Странности начались на улице. Автомобиля СимСима и сопровождавших его карабинеров охраны на том месте у подъезда банка, где их оставил Иван, отчего-то не оказалось. Улица перед банком была пуста. Вечер, стремительно спускающийся на город, сгущал краски, но вряд ли мог сокрыть целый отряд охранников и новейший «Роллс-Ройс 40/50» с шестицилиндровым мотором на семь литров, пневматическими шинами, новомодным откидным ветровым стеклом и последней новинкой — фигуркой «Дух экстаза» на капоте.
   Решив, что кортеж ждет его за углом, Иван пошел вдоль серого здания банка и вышел на еще более пустынную улицу. Но там не было ни автомобиля, ни карабинеров, ни замеченных им при подъезде к банку двух десятков рабочих, шумно утрамбовывавших мостовую. За углом вообще никого не было. Римские улицы пустынностью обычно не отличались, скорее напротив, кишели людьми всех сословий. Отчего вдруг такая пустота?
   «Как в сказке у мистера Кэрролла? „Curiouser and curiouser“. Все страньше и страньше. Вот тебе и страньше!» — подумал Иван, изо всех сил стараясь не поддаться испугу. И отчего-то вспомнил день, когда они с СимСимом закладывали камень и ценные бумаги в банк. Тогда Ивану показалось, что за ними кто-то следит, но СимСим расхохотался и посоветовал не читать столько детективных романов, даже если это считается хорошим тоном. Но теперь, вспомнив то ощущение, Иван почувствовал предательскую дрожь в коленях.
   «Спокойно. Теперь только спокойно. Я же не маленький. Я не ребенок. Я сумею добраться до виллы сам, и камень довезу в неприкосновенности. Нужно только скорее найти экипаж. Главное, не первый попавшийся. Мистер Шерлок Холмс учил доктора Ватсона никогда не садиться в первый встреченный им экипаж, это может быть засада. Только во второй или лучше даже в третий или четвертый…»
   Но ни третьего, ни четвертого, ни даже первого экипажа на улице не было. На улице по-прежнему не было вообще никого.
   Темнело стремительно. Чужие улицы переставали выглядеть маняще, как днем, и Иван уже не шел, а почти бежал, не разбирая дороги. Перемешанные с новыми стройками раскопки древнего города зияли не огороженными провалами, способными увлечь бегущего в свои бездны, и несколько раз юноша едва не свалился в раскопочные ямы.
   Из грязной подворотни вывалилось некое тело, едва не припечатавшее бегущего к земле. «Пьяный», — успокоил себя на бегу Иван, но на всякий случай, так же на бегу, достал из потайного кармана курточки сафьяновую коробочку и хотел спрятать алмаз в другой карман, но почему-то засунул камень в рот.
   Через несколько кварталов быстрого бега увидав первого возницу, юноша забыл о только что мысленно проговоренных правилах Холмса и, пытаясь справиться со сбившимся дыханием и перекатывающимся во рту камнем, закричал, пришепетывая:
   — Исвосщик! Coachmen! Coachmen! Исвосщик! Сюда! Скорее!
   Проезжающий мимо возница на коляске со спущенным верхом почти нехотя осадил дохлого вида клячонку, чтобы та бежала медленнее, но не остановился, а продолжал ехать рядом с бегущим Иваном, не позволяя юноше перевести дух.
   — Абамелек! Вилла Абамелек, — кричал мальчик, пытаясь ухватиться за коляску и запрыгнуть внутрь, но возница и не думал останавливаться.
   — Ватикано! — отчаянно размахивая руками, пытался объясниться Иван. — Совсем рядом. Ватикано. Собор Сан Петро. San Pietro. Рядом.
   Возница качал головой, показывая, что не понимает.
   — Via Gaeta , пять. Cinque [18], — вспомнил адрес Иван.
   — Si paga prima! [19] — сделал характерный жест пальцами возница — деньги, мол, предъяви, а то знаем мы вас, таких пассажиров. — Lire, lire!
   — Лиры… — Иван похлопал себя по пустым карманам. На вилле миллионера никому и в голову не пришло, отправляя мальчика за алмазом стоимостью в несколько миллионов, дать ему с собой несколько лир. — Лиры там, на месте! На вилле Абамелек. Principe Abamelek. Там лиры. Там!!! Поехали скорее.
   Извозчик только покачал головой, махнул кнутом, и подстегнутая лошадь поскакала быстрее, оставляя уже сбившегося с дыхания юношу далеко позади.
   — Говорил же папенька: учи разные языки, учи! А я все отпирался, что французского, немецкого и английского цивилизованному человеку довольно. Вот тебе и довольно! — не прекращая бега, бормотал себе под нос Иван.
   Заждавшиеся гости на «Вилле Абамелек» тем временем переместились в парк. Возникшая задержка с доставкой алмаза поставила в неловкое положение всех — и гостей, и хозяев. Привычная церемония званого обеда была нарушена. Теперь и откланяться без лицезрения обещанного алмаза было как-то неловко, и ожидание неприлично затягивалось.
   — Следует позвонить в полицейское управление, — решил итальянский министр, — может, какой-то казус по дороге.
   — Я провожу вас к телефону, — отозвался хозяин. И, подведя гостя к аппарату, взял в руки пакет, оставленный мажордомом рядом на столике. — Что наш мальчик на этот раз наснимал?
   Из фотографического магазина синьора Пини прислали проявленные и отпечатанные карточки.
   Первые кадры, они отъезжают из Петербурга. Мелькающие средь целого сада дамских шляпок батистовые платочки. Руки провожающих, среди которых мужская рука с каким-то чуть смазанным от движения замысловатым изображением около среднего пальца — то ли нарисовано что-то на руке, то ли такая перчатка. Иван сделал снимки из трогающегося поезда и успел запечатлеть как кто-то опоздавший, закутанный в длинный темный плащ, впрыгивает на подножку соседнего вагона.
   Кадры на римском вокзале, итальянские переселенцы с узлами и картонными коробками идут по перрону. Со спины они похожи на российских крестьян — такие же цветастые юбки и скромные белые платочки на женщинах и девочках. Разве что шляпки-канотье мальчишек выдают не российскую жизнь, да стоит повернуться любому мужчине — как тому черному на дальнем плане — и видна иная кровь. Хотя этот черный крестьянин и на итальянских крестьян не слишком похож, скорее есть в нем что-то восточное…
   А эти кадры Иван снимал в банке в тот день, когда они закладывали камень в сейф. Сам Абамелек заполнял бумаги и выслушивал синьора Точелли, а мальчик через глаз своей фотокамеры успел подметить много забавного. Люди в очереди к клеркам заполняют документы, получают деньги. Женщина повернулась к окошку кассы, в кадре она почти спиной, в три четверти оборота, что-то знакомое в этой линии шеи и в этом фасоне шляпки. У соседнего окошка Иван запечатлел процесс получения денег, рука берет банкноты, а вокруг среднего пальца загадочный рисунок — четырежды опутавшая палец змея. Очень похоже на смазавшееся изображение руки, что машет на вокзале в Петербурге. Как может одинаковая татуировка быть у человека, провожавшего их поезд в Петербурге, и человека, получавшего деньги в римском банке именно в тот день, когда они закладывали там алмаз?
   — Дозвонились, синьор министр?
   — Номер в полицейском управлении почему-то не отвечает.
   — Не нравится мне все это. Очень не нравится. Еще четверть часа, и надо будет что-то предпринять.
   — Полагаете, ваш названый сын мог украсть у вас алмаз?
* * *
   Незнакомая улица уводит Ивана куда-то в сторону от его цели. Он все надеется выйти на один из холмов и оттуда увидеть купол собора Святого Петра, чтобы понять направление движения. Но в быстро густеющих сумерках на почти не освещенных улицах невозможно разглядеть даже крыши соседних домов, не то что купол собора вдали.
   — Не туда. Иду совершенно не туда. Таких трущоб в стороне виллы СимСима быть не может.
   Темень. Руины, дома, трущобы, улицы без электрических и без газовых фонарей. Сумерки опускаются на эти грязные улицы столь быстро, что уже ничего не разглядеть. Как все это далеко от его утреннего восприятия Рима — торжественного, словно бросающего тебе вызов своей величественной красотой. Этот вечерний вызов куда серьезнее утреннего. От быстрого бега у Ивана пересохло во рту, алмаз прилип к щеке.
   Слабый огонек света над убогой вывеской «Osteria del Tempo Perso» [20].
   Ниже на деревянной дощечке краской нацарапано «Vino». Вино, оно на всех языках вино. Не убьют же его здесь, может, воды дадут. Курчавый хозяин в длинном грязном фартуке, с пустой кружкой в руках что-то лопочет, указывая руками на дверь. Выглянувшие на шум отцовского голоса дети мал мала меньше трещат еще быстрее и шумнее, чем отец, а меньшая девочка в прохудившейся соломенной шляпке хватает Ивана за брюки и тянет в таверну.
   — Где я? Где? — спрашивает Иван, пытаясь на всех языках сразу разъяснить хозяину свой вопрос и свою просьбу. — Воды, пожалуйста.
   Курчавый хозяин той же пустой кружкой, какую держал в руке, зачерпывает жидкость из большой стоящей у входа деревянной бочки.
   — Vino! Vino!
   — Нет! No! — машет головой Иван. — За вино у меня денег нет. Non ho soldi [21]. Воды бы!
   Девочка в прохудившейся шляпке тащит из глубины грязной комнаты другую кружку, но отец отбирает ее и засовывает свою кружку с зачерпнутым вином в руку Ивана, жестом подбадривая — пей, пей.
   — Спасибо. Я завтра вам деньги привезу, — шепелявит юноша и, думая лишь о том, как не проглотить камень, начинает жадно пить…
   — Lo zio e’ caduto [22]. Quell’uomo e’ caduto [23]! — говорит девочка и опускается рядом на коленки, трогая светлые волосы Ивана. — Е’ caduto е non riesce ad alzarsi [24].

15
ПЕСЧАНЫЕ ДУМЫ

(ЛИКА. СЕЙЧАС)
   — Женька! Я поняла! Она перекрасилась! Ну конечно, если рыжий на черный…
   — Кто перекрасился?
   — Вторая жена моего первого мужа.
   — Только вторых жен первых мужей нам не хватало. У тебя все кости целы?
   — Вроде бы. Здесь подушки безопасности размером с парашют. В кресло вдавили, не вылезти.
   — Скажи спасибо, песок сухой. Мы не перевернулись, а вместе с песком скатились с этой горы, хоть и слишком быстро, — оглядывается по сторонам Женька. Одна из включившихся в последний момент фар осталась свободной от песчаного плена и теперь освещает этот пустынный пейзаж.
   — Ага, и на полсалона ушли в песок. Хорошо еще, что зарылись боком, а не передом джипа, где мы сидим. А то куковали бы по шею в песке, как Мишулин в «Белом солнце пустыни».
   — Только кто бы пить из чайничка нам давал?.. Это тебя в момент падения осенило про рыже-черную?
   — Угу. Днем в отеле на встречном эскалаторе заметила ее с нашим Ханом и чужим шейхом. Теперь вспомнила взгляд, как у птицы-пожара на Кимкиной картине. Я в его мастерской картину нашла, и за пять минут, пока я к старушке на верхний этаж поднялась, картину украли. Кому понадобилась? — риторически вопрошаю я.
   — Откапываться давай!
   — Какое тут откапываться! Моя дверца вся в песок ушла. Придется через твою.
   — Мою заклинило, кажется.
   — Тогда через люк в крыше. В нынешней диспозиции и крыша не крыша, а бок, и прыгать не так высоко — не верблюд. Тебе помочь? Тогда сама давай, и компас свой не забудь, а то сгинем здесь в пустыне. Хорошо, еще ночь, не жарко. Днем мы бы расплавились без следа. Лезешь? Я еще думала, что это дамочка брюнетистая при Хане с шейхом на меня так уставилась, а она меня просто узнала!
   — Кто она?
   — Да Алина же, рыже-черная. Она ж наверняка меня на фотографиях видела и на Кимкиных рисунках. Хотя по Кимкиным рисункам кого-то узнать можно далеко не всегда.
   — Но ты же ее идентифицировала. А что твоя «вторая первого» с Ханом и шейхом делала?
   — Понятия не имею. Странное сочетание. Араба какого-то она здесь еще раньше подцепила, даже к нам во двор привозила. Свекровь потом все твердила — шейх, шейх, хотя, скорее всего, какая-нибудь жалкая арабская сошка. Шейхи здесь святее Туркменбаши и Ким Чен Ира, станут они тебе с рыжими Алинами путаться. Но каким боком здесь наш Хан замешан? Я тебе говорила, что с моего балкона представительство его дивной республики как на ладони. По ночам такого насмотришься!
   — Ночами спать надо.
   — Надо. А работать когда? Пока от клиентов вернешься, пока моих головастиков уложишь, вот и ночь.
   — А сколько их у тебя?
   — Кого, клиентов?
   — Головастиков.
   — Двое. Как в том кино — «мальчик и тоже мальчик».
   — Счастливая. Я второго так и не сумела.
   — Э, какие твои годы!
   Брякнула, не подумав, и сама испугалась. Что это я несу с перепугу! У нее ж муж погиб, хоть и давно разведенный, но, наверное, сильно любимый. Еще не хватало, чтоб она снова впала в ступор. Но Женька, помолчав, вернулась к моей «второй первого».
   — Выходит, нам до Цюриха еще нужно понять, как твоя рыжая-черная с Ханом и прочей нечистью связана.
   В том, что Хан нечисть, у Женьки сомнений не возникало.
   — Сама Хана этого в его «городе солнца» снимала. Вокруг нищета, как в позапрошлом веке, и он на «Роллс-Ройсе» по глухой степи рассекает. Ты стрелку на компасе видишь? Тогда пошли.
   — И сколько мы идти будем! Мы ж во время сафари минут сорок ехали, а сейчас до падения и десяти не проехали.
   — На сафари нас нарочно крутили — лево-право, верх-низ, чтоб страшнее было. Люди же платят за страшное. Если все эти повороты убрать, мы по компасу путь в три раза короче найдем.
   — Как ты заметила, куда нас везли, ты ж на полу лежала?
   — Профессиональная привычка. Меня на Филиппинах в их местную Чечню возили, на остров Минданао. Сопровождающих моих боевики захватили, а меня пустили на все четыре стороны, как хочешь, так до города и добирайся. С тех пор привычка направление отслеживать появилась.
   Вот тебе и курица — от боевиков на Филиппинах убежала, здесь меня вытащила.
* * *
   Мы обе, наверное, слишком устали от стрессов этого дня. Женька потускнела, если в этой темени можно было разглядеть чью-то тусклость. Но по ощущению она сникла, свою беду, наверное, вспомнила. А я, сбросив бесполезные панталеты, то и дело отплевываясь и отряхиваясь от забившегося всюду песка, смогла наконец подумать о беде собственной. И о собственном счастье. Об Олене.
   После шекспировских страстей нашего южного двора подмосковная аморфность, в которую я попала, сбежав от мужей, не могла вызвать у меня ничего, кроме зевоты. Раз не удержалась и зевнула в постели, да так, что у кавалера все опало. Но я не очень-то и переживала за новоявленного Ромео. Спать хотелось сильнее, чем предаваться любви, тем более что собственно любви в этих телодвижениях не наблюдалось. Один инстинкт, хоть и очень древний.
   Позднее в своей московской жизни я быстро запрятала душу подальше вглубь себя — не время, не время, совсем не время! Настрадалась дома, начувствовалась, налюбилась, и что толку? Теперь только карьеру делать, деньги зарабатывать и мальчишек поднимать! Надеяться больше не на кого! Но телу собственному позволяла добирать недобранное. Легкая увлеченность, настоянная на хорошем сексе, вот, пожалуй, и все, что было мне на тот момент времени нужно. Сердце и душа были отправлены на принудительную профилактику.
   Была рада, когда мне звонили, не печалилась, если не звонили. Не просиживала дни напролет, гипнотизируя телефон, как это было с Тимкой в нашу еще домобильную эру. Легко и красиво сходилась, столь же красиво расходилась, уходя первой, пока ощущение не успевало испортиться и пока от меня не начинали хотеть большего.
   Все было так, пока не появился Олень. Вернее, пока я не появилась на его пороге, куда меня привела его же третья жена, увидевшая у подруги оформленную мною квартиру. И внутри что-то вспыхнуло. С первого раза. То есть в первую нашу встречу я еще не поняла, не успела понять, что пожар моей души уже занялся. Оговаривая какие-то детали моей занятости на его проекте, сочла необходимым предупредить, что порой могут возникать непредвиденные сложности в виде моих детей — заболеют или в школе родительское собрание.
   — А кто у вас? — спросил Олень. И, узнав, что два мальчика, мечтательно произнес: — Я тоже хочу сына!
   Произнес так, что мне показалось, что его жена уже в положении. Олень замотал головой.
   — Нет, только две дочки. Обе с мамами за границей живут. Вижу пролетом раз в год.
   — Ничего, и сын еще будет. У мужиков все намного проще. И дольше…
   И в этот миг меня и переклинило. С чего я решила, что этого сына Оленю должна родить именно я? Своих мне мало?! Но все, что в наших отношениях случалось и не случалось после, виделось мне в единственном преломлении: я ему сына родить должна, а он!.. А он торчит то в Кремле, то в Сибири. А он спит с этой идиоткой женой. А он нянчится с этой странноватой фотографшей… А он… А он… А он…
   Не к месту снова вспомнила теорию моей мамы, некогда объяснившей странности моих браков тем, что это дети выбирают, когда и от кого им родиться, и тем самым сводят и разводят своих родителей. И уверовала, что развел меня с Тимуром и привел меня к Оленю мой следующий сын. Наш с Оленем сын. А уверовав, решила покорно ждать развития событий.
   Покорно не получалось. События развивались не так, как мне бы того хотелось. Олень работал сутками напролет. В полном смысле слова. Делая его дом, я уж могла составить график его жизни. В минимальной внерабочей части этой жизни он то странным взглядом смотрел на Женьку (в которой, по моему тогдашнему глубокому убеждению, и смотреть было не на что, даже ревности она у меня не вызывала, только удивление), то напрочь выламывался из действительности и на неделю зависал в домике, который я специально для него стилизовала под гараж из его отрочества. Бренчал на гитаре, пилил какие-то железяки и смотрел видео с записями доисторических хоккейных матчей семидесятых годов, которые привез из Канады. Замечать меня в ином, кроме дизайнерского, качестве Олень, казалось, и не собирался.
   Мне же, кроме Оленя, теперь не хотелось никого и ничего. Тело предательски отказывалось принимать любовь от кого бы то ни было, кроме него, а он мне любви не предлагал. Тело отказывалось чувствовать что бы то ни было, не связанное с Оленем. Тело вообще отказывалось чувствовать.
   Привыкнув во время двух бурных замужеств к весьма активной сексуальной жизни, я достаточно легко поддерживала заданный ритм в жизни послемужней. Недостатка в желающих поддержать этот ритм не наблюдалось. Но теперь сама загнала себя в западню. И оказавшись в постели с последним любовником уже после того, как ощутила себя будущей мамой Оленевых сыновей, ужаснулась, обнаружив, что не могу ловить кайф от того, от чего ловила его прежде. И не просто не могу, а чувствую натуральное отвращение к мужчине, который еще несколько дней назад легко доводил меня до исступления по нескольку раз за встречу.
   Случившееся ошарашило — и что же теперь делать? Идиотская ситуация, когда не можешь изменить человеку, которому ты изменить не можешь хотя бы уже потому, что он тебе никто. Между вами ничего не было, и ты ему ничего не должна. Но любой флирт с любым другим мужчиной, возникавшим в моей жизни, обрывался в зародыше. Светлый Оленев образ мешал жить. А жить вне нормальной сексуальной активности женщине тридцати трех лет вроде бы тоже не пристало.
   На исходе второго месяца такого «поста» я истерически наорала на обоих сыновей, на их няньку, на их черепаху Чучундру, которая не вовремя под ноги подвернулась, поругалась с текущим заказчиком, послала подальше заказчиков потенциальных и заперлась в опустевшей квартире (дети с нянькой и с черепахой сбежали подальше от меня на дачу) страдать.
   И злиться. На него. И на себя.
   Как я на него злилась! Боже мой! Как я на него злилась! Вглядываясь в его изображение, мелькавшее в выпусках новостей и в разного рода политических и глянцевых журналах, истово отыскивала неприятные мне черты. Не Аполлон. Тимка, тот сложен как бог. И не Геракл, не пронес бы меня на руках от Дона до нашего дома, как это запросто делал Ким. И вообще не мой тип мужчины. Не мой, и все тут!
   Влюбляясь и увлекаясь и уже постфактум анализируя случайные и неслучайные увлеченности, я с удивлением вывела, что все мои мужчины были одного типа — не очень высокие, но хорошо сложенные, легкие и цепкие. Внешне Олень напрочь выпадал из этого ряда. Но попытки найти пятна на солнце успехом не увенчивались. Пятна находились. Но легче мне от этого не становилось. Мне по-прежнему хотелось только Оленя. Оленя, и все тут! Ну почему он должен был достаться этой тупоголовой идиотке, его третьей жене, а не мне?
   Когда эротические сны стали посещать меня чаще, чем в пубертатном возрасте, а вместо кактуса, нарисованного в пашкином учебнике по «Окружающему миру», я вдруг углядела весьма определенный орган в весьма определенном состоянии, то поняла, что с неудовлетворенностью надо что-то делать. Понять — поняла, а что делать, так и не знала.
   Вечером, замерев в кресле возле кроваток своих сыновей в покорном ожидании мига мерного сопения, когда можно будет встать и уйти «в ночное», рисовать свои проекты и макеты, я вдруг улетела в иные миры. И оттуда, из дальности неведомого мироздания, ко мне пришел Он, тот единственный Он, который был ласков и талантлив в постели, как Тимка, и красив, благороден, умен, как Кимка, и к тому же желанен, богат и харизматичен, как Олень.
   Ах, если бы половину языка синьора Бенедикта в уста графа Хуана, а половину меланхолии графа Хуана на лицо Бенедикта… Да еще вдобавок стройные ноги, and money enough in his purse… [25].
   Издевалась над собой словами шекспировской Беатриче, сыгранной когда-то в школьном спектакле на английском языке, но сама все летела и летела в неведомую бездну, в которой меня ловили сильные надежные руки, прижимали к себе крепко-крепко, так, что перехватывало дыхание, и несли куда-то далеко. Может быть, в счастье.
   Летела и летела в это счастье, пока через приоткрытую дверь в большом зеркале в коридоре не увидела картину, которая ничего общего с этим космосом и этим полетом не имела и иметь не могла, — усталая, растрепанная женщина, возле кроваток засыпающих сыновей руками добирающая то, что не давалось иным способом.
   «В действительности все выглядит иначе, чем на самом деле». Услужливая память подсунула одну из любимых фраз Ежи Леца. Внутри космос, а внешне картина весьма неприглядная, чтобы не сказать непристойная или порочная. Впрочем, все так живут. Самим себе, не то что другим, не признаются, но живут. Встала. Пятерней причесала непокорные волосы. Пора жить дальше.
   И стала жить.
   Как именно жить, придумать не успела. В ту же ночь позвонила свекровь, и я ринулась отыскивать бывших мужей, надеясь, что эта шокотерапия приведет в чувство, заставит забыть об Олене. Не заставила. Я забывала об Олене максимум на пару часов, чтобы потом с утроенной силой думать о нем, и только о нем, пропади он пропадом! Вот и пропал, типун мне на язык!
   Я пыталась поймать себя на тщеславии, уличить в корысти — полюбить олигарха может каждая! Но каждый раз, копаясь в собственном чувстве, как пальцем в незатянувшейся ране, обнаруживала помимо возможного тщеславия и корысти и иной постулат собственной любви.
   Снова и снова задавала себе вопрос, кто вскружил мне голову — человек или его образ, Олень как он есть или его олигаршьи антуражи? Полюбила бы я Оленя не в построенном мною особняке на Рублевке, а в нашем старом дворе, под гулкой лестницей? Олень не на его «Мерседесе» с охраной, а на «Тойоте», ниже, на «Жигуле», еще ниже, на автобусной остановке, в китайском пуховике с сумкой-педерасткой на поясе, такой Олень был бы мне столь же мил? И каждый раз честно отвечала: не знаю.
   А потом вдруг поняла, что могу простить мужику все, кроме нереализованности. Человек в китайском пуховике — это не антураж и не стоимостный показатель, а показатель погаснувшей души. По крайней мере в это время, в этом городе, в этом мире для меня это выглядит так.
* * *
   Что ты любишь в любимом?
   Можно ли выявить суть и любить только суть без всех ее внешних проявлений? Что есть суть, а что ее упаковка? Можно ли в любви отделить зерна от плевел, собственно суть объекта любви от его сиюминутной упаковки?
   Кимка был хорош в своей упаковке конца 80-х. Тогда непризнанные андеграундные художники были в почете, и вокруг них концентрировался весь драйв, энергетика жизни. Тогда в нашем городе, где все транспортные маршруты сходились в одной точке — на базаре, в этом купеческом, кабацком городе кайфово было торчать в полутемной мастерской в гнилом подвале, пить дрянное винцо, противопоставляя себя системе с ее повальным блатом, жаждой достать то, чего нет у соседа, и только этим выделиться.
   Кимка был тогда в своем времени и в своем драйве. Как и Тимка был в том времени в своем драйве оппозиционного журналиста. Ездил в Москву на первые съезды народных депутатов, брал интервью у Ельцина, за которое председателя его телекомпании вызывали на ковер в обком партии, что только придавало Тимке веса в глазах почитательниц. Баррикадность была у него в крови. На баррикадах Тимур заряжался энергией и передавал ее всему, к чему прикасался.
   Когда аромат развеялся, эпоха сменилась, я билась над неразрешимой загадкой: это я такая стерва и люблю мужиков только на их пике, а стоит им чуть увянуть, как и чувства тут же затухают, или не в моей стервозности и женской ссученности дело? Я любила их в пору, когда у них горели глаза. Главной сексуальной составляющей для меня всегда была эта бешеная энергетика, исходящая от мужчины, который делает свое дело в жизни. У мужика, делающего то, к чему сподобил его Бог, иные глаза. Иной взгляд, походка иная. Причем это не всегда увязано с деньгами. Нет, в бессребреницы я никогда не записывалась, но драйв этого Богом данного дела не променяла бы ни на какие счета в банке. Драйв, который был когда-то в двух моих мужьях, который передался двум моим сыновьям, но из бывших мужей безвозвратно вытек.