Не успели за первыми деревьями скрыться, как Волчара кидается меня целовать. Уж не на снег ли потом валить будет? И как дальше? Не снимая лыж?
   Губы у него пресные, почти сухие — не поцелуй, парное разжевывание бумаги! Чего только не приходится терпеть ради Оленя. Стоп! Никаких недозволенных воспоминаний, не то при мысли об Олене у меня все внутри напрягается, в груди прилив, и там, где должно быть мокро, — мокро. Этот пресный министр, который и туда уже руками пытается залезть, примет сейчас все на свой счет. Хрен с ним, пусть принимает! Еще, еще чуток! Так! Для наглядности осталось схватить его там, где мы все три месяца намеревались его схватить и зажать покрепче…
   — Больно же!
   Волчарин вой!
   — Больно!
   — Это еще не больно! А вот сейчас будет больно, хоть и не столь осязаемо!
   Подтянув вверх расстегнутую Волчарой молнию моего комбинезона — не май месяц по его милости на снегу простывать — достаю из кармана своего «Тореадора». Показываю заранее найденный кадр, стараясь не думать, что тот, чье безжизненное тело видно на снимке, когда-то так же держал меня за грудь. Рука министра-капиталиста рефлекторно разжимается. Дошло!
   — Не понимаю…
   — Это мой муж, — отчеканивая каждое слово, говорю я. — Человек, которого люди Хана задерживали по вашей просьбе и тело которого вы на своей машине вывозили в неизвестном направлении, мой муж! Бывший, но муж.
   Министерская игривость улетучивается, да она больше и не нужна. Теперь уже поединок идет в открытую.
   — Люди Хана, представительство Хана… Все вопросы к Хану, я то здесь при чем?
   — При том, что грузили и вывозили тело вы.
   — Это еще не преступление. Человеку стало плохо. Повез его в больницу, а чем его Хан накачал, не знал и не знаю. А вот вам, милая крошка, лучше бы в одиночку в детектива не играть. Не то знаете, что бывает с такими неопытными лыжницами на крутых склонах?
   Добряк человек! Ой, мамочки, а я и не заметила, что там за деревьями почти отвесный обрыв, к которому меня столь усиленно подталкивает этот зверь. При всей сидячей министерской работе сил у него куда больше, чем у меня. С такого станется, сбросит!
   — Зря стараетесь! — от перевозбуждения и страха голос мой срывается на писк. — Кадр продублирован и в запакованном пока виде хранится сразу в нескольких интересных местах, включая западные информационные агентства и аналитические службы ваших конкурентов. Им будет чем полюбоваться. И эту фактуру они сумеют использовать получше моего.
   — По этому кадру невозможно ничего доказать! — и снова толкает, толкает меня к той пропасти.
   Не насмерть убьюсь, так калекой останусь, кто мальчишек моих растить будет?! Собиралась же Женька меня страховать, а я, проникшись ее интересным положением, отговорила, глупая. Недооценила Волчару.
   — Доказать невозможно, жив человек или умер…
   — Он умер. И вы это знаете, — пытаюсь мешающими мне лыжами упираться в снег. Но министр и с моими лыжами справляется лучше моего, направляет их к обрыву, а я, все еще сопротивляясь, бормочу: — Он шел ко мне. И если бы дошел, если бы люди Хана не влили в него лошадиную дозу виски, когда он был зашит, Ким был бы жив! Но вы по просьбе Ашота старались ему помешать. И Хану звонили, и остановить Кима любым способом требовали. Думали, у него алмаз…
   — Какой алмаз?! — на этот раз недоумение Волчары вполне искреннее. Даже на мгновение перестает меня толкать. — При чем здесь алмаз?!
   — При том, что Ашотик думал, что Ким достал из стены сарая главный алмаз Надир-шаха. И не знал, что это не алмаз, а всего лишь топаз Лазарева. — Пользуясь замешательством Волчары, занимаю более устойчивую позицию. — Поэтому и требовал задержать Кима.
   — Кимы, Ашотики, алмазы, Надир-шахи… Деточка. Ты сошла с ума. Тебя не в пропасть толкать, тебя лечить надо! Лечить! Зачем мне твой муж сдался?! — пытается расхохотаться Волчара, но я, не успевая застегнуть остаток молнии — руку с моей груди он с опозданием, но все же убрал, — уныло продолжаю:
   — Мой муж вам не сдался. Но позвонил Ашот, и вы знали, что долг платежом красен. А перед Ашотом у вас скопился тот еще должище! Куда более кровавый, чем этот, — киваю головой на кадр на мобильнике. — Про алмаз вы, верю, могли и не знать. Но знали, что невыполнение просьбы Ашота чревато разглашением таких дел, перед которыми похищение какого-то провинциального художника сущей мелочью покажется. Я знаю, что вы не собирались Кима убивать, что у него просто не выдержало сердце. Я-то знаю, судьи не узнают…
   — Какие судьи, детка?!
   Волчара уже не собирается сбрасывать меня с обрыва, но и слушать меня он больше не собирается. Разворачивается. Сейчас уедет, и зачем я его держала за то, за что держала, если не смогла зажать, если он выскользнет и не поможет Оленю!
   И пока я почти впадаю в отчаяние, а Волчара устремляется прочь от меня, бормоча: «Лечись, детка, лечись! Какой кровавый долг?! Какой Ашот?!» — откуда-то сверху, с более крутого правого склона над леском, раздается долгожданный голос:
   — А такой Ашот! Ашота он, бозы тха, не знает! Легкая армянская матерщинка для меня сейчас звучит как лучшая музыка. Вот они, мои козырные король с дамой, которая в этой колоде старше короля!
   На правом склоне собственной персоной моя старая подруга со своим бандитским Лотреком. На лыжах Элька стоит не лучше моего, но экипирована по полной программе, естественно, во все красное, включая какие-то умопомрачительные лыжи.
   При всем своем многократно испытанном на моей шкуре сволочизме, в решительные минуты жизни Элька всегда первой оказывается со мной рядом. И отчаянно помогает. Вот и теперь Элька поставила своему бандиту ультиматум — или он помогает Лике прижать какого-то там Волка, для которого Ашот в свое время слишком много далеко не стерильных дел проворачивал, чем теперь этого Волка и можно припереть к стенке, или она от Ашота уходит! И пусть делает что хочет! Пусть даже ее убивает! Но жить с человеком, который не хочет помочь ее единственной, ее лучшей подруге спасти какого-то там Оленя, она, Элька, не собирается! Да, она не знает, кто такие Волк и Олень, но если этот зверинец нужен Лике, то для Лики она целое сафари на горный склон готова привезти, не то что собственного мужа! А заодно и Куршевель посмотреть и себя олигаршьей публике показать!
   Ах, Элька, Элька! Какой была в младшей группе детского сада, когда у Игорька Данилова груши из компота вылавливала, а он еще ей и свои конфеты «Мишка» отдавал, такой и осталась! Безбашенной, бесшабашной, бездумной, но при этом беззлобной и очень надежной Элькой.
   В этот раз она не в бирюльки играла, а шантажировала мужа вполне реальными преступлениями, за что и поплатиться могла более чем реально. Но платит пока, как водится, Ашот. Пока только по нашим счетам платит. А мы не прокуратура. Нам бы Оленя с нар достать, а там пусть со своими скелетами в шкафах разбираются сами.
   И сделавший свой выбор (без Эльки для него жизни нет!) бандит с душою философа и с удостоверением свежеиспеченного депутата Государственной Думы стоит теперь на Волчарином пути немым укором, наглядным подтверждением реальности моих угроз.
   — Такой Ашот! Который знает, за какие места тебя держать, чтобы ты сделал то, что девочкам нужно!
   А что нужно девочкам? Волчара соображает, что надо хотя бы из любопытства поинтересоваться, а что же мне все-таки нужно. Разворачивается и подъезжает обратно.
   — Что взамен?
   — Олень.
   Вскинутые вверх брови. Ощущение поражения во взгляде. Как?! Я его сделал, я его в тюрягу засадил, а он и здесь меня достал?! И этим «девочкам» его вечный «заклятый друг» больше, чем он, Волчара, нужен.
   — Это невозможно! Решение шло оттуда! — выразительный жест вертикально вверх.
   — Но это решение туда, — не менее выразительный ответный жест вверх, — кто-то красиво распасовал. И я знаю — кто. И даже знаю, почему. А вы должны знать, как повернуть колесо вспять. В противном случае там, — повторный жест вверх, — и там, — жест в сторону поселка миллионеров, — и там, — жест в сторону, где размещен тихий полицейский участок Куршевеля, — узнают то, что знает он! — последний жест в сторону Ашота.
   — Чего вы хотите?
   — Прекращения уголовного дела. Немедленно.
   — Немедленно только с гор падают! — пытается не выпасть из своего волчьего образа министр. — А если я откажусь, что тогда? Зароете меня, но и Оленя не откопаете. Если я откажусь, если не смогу? — вопрошает Волчара, и удивительно знакомый голос отвечает ему на чистейшем английском:
   — Then I can! [74]
   На левом пригорке Его Высочество во всей красе. На горных лыжах арабский шейх держится куда лучше нас всех вместе взятых. Рядом с ним, поддерживаемая со всех сторон бесчисленной шейхской свитой (сегодняшний день каникулярным в календаре Его Высочества, по-видимому, не считается, поэтому свита присутствует в явно не сокращенном составе!), стоит Женька и показывает мне большой палец. Вот, оказывается, каков ее козырной туз. Откуда она Шейха достала?
   — Тогда я смогу подтвердить, что этот человек, — Шейх лыжной палкой указывает в сторону кадра с мертвым Кимом, который все еще отражается на моем мобильнике, — был насильственно задержан при вашем участии и скончался почти на моих глазах. И Хан, будьте уверены, это подтвердит.
   И этот здесь! Затерявшийся среди шейхской свиты Хан быстро-быстро кивает маленькой головкой в большой меховой шапке.
   — Если и это не послужит аргументом для правосудия в вашей стране, то отвезти вас на моем самолете в мою страну не составит труда. А в моей стране иные законы. Убийство, даже непреднамеренное, там карается убийством. Кровь за кровь!
   Не думаю, что в реальной жизни Его Высочество столь кровожаден, но образы шекспировских злодеев, которые ему не доверили воплотить на сцене оксфордской театральной студии, на этих куршевельских подмостках воплощаются как нельзя кстати. Да и актерским талантом Его Высочество не обижен!
   Но Волчара, к счастью, не знает, что в иной, неофициальной жизни, Его Высочество розовый и пушистый. Он угрозы Шейха воспринимает всерьез.
   — Попробую… — начинает Волков.
   — Не попробую, а сделаю! — подает голос Женька. — Сумел кашу заварить, сумей и расхлебывать! — и величественным жестом дает знак шейхской свите, что ее, беременную, с этой горы можно уже уносить. Главное действие сыграно.
* * *
   Несколько раз скатившись с Солира («Слабовата горочка!»), Его Высочество отбыло с французских Альп. Каникулы на это время года намечены не были, и в своем шейхском графике он смог выделить только половину дня, чтобы прийти мне на помощь. Женька объяснила, что Его Высочество звонил вчера, когда я брала абсолютно бесполезный урок горнолыжного спорта. «Твой „Тореадор“ все пиликал и пиликал, я и ответила!» — объяснила Женька свой странный сговор с особой королевской крови. Узнав о продолжении истории, свидетелем которой он был в конце лета, Шейх пообещал прилететь, чтобы помочь мне.
   Прощаясь, Шейх одним взглядом останавливает поток моих благодарностей.
   — Это удовольствие для меня! Люблю играть эндшпили! И не люблю, когда предательство остается безнаказанным!
   И смотрит на все еще не до конца застегнутую молнию моего лыжного комбинезона более заинтересованным взглядом, чем смотрел на меня летом. Женщины на фоне снега, наверное, кажутся Его арабскому Высочеству более возбуждающими, чем женщины на фоне песка.
   Волчара покатился навстречу своей, считавшей, что шеф вовсю развлекается, охране.
   — Я не Господь Бог и даже не… — снова жест пальцем вверх. — Что смогу, то смогу! — сказал он, объясняя нам, что в деле Оленя возможно, а что нет.
   — А ты уж постарайся смочь! — Женька в пылу азарта перешла на ты с незнакомым ей прежде министром-капиталистом. И указала в сторону, где пылающая, как стоп-сигнал, Элька с эскортирующим ее Ашотом делала все, чтобы запасть улетающему Шейху в душу. — Не то смогут они!
   Волчара пояснил, что задерживавший меня при вылете в Ростов аэропортовский охранник действовал по поручению его бойцов. «Узнав, что твой муж скончался, Ашот просил тебя задержать». Ашот и не возражал, разводил руками.
   Сам Ашот, все еще боящийся потерять свою Эльку, подтвердил, что никакого Надир-шахова алмаза в стене сарая не обнаружилось. Экстренную эвакуацию моих свекровей и всего нашего двора отставленный ныне оборотень в погонах Михаська организовывал зря.
   Предположение, что алмаз, если он не историческая фантазия, гниет теперь на одной из ростовских свалок, куда свезли его аккуратные рабочие «МусОбоза», заставило цивилизованного предпринимателя Асланяна обратить свой бизнес-потенциал в сторону мусора. Нет худа без добра, алмаз не отыщет, так хоть городские свалки в подобающее состояние приведет.
* * *
   Когда все, кто истоптал склон возле чахлого куршевельского лесочка, схлынули, силы покинули меня. Лыжи поехали в разные стороны, и я шлепнулась. И вставать не собиралась. Подошедшая ко мне Женька, не мудрствуя лукаво, приземлилась рядом.
   — Жаль, мы не сестры! Мне всегда не хватало такой сестры, — сказала Женька, не слушая моих замечаний, что в ее состоянии даже в идеальном комбинезоне на снегу лучше не сидеть. Женькину беременность я переживала едва ли не как свою собственную, упорно не желая признаваться, что завидую ее скорому материнству. Зависть я благоразумно оставила при себе, а вслух сказала:
   — Сестры-братья категория сложная. Я на своих благоверных с их братской ненавистью-любовью насмотрелась. Не хочу! Мы с тобой сейчас больше, чем сестры, разве этого мало?
   — Немало! — согласилась Женька и почему-то спросила: — Лик, ты говорила, что когда имя в паспорте поменяла, знак увидела, что ты — это ты. А какой знак, рассказать не успела.
   — Бабушка перед смертью ладанку мне отдала, а на ладанке монограмма с моими новыми инициалами — А.Л.
   Я снова расстегнула молнию на комбинезоне, достала с груди тяжелую инкрустированную ладанку, которую сегодня вдруг решила надеть вместо талисмана.
   — А кто эта А.Л.? —спросила Женька, разглядывая вычурную монограмму.
   — «Эта» или «этот» — неизвестно. После второго инсульта бабушка говорить уже не могла, вместо слов несвязные звуки. И никого из детей и внуков не узнавала. Меня тогда из пионерского лагеря привезли, втолкнули к ней в комнату, а бабушка вдруг так четко сказала: «Ликушка!» И пальцы разжала, такие покореженные крестьянские пальцы, и ладанку у меня на ладони оставила. А больше ни слова. Так что кто этот «А.Л.» и откуда у моей деревенской бабушки столь изысканная вещица, так и осталось тайной. Но я со свойственным мне легкомыслием решила, что «А.Л.» — это знак, что имя мое — Ахвелиди Лика. Под ним и живу.

33
ТОЧКА, ПРЕВРАЩЕННАЯ В МНОГОТОЧИЕ

(ЛИКА. СЕЙЧАС)
   По пути из аэропорта включили радио, снова поймав новости не с самого начала выпуска.
   — …огласил решение Басманного суда выпустить бывшего главу корпорации «АлОл» Алексея Оленева из-под стражи, взяв с него подписку о невыезде, — проверещала дикторша и тонизирующим мужиков голоском добавила елейное: — И о погоде. Синоптики обещают нам на завтра десять-тринадцать градусов мороза, на дорогах гололедица…
   — Какая гололедица! Волчара что, совсем оборзел? Ему же русским языком было сказано — прекращение уголовного дела! — взвилась Женька, с трудом помещающая на ближних подступах к рулю свой заметно подросший животик. И указала пальцем на громкую связь мобильника: — Звони!
   Волчара ответил не сразу.
   — Какая «подписка о невыезде»?!
   — Какой суд?
   — Прекращение уголовного дела где?
   — И разблокировка счетов?
   — Вы что, не поняли, за какую именно часть тела мы вас держим?!
   — Или эта часть тебе совсем уже за ненадобностью?!
   — Или ты в гости к Его Высочеству захотел?!
   — Организуем! — на два голоса орали мы по громкой связи, сбиваясь то на ты, то на вы.
   Волчара, надо отдать ему должное, не был бы Волчарой, если бы не умел в любых ситуациях сохранять хладнокровие.
   — Вы, девушки, новости сегодняшние слышали?
   — Только про Оленя. Радио включили, когда выпуск новостей уже заканчивался.
   — То-то! Вы бы первую новость послушали, прежде чем кричать.
   — И что сегодня идет первой новостью?! — язвительно поинтересовалась Женька. — Волочкова снова не может войти в Большой театр? Курникова вышла замуж за Иглесиаса? Или Пугачева за Галкина?
   — Первой новостью сегодня указ президента об отставке кабинета министров.
   — Мама мия! И что это значит?
   — Это значит то, что ваш покорный слуга на все происходящее выше ни малейшего влияния больше не имеет. Все, что мог, он уже совершил, создал песню, подобную стону, и духовно навеки почил.
   — Литературу в шестом классе вы, экс-министр, учили хорошо. Делать-то теперь что?
   — Понятия не имею, что теперь делать. Скажите спасибо, что хоть подписку о невыезде пробить успел.
   — А дальше?
   — А что дальше? Хоть держите вы меня за то, что держите, хоть бросьте, хоть оторвите, хоть во всех газетах фотографию вашу опубликуйте. Меня угробите, а Оленя вряд ли спасете.
   — Урод! — выругалась Женька. — Раньше думать было надо. Пока в фаворе был, Оленя за решетку засаживал и Главного против него натравливал. И как эту травлю нейтрализовывать теперь прикажешь?!
   — Будет день, будут и новые допущенные «к телу». Тогда и видно будет, как уголовное дело закрывать и как тебе с твоей старой знакомой договариваться.
   — С какой знакомой? — не поняла Женя.
   — С Кураевой Лилией Геннадьевной. Знаешь такую? Лично я такую не знала. Но, судя по лицу Жени, это имя ей многое говорило.
   — Ладно, девочки, дайте дух перевести! Мне еще личные вещи из министерства вывозить.
   — Да у вас там весь кабинет — личные вещи! И комната отдыха. — Мне ли было этого не знать! — Кстати, у вашего помощника должна быть папочка со всеми оплаченными не из госбюджета счетами и протоколами вноса вещей в министерское здание. А то охранники возьмут и не выпустят бывшего министра с тюками и пистолетами…
   — Какими пистолетами? — удивилась Женька.
   — Дуэльными. Пушкинской поры.
   — А зачем пистолеты?
   — Капиталовложение. За год дорожают на сорок процентов, — не успела пояснить я, как по громкой связи меня перебил голос экс-министра.
   — Стреляться! Самое время. Но, как говорится, не дождетесь! Эх, если чего жаль, так это оформленного «самой Ахвелиди» кабинета! Нигде мне не было так хорошо, как в том пространстве. Это у тебя, Лика, получается куда лучше, чем опальных олигархов из тюряги вызволять.
   — И что же нам теперь делать?
   — К Бутырке ехать, забирать вашего драгоценного Оленя домой. Недооцениваете вы, сколько я успел-таки назад отыграть! Ходор до сих пор сидит, а Оленю после нар и подписка о невыезде раем покажется.
   — Интересно, а что с собой к тюрьме надо брать? — нажав на мобильнике кнопку отбоя, спросила я, чтобы хоть что-то спросить. Сердце уже впереди меня бежало навстречу Оленю.
   — Понятия не имею. Может, теплые вещи? — предположила разворачивающая машину в сторону Бутырки Женя. — Его летом арестовывали, теплых вещей у него может и не быть.
   — Ему прогулки были положены. Гулял же он в чем-то.
   — Гулял, наверное. Но вещи лучше захватить. Димка, как назло, в институте.
   — Но Тимур должен быть дома. У меня дома, — поправилась я, поспешив объяснить присутствие бывшего мужа в моей квартире: — На каникулы проведать мальчишек приехал. — Не признаваться же теперь, что за минувшую осень оказалась пару раз в одной постели с бывшим мужем — воздержание проклятое довело, но ничего, похожего на наши прежние полеты к счастью, не вышло. Сыгранно и технично, но не более.
   Женька в мои объяснения не вслушивалась, только улыбнулась.
   — Позвони Тимке, пусть бывшему олигарху куртку какую-нибудь привезет. И надо еще Лане позвонить, переориентировать ее с мамочки на самого Оленя. Психологиням положено знать, что с отсидевшими в тюрьме олигархами делать, как их к жизни возвращать…
* * *
   Сердце колотилось так, как не колотилось с ранней юности. И кто это сказал, что с годами способность испытывать любые чувства становится слабее? То, что бурлило сейчас во мне, было настолько сильнее всего, когда-либо мною пережитого, что казалось, переполнявшее напряжение вот-вот хлынет через край. И затопит все вокруг.
   Еще несколько минут, и я увижу того, кого хочу видеть больше всего на свете. Хочу и боюсь, что человек, который выйдет сейчас из-за тех тяжелых дверей, будет не Оленем, не тем Оленем, которого я жду. Что он появится, а я ничего не почувствую, как не почувствовала в августе, увидев на пороге свекровиного дома живого и невредимого Тимку. Что меня не шибанет током. Что сердце мое не выпрыгнет из груди, не понесется вскачь, отдаваясь бешеным ритмом в каждой частичке моего тела — и на висках, и за ушами, и под коленками. Что Олень выйдет, и мир не перевернется.
   Олень вышел.
   Мир перевернулся. И снова стал тем миром, в котором не жить, не чувствовать было нельзя. Только Олень об этом мог и не знать.
* * *
   Когда дверь «Магеллана» за протиснувшимся сквозь строй телекамер и репортеров Оленем захлопнулась, наступила пауза. Странное, неведомое прежде напряжение повисло в воздухе, и каждый из нас неловко молчал. Словно мы все, такие разные, абсолютно разные, противоположные, противоречащие друг другу люди были вместе, поставив себе задачу дойти именно до этой точки. До точки, до которой поодиночке нам было не дойти, — до освобождения Оленя.
   Теперь точка эта была поставлена. Точка, оказавшаяся неприятным многоточием, сотворенным нежданной отставкой правительства, пошатнувшей позиции Волчары во властных структурах, не позволившей ему до конца отыграть то, что сам и наиграл. Но все же теперь Олень, похудевший, осунувшийся, посеревший Олень был на свободе. И наш общий путь на этом можно было счесть законченным.
   И теперь мы сидели в этом, со всех сторон окруженном телекамерами и фотовспышками джипе, чьи тонированные стекла спасали нас от излишне любопытствующего ока недавних Женькиных соратников по борьбе за сенсацию. Сидели и не знали, что друг другу сказать.
   А что, собственно, мы могли сказать? Есть в жизни минуты, перед которыми все слова бессильны.
   Так и сидели. Смотрящий на меня Тимур. Я, не сумевшая заставить себя отвести взгляд от Оленя. Недавний узник Бутырки, не сводящий глаз с Женьки и ее ставшего для него полной неожиданностью живота. И сама Женька, вглядывающаяся куда-то вглубь себя.
   Сидели и ждали, кто повернется первым.

P.S.

   Ручейками тающего на первом весеннем солнце снега воскресным днем потянулись от конечной автобусной остановки на свои участки первые садоводы, жаждущие вдохнуть свежего воздуха и убедиться, что за зиму на их шести сотках ничего не пропало.
   Несмотря на свои девяносто три года путешествующая в гордом одиночестве баба Ида доковыляла до своего садового участка последней. Сняла половину пластиковой бутылки, привязанной к замку — чтобы не промерзал и не ржавел, открыла калитку, вошла в сад.
   Нанесенный ветром на западную сторону участка снег еще не до конца стаял, но уже обнажил груду аккуратно сложенных камней и воткнутую в их основание фирменную табличку «МусОбоз».
   — Так-то! — удовлетворенно проворчала баба Ида. — А то взяли моду хорошие каменюки не пойми кому раздаривать. «Подарун сам без штанов ходит!» — бабка Марья моя так говорила! «Котрац парчэ эрку кянг капри» [75], — говорил дед Арсен.
   Ида обошла груду камней, отбитых у мусобозовских рабочих, и вслух продолжила летний спор:
   — На свалку! На свалку! Деньги уплочены — и везите, куда прикажут! И штабелюйте ровнее! Энти каменюки две сотни лет простояли и ишо стольки простоят. Самим в хозяйстве сгодятся! — сказала довольная Ида и зажмурилась от слепящего солнечного блика, отразившегося от поразительно сияющей поверхности одного из каменных осколков.

P.P.S.

   Письмо, найденное черными следопытами летом 2003 года во фляжке неизвестного солдата, захороненного рядом с селом Божановка Нововоронцовского района Запорожской области.
 
   Сыночка мой родненький, Павел Макарыч!
   С низким поклоном обращается к тебе мамка твоя Варвара Степановна!
   Изболелася душенька в ожидании с фронту тебя да братика твово родного Петра Макарыча. Да исстрадалась-исплакалась я по мужу погибшему Макару Андреичу, похоронку на которого два месяца назад принесли. Про похоронку на родителя писала я тебе, но неведомо, дошло ли письмо фронтовое, не затерялось ли. И таперича вся надежа моя на вас с Петенькой, сыночков моих старшеньких, только бы скорее добили вы проклятых фрицев и вернулись до дому, а там уж пусть Бог рассудит, как нам таперича всем жить и как грехи свои тяжкие мне отмаливать.
   Не могу боле молчать, сыночка! Истерзалась-измаялась, что не знаешь, не ведаешь ты всей правды, за какую, может статься, станешь корить-ненавидеть родную мать. И поделом, стало быть. Но вперед, нежели корить, выслухай, а там уж и суди.
   Не довелось нам застать часть твою под Сталинградом нынче. Три недели пешком мы шли с нашего хутора с малой сестренушкой твоей Дашенькой, кою дома оставить не было никакой возможности, оттого как еды у нас нонче совсем нетути, нечем и старшие рты кормить. Жорке, Машке, Зинке и маленькой Наденьке оставила мучицы немножечко да гороха, а Дашенька могет только молочком из титьки кормиться — иного корма для дитя малого нет. Надюшка двугодовалая голодная при немцах за картошкой к столу ручонку протянула, так фриц на нее так зашумел, что дитятка бедная речи лишилася и долго после болела и заикалася. Немцев проклятых с хутора нашего выбили, но в лето прошлое мы не сеялись, да и в нонешнее сеять будет нечего, как жить-голодать станем, сама не ведаю, да не про то нонче сказ.