу. А что, уже о возвращении думаешь?
— Нет-нет, что ты, — испугался Алексей Иванович, — это я на всякий случай… — Да, - вспомнил он читанное в отечественной фантастике, — а как же с эффектом «собственного дедушки»? Путешествия в прошлое невозможны, можно встретить родного дедушку, убить его, и окажется, что ты никогда не рождался. Или самого себя встретишь…
— Ты собрался убить дедушку? — заинтересовался черт.
— Теоретический интерес, — кратко объяснил Алексей Иванович.
— А-а, теоретический… Я, старик, не машина времени, а ты не писатель-фантаст. Ты не встретишь себя, ты будешь собой. Ну что, поехали?
— Поехали, — решительно утвердил Алексей Иванович.
Черт тяжело вздохнул, поднял очи горе, между рожками, как между электродами, проскочила синяя молния, запахло серой. Алексей Иванович почувствовал, как защемило сердце, перехватило дыхание, и провалился куда-то, не исключено — в преисподнюю.
И было: серый, будто парусиновый, пол под ногами, руки в тяжелых боксерских перчатках лежат на канатах, обшитый коричневой кожей столб, к которому эти канаты прицеплены никелированными крюками, усиленный репродуктором голос судьи-информатора:
— В синем углу ринга…
И откуда-то сверху, издалека, перекрывая судью, — многоголосое, истошное:
— Ле-ха! Ле-ха! Ле-ха!..
Алексей легко пританцовывал в углу на гуттаперчевых ногах, улыбался, слушал судью, слушал скандеж болельщиков, слушал тренера. Тренер частил скороговоркой:
— Держи его левой на дистанции, не пускай в ближний бой. Он короткорукий, а дыхалка у него лучше, он тебя перестучит. Держи его левой, левой и паси — жди подбородка: он обязательно откроется…
Гонг.
Тренер впихнул ему в рот зубник, Алексей развернулся и, по-прежнему пританцовывая, пошел в центр ринга. А навстречу ему, набычившись, ссутулив плечи, шел маленький, но тяжелый, почти квадратный Вадька Талызин, кумир со слабым подбородком, шел, как на таран, смотрел на Алексея из-за сдвинутых перед лицом перчаток, и пистолетный взгляд этот — в упор! — ничего хорошего не сулил.
Судья на ринге, пригнувшись, рубанул ладонью между соперниками, как ленточку перерезал, рявкнул:
— Бокс!
«Это же я», — с ужасом и восторгом подумал сегодняшний Алексей Иванович, внезапно вырываясь из освещенного квадрата ринга, словно бы высоко воспаряя над ним, а может, то была бессмертная душа Алексея Ивановича, волею черта-искусителя способная перемещаться во времени и пространстве.
А ринг внизу вдруг погас, и в кромешной тьме Алексей Иванович услышал блудливый шепоток хвостатого приятеля:
— Как картиночка? Достойна пера?.. Мчимся дальше, старик, время у меня хоть и спрессованное, да казенное…
И сразу случился летний день, и плюс тридцать по шкале Цельсия, и не сочно-зеленая, а какая-то желтоватая, будто выгоревшая трава, и грязно-белая церковь Вознесения в селе Коломенском, похожая на многоступенчатую ракету на старте, которую рисовал гениальной старческой рукой калужский мечтатель и прожектер Константин Циолковский.
— Правда, похоже на ракету? — спросила Оля. Она сидела на траве, поджав ноги в аккуратных белых тапочках и белых носочках с голубой каемочкой, обхватив их руками — ноги, естественно, а не носки, — и положив на колени острый подбородок. Внизу, под обрывом, текла узкая и грязноватая здесь Москва-река, на противоположном пологом берегу ее широко, как в известной песне, раскинулись поля, а еще подальше теснились низкие домишки не то деревеньки, не то дачного поселка.
— Похоже, — согласился Алексей.
Он на траве не сидел, боясь испачкать белые, бритвенно отглаженные брюки, которые одолжил ему на день сокурсник и сокоечник Сашка Тарасов, поэт-романтик, безнадежно в Олю влюбленный. Алексею она тоже нравилась, хотя и не очень, но зато все знали, что ей очень нравится Алексей, и благородный Тарасов сидел сейчас без штанов в их комнате-пенале на Маросейке и одиноко страдал.
— Знаешь, что Сашка сочинил? — спросил Алексей, осторожным журавлем вышагивая вокруг маленькой Оли. «Еще одна ушла, оставив след багровый, на темном небе красной лентой след. Что ждет ее за чернотой покрова? Чужой звезды неверный белый свет? Чужих миров пространства голубые? Чужих небес прозрачные глубины?» Ну как?
— Хорошие стихи, — неуверенно сказала Оля. — Только вот рифма — «голубые — глубины»… Как-то не очень, тебе не кажется?
— Рифма завтрашнего дня, — уверенно заявил Алексей, все про все знающий. — Хотя стихи и вправду мура. Налицо — полная оторванность от реальной жизни. Чужие миры, чужие небеса… Идеализм. У нас в своих небесах дел невпроворот. Смотри, — он задрал голову. В белесом, даже облачком не замутненном небе возник крохотный самолетик, лихой и нахальный летун, насилуя мотор, полез наверх, в вышину, заложил крутую петлю Нестерова, как с горки, скатился с нее и умчался за лес — в сторону села Дьякова. — Вот о чем писать надо, — и пропел приятным баритоном: — Все выше, и выше, и выше… — оборвал себя, воскликнул, рисуясь: — Ах, жалко, что я в свое время в Осоавиахим не двинул. Летал бы сейчас, крутил бы всякие иммельманы, а ты бы смотрела.
— Ты и так талантливый, — осторожно сказала Оля.
— А вот этого не надо, ярлыков не надо, — строго заметил Алексей, хотя, может, и чересчур строго. — Кто талантливый — время рассудит. Во всяком случае, я о чужих мирах не пишу и Сашке не советую.
— Но ведь можно и помечтать…
— Мечта должна быть реальной. Помнишь у Маяковского: весомо, грубо, зримо.
— Грубо-то зачем?
— Грубо не значит хамство. Грубо — в том смысле, чтоб не церемониться с теми, кто нам мешает.
— С Сашкой, что ли? — засмеялась Оля.
— Сашка — свой в доску, только жуткий путаник. В голове у него вместо мозгов каша «геркулес».
— Я есть хочу, — невпопад сказала Оля.
— Ага, — согласился Алексей. — У меня есть рубль.
— А у меня два, — радостно сообщила Оля.
— Тогда живем! — завопил Алексей, схватил Олю за руку, и они побежали по склону к церкви-ракете, уменьшались, уменьшались, вот уже и скрылись совсем.
— Ну что, остаешься? — спросил невидимый черт. Душа Алексея Ивановича, еще полная умиления и сладких предчувствий, неслась невесть где, в надзвездном, быть может, мире.
— Остаюсь? — спросила она, душа то есть. — Не знаю, попробовать разве?
— Некогда пробовать, мчим дальше. Только сначала — перебивка, ретроспекция, кусочек бобслея, как выражаются умные товарищи из кино.
И снова был ринг.
Алексей мягко передвигался, боком, боком, держал левую руку впереди, тревожил ею тугие перчатки Пашки, а Пашка все мельтешил, все пытался поднырнуть под его руку, провести серию по корпусу, даже войти в клинч.
Вот он качнулся влево, чуть присел, выбросил свою левую, целясь противнику в грудь, но Алексей разгадал маневр, отстранился на какой-то сантиметр, и Пашкина рука ткнула пустоту, он на мгновенье расслабился, открыл лицо. Алексей — автомат, а не человек! — поймал момент и бросил правую вперед, достал Пашкин подбородок. Голова Пашки дернулась от удара, но он устоял, оловянный солдатик, снова ушел в глухую защиту, а судьи вокруг ринга наверняка все заметили, наверняка записали в своих карточках полновесное очко Алексею.
— Стоп! — сказал черт. — Конец перебивки.
И внезапно материализовалась знакомая институтская аудитория, небольшая комната со сдвинутыми к стене столами, за одиноким длинным столом посреди — комсомольское бюро в полном составе. Алексей, Оля, Нина Парфенова, Давид Любицкий, ну и, конечно, строгий секретарь Владик Семенов, драматург и очеркист, гордость института, его статьи печатались в «Комсомолке», его пьесу в трех мощных актах поставил МХАТ, и ее много хвалили в центральной прессе.
Впрочем, Алексей тоже был гордостью института, поскольку опубликовал уже пять или шесть рассказов, а первая повесть его яростно обсуждалась на семинаре, без критики, ясное дело, не обошлось, но начхать ему было на критику, поскольку повесть взял «Новый мир» и собирался вот-вот напечатать.
А Сашка Тарасов, который сидел на стуле перед этим грозным синклитом, никакой гордостью не был, писал стихи километрами, а печатался мало, все его, безыдейного, на интимную лирику тянуло, на вредную «есенинщину». А сейчас и вообще такое открылось!..
— Все члены бюро знают суть дела? — спросил строгий Семенов.
— Все, — сказала Нина Парфенова, — давай обсуждать, чего резину тянуть.
Но строгий Семенов не терпел анархии, все в этой жизни делал последовательно, по плану.
— Скажи, Тарасов, членам бюро, откуда ты родом?
— Как будто ты не знаешь, — ощетинился Сашка.
— Я вопрос задал, — стальным тоном сказал Семенов.
— Ну, из-под Твери.
— Не «ну», а «из-под Твери». А кем был твой отец?
— Да знаешь ты!
— Слушай, Тарасов, не занимайся волокитой, отвечай, когда спрашивают, — вмешался Давка Любицкий, который тоже гордостью не был, но был зато большим общественником, что само по себе звучит гордо.
— Регентом он служил, в церкви, — отчаянно, с надрывом, закричал Сашка.
— Но ведь не попом же, а регентом. Голос у него, как у Шаляпина, пел он, пел, понимаете?
— Шаляпин, между прочим, эмигрант, — заметила Нина.
— Я к примеру, — успокаиваясь, объяснил Сашка.
— Научись выбирать примеры, — сказал Давка. — Но, замечу, Шаляпин в церковь не пошел.
— Шаляпин учился петь, а моему отцу не на что было учиться. Он шестой сын в семье. В бедняцкой, между прочим.
— Мы что, Шаляпина обсуждаем? — вроде бы в никуда, незаинтересованно спросил Алексей.
— Нет, конечно, — Семенов был абсолютно серьезен. — Шаляпин тут ни при чем. Более того, твоего отца, Тарасов, мы тоже обсуждать не собираемся. Нас интересует странное поведение комсомольца Тарасова.
— Дети не отвечают за грехи родителей, — тихо сказала молчавшая до сих пор Оля.
— Верно, — согласился секретарь. — Но комсомолец не имеет права на ложь. Что ты написал в анкете, Тарасов? Что ты написал про отца? Что он был крестьянином?
— Я имел в виду вообще сословие.
— Во-первых, революция отменила сословия, во-вторых, он был церковнослужителем. Да, дети не отвечают за грехи отцов, и если б ты, Тарасов, написал правду, мы бы сейчас не сидели здесь…
— И я бы тоже, — не без горечи перебил Сашка. — Черта с два меня приняли б в институт…
— Значит, ты сознательно пошел на обман?.. Грустно, Тарасов. Грустно, что комсомол узнает правду о своем товарище из третьих рук.
— Из чьих? — спросила Оля.
— Письмо было без подписи, но мы все проверили. Да и сам Тарасов, как видите, не отрицает… Я думаю, Нина права: нечего резину тянуть. Предлагаю исключить Тарасова из комсомола. Какие будут мнения?
— Я за, — сказал Любицкий.
— Я тоже, — подтвердила Нина.
— Может, лучше выговор? — робко вставила Оля. — С занесением…
— Мягкотело мыслишь, Панова, — сказал Любицкий.
— А ты безграмотен, — вспыхнула Оля. — Мягкотело мыслить нельзя.
— Мы на бюро, а не на семинаре по языку, — одернул их строгий Семенов.
— Панова воздерживается, так и запишем. А ты, Алексей, почему молчишь? Ты, кажется, жил вместе с Тарасовым. Он говорил тебе об отце?
— Нет, — чуть помедлив, сказал Алексей, — он мне ничего не говорил об отце.
— Твое мнение?
— Мое? — Алексей взглянул на Олю: в ее глазах явственно читалась какая-то просьба, но Алексей не понял, какая: он не умел читать по глазам.
— Как большинство: исключить.
— Ну, здесь ты, конечно, не останешься, — сказал черт.
И погас свет, и снова вспыхнул.
Алексей, сдвинув локти и прикрыв перчатками лицо, передвигался вдоль канатов. Пашка не пускал его, Пашка бил непрерывно, с отчаянной яростью, и хотя удары приходились в перчатки, они были достаточно, тяжелы. Дыхалка у него лучше, твердо помнил Алексей. Но ведь не двужильный же он, выдохнется когда-нибудь — работает, как паровой молот, лупит и лупит. Да только зря, впустую. Алексей прочно держал защиту, а сам пас противника, все улучал момент для прицельного апперкота.
— Леха, работай! — заорал кто-то из зала. Алексей, услыхав крики, невольно расслабился и тут же пропустил крепкий удар по корпусу. Пашка прижимал его в угол, рассчитывая войти в ближний бой, но Алексей, обозлившись на себя, сильно ударил правой раз, другой — пусть тоже в перчатки, но все-таки заставил Пашку на мгновенье уйти в глухую защиту, а сам ужом скользнул мимо, вырвался в центр ринга, на оперативный простор. Здесь он себя куда свободнее чувствовал, здесь он — со своими-то рычагами — имел чистое преимущество в маневре. И тут же использовал его, словив Пашку на развороте двумя прямыми в голову. Так держать, Леха!
И в это время раздался гонг. Первый раунд закончился.
Минута передышки не повредит, с облегчением подумала невесомая душа Алексея Ивановича, лавируя, не исключено, в поясе астероидов, ныряя, быть может, в кольцо Сатурна, вырываясь, наконец, в открытый космос.
Но никакой передышки черт не позволил, а сразу воссоздал начальственный большой кабинет и некое Лицо за массивным письменным столом. Безбрежный стол этот был покрыт зеленым биллиардным сукном, и Алексей, скромно сидевший около, невольно подумал, что, если приделать лузы, на столе вполне можно гонять шары, играть в «американку» или в «пирамидку». Но так он, Алексей, мог только подумать, а сказать вслух ничего не мог, поскольку на сукне лежала толстая рукопись его предполагаемой книги, а Лицо, уложив пухлую длань на рукопись, стучало по ней пальцами и отечески приговаривало:
— Неплохо, молодой человек, совсем неплохо, и у товарищей такое же мнение. Будем издавать вне всяких планов.
— Спасибо, — вежливо сказал Алексей и скромно отпил крепкого чайку из стакана в подстаканнике, стоявшего не на главном столе, а на второстепенном, маленьком, уткнувшемся в необъятное и темное пузо большого, как теленок в корову.
— Вам спасибо, — усмехнулось Лицо. — Мы должны работать с теми, кто идет нам на смену… Да, кстати, а кто идет нам на смену?
— Кто? — спросил Алексей, потому что не знал, как ответить на довольно странный вопрос.
И в самом деле: кто идет? Он, Алексей, и идет…
— Я вас спрашиваю, Алеша, вас. Вы же лучше знаете своих ровесников… Кто еще, по-вашему, сочетает в себе… э-э… дар, как говорится, Божий с идеологической, отметим, и нравственной зрелостью?
Кто еще — это значит: кто, кроме Алексея. А кто кроме?
— Не знаю, — пожал плечами Алексей. — Разве что Семенов.
— Семенов — это ясно, — с легким нетерпением согласилось Лицо. — О Семенове речи нет, его новая пьеса выдвинута на премию. Да он не так уж и молод: за тридцать, кажется?.. А из молодых, из молодых?