Пока Алина пересказывала текст записки, лицо шейха становилось все более и более удивленным. Вот они, хозяева нефтяных миллиардов, на алмазы тоже падкие! У самого на руке бриллиант размера офигенного.
   — В записке еще про желтый топаз было, но во второй части, — добавила Алина, — а ты говоришь, что Ким ее не прочел.
   — Что там было про топазы? — поинтересовался Его Высочество.
   — «В нижнем углу стены замазываю и желтый топаз твоего названого деда Лазаря Лазаряна, пусть и он служит наследством тебе», — продекламировали мы с Алиной почти хором. Редкая сыгранность. Может быть, не только я выбираю себе мужиков одного типа, но и мужики всю жизнь ищут одну идеальную женщину в разных вариантах жен и любовниц. Оттого и обычно ненавидящие друг друга избранницы одного мужчины бывают похожи между собой, как мы с Алиной. Один тип.
   Что, если все это не бредни, и стена нашего сарая та самая стена, в которой наследство замазано? И что если Ким, не зная про вторую часть записки о топазе, раскопал именно его и, приняв за алмаз, решил, что дело сделано? Отправился с ним куда-то продавать или дарить. А если дарить, то кому? Может ли несведущий в минералогии человек принять топаз за алмаз? И при чем все же здесь змея на пальце?
   — На автоответчике ты кричала Киму, что знаешь, кто это человек со змеей на пальце. Ты его… — я кивнула на шейха, но при виде глаз Кинг-Конга поправилась: — Его Высочество в виду имела?
   Шейх, снова крутанув вокруг среднего пальца кольцо с нескромным бриллиантом, внимательно посмотрел на Алину.
   — Послав Киму перевод, вдруг вспомнила, как Ваше Высочество, выбирая картины, крутили кольцо на пальце, и под кольцом оказалась татуировка змеи. И в записке как раз говорилось про змею на пальце. «Да спасет тебя пророк наш Магомет от человека со змеей, обвившейся вокруг пальца. Это родовой знак твоих врагов, передаваемый ими от отца к сыну». Я и сопоставила.
   — И решила, что я устроил травлю твоего мужа… Вашего мужа… Чтобы посягнуть на алмаз.
   Шейх усмехнулся уголками губ.
   — Хусам! Бесураа! [45] — проговорил в спикерфон шейх. Кинг-Конг возник на пороге минуты через три, в течение которых в комнате сохранялось все сгущающееся молчание. Лишь я не выдержала и спросила, можно ли мне позвонить Женьке, чтобы летела в свою Швейцарию без меня, встретимся в Москве.
   — Ей позвонят! — оборвал меня шейх и, взяв из рук вошедшего Кинг-Конга шкатулку, открыл ее.
   Человек я на драгоценности не падкий. К бриллиантам равнодушна. Не Элька. Но блеск и сияние шейховой коллекции могли впечатлить кого угодно. Алина ошалело перебирала кольца и ожерелья. Я же нарочно покривилась, как умеет кривиться лишь провинциальная девочка из старого ростовского двора, способная в любом королевском дворце скорчить мину по принципу — и не такое видали!
   — Не Алмазный фонд!
   — О Аллах! Разве поймешь этих западных женщин. Одна из лучших коллекций мира им не фонд. Но и не его отсутствие! Как вы думаете, милая леди, имея эту коробочку, стал бы я убивать вашего спившегося мужа за какой-то пусть даже очень старый камешек? Как у вас с логикой, а?
   С логикой у нас с Алиной, как и несколькими часами ранее у нас с Женькой, было неважно. То, что Шейх даже с его змеей на пальце, вряд ли причастен к исчезновению Кима, мы обе понимали.
   — Но совпадение-то оказалось знаковое!
   — Знаковое, — согласился Шейх. — Даже когда мой помощник доложил мне о посещении трущоб в вашем городе…
   — Усекла? Это он про наш двор говорит «трущобы», — по-русски буркнула я Алине.
   — Трущобы — они и есть трущобы! — тоже по-русски ответила «вторая моего первого». — Это для Каринэ и для Иды их двор Версаль. Все радости жизни — в центре города, не коммуналка, отдельная кухня, теплый сортир, причем не на улице, как в соседних дворах! А для шейхской прислуги этот Версаль нищета и трущобы.
   — Девочки, а нельзя ли по-нашему, по-английски! — вежливо прервал наше лопотание Шейх и продолжил: — …Посещении трущоб в вашем городе, я и не сопоставил странное совпадение. В истории моей семьи есть упоминание о таможне на юге государства России, где мои предки пробовали искать камни из наследия шаха Надира. И только теперь, услышав его имя в записке, я понял, что все это — одна и та же история.
   — Офигеть можно! — вырвалось у Алины. — Чтобы разваливающийся сарай нашей, прости Господи, свекрови мог быть связан с шейхской династией?!
   Шейх рассказывал историю своего предка Ахмара, некогда служившего при дворе персидского шаха Надира. Алина охала, что иранский шах, шейхский предок могут быть как-то связаны с нашим старым двором. А я почти не слушала их обоих.
   В момент, когда поняла, что этот окольцованный змеей шейх не имеет ни малейшего отношения к исчезновению моих мужей, я снова вспомнила об Олене. И ужаснулась. Лешка был вынужден ночевать в тюрьме! С уголовниками! Даже если и не с уголовниками, то все равно в тюрьме. Это после того «гаража», который я для него построила.
   Представить себе Оленя в тюрьме было невозможно. Невыносимо. Захотелось выть.
   Я и завыла.
   — Ты чего? — не поняла Алина.
   — Мило мы здесь трепемся, а дома дел по горло. Мужья пропали, Оленя арестовали…
   — Какого оленя? — не понял Шейх.
   — Хорошего. Познакомить вас надо. Вы, Ваше Высочество, говорят, классный управленец с восточной спецификой. Вот и Олень тоже любит в управленческие игры играть. Только нашу российскую специфику не учел. Доигрался!
   — Подожди, ты что, ничего не слышала, о чем мы сейчас говорили?! — удивилась Алина.
   Ну вот, как всегда. Любая мысль об Олене автоматически блокировала все мои прочие чувства, я и впрямь не слышала, о чем говорят Шейх и моя последовательница.
   — Мы решили срочно лететь к нам домой. Только Его Высочество традиционную утреннюю аудиенцию закончит, и сразу летим.
   — А ведь и правда уже утро!
   — Зачем? — с трудом переключив мысли с арестованного Оленя обратно в этот дворец, я теперь не могла сообразить, зачем шейху лететь в наши, как он назвал, «трущобы».
   — Никогда не могла понять, как ты Кима околдовала, если элементарного сообразить не можешь! — в роли моей подружки Алина не удержалась, выплеснула-таки долю положенной ненависти в мой адрес. — Если Ким стенку сарая не доломал, значит, алмаз еще в ней замурован!
   — Не замурован. У них там во дворе вчера учебная тревога была. Кто-то сообщил в милицию о готовящемся теракте, наших свекровей и эвакуировали. Бомбу не нашли, а сарай разнесли к чертовой матери.
   — Но обломки должны были остаться!
   Обсудить вопрос обломков я не успела. Появившийся Кинг-Конг молча принес завтрак. И попутно так же молча вернул отобранный у меня в роял-сьюте мобильник, который немедленно огласил утренний покой шейхской резиденции бравурностью «Тореадора». Пока нажимала на кнопку «Yes», успела заметить на дисплее число непринятых звонков — восемнадцать.
   — Я тебе всю ночь звоню, где ты шляешься! — безо всякого «доброго утра» выдала свекровь, которой, по моим подсчетам, еще полагалось отсыпаться после ночных эвакуации. — Вино вернули!
   — Какое вино? — не сразу въехала я.
   — Здрасте-пожалуйста, какое вино! Совсем мозги порастеряла, о чем ты там думаешь?!
   — Но уж точно не о вине.
   — Бутылку, что ты Зинаиде отнесла, после чего бедная к праотцам отправилась, вернули.
   — Только обвинений в отравлении соседки мне сейчас и не хватало!
   — Не отравленное вино, успокойся, — порадовала добрая свекровь. И, не дав облегченно выдохнуть, добавила: — Зато соль отравленная!
   — Какая соль? — второй раз наступила на грабли свекровиного недовольства я.
   — Которую ты Зинаиде взамен занятой вернула!

20
ОБЪЯТИЯ ГОРГОНЫ

(ИВАН. РИМ. 1911 ГОД)
   Помню. Что помню?
   Автомобиль с карабинерами пропал. Долго бежал. Камень во рту. Пить хотелось. До смерти хотелось пить. Грязный трактир. Девочка в прохудившейся соломенной шляпке. Отец ее подносит вина. Затмение…
   Отходящий от нового шока Иван на ходу пытается вспомнить все, что произошло с ним за последние два-три часа.
   …Пришел в себя. Привязан. Дом престарелых. Гадливость от вида старухи Лючии. Бежал. Грязелечебница. Плоть его, проснувшаяся под душем с пышнотелой синьорой. Снова бежал. С растянутой над улицей веревки украл рубаху и штаны. Контур любовницы СимСима в светящемся окне дома напротив. Дверь наны. Слава Богу, признала. «Non battaglia, il mio ragazzo! Orail principe S.S. arrivera dopo voi! Non avere paura ragazzo mio. И conte arrivera’ presto» [46].
   Шум на лестнице. Ломают дверь. Испугавшаяся сутенера нана прячет его на антресоль. «Nasconditi о ti uccidera’» [47].
   Это не сутенер. Крики, стоны. Он среди шляпных коробок на полке огромного шкафа. Алмаз во рту. Крик наны. Тишина. Тишина. Тишина. Спустился с антресоли. Нана с перерезанным горлом — капельки крови на блеклой груди, как зерна граната, днем украшавшие стол в обеденной зале на «Вилле Абамелек». В квартире все перерыто. Пусто. Бежать!
   И бежал.
   И бежит.
   Как заяц прочесал пол-Рима. А куда бежать? Знать бы, куда бежать.
   В свете тусклого газового фонаря мальчишки все еще играют в морру. Взгляд не детей — зверенышей. Но бояться теперь уже поздно. Он видел этих оборванных мальчишек, проезжая в банк. Значит, он на пути к вилле СимСима.
   — Ватикано! Ватикан. «Вилла Абамелек».
   Если оборвышам заплатить, доведут до виллы. Но чем заплатить?
   — Но лире. Нет лир. Но будут! Там заплачу много! Много заплачу.
   Нана успела его немного приодеть, вид не графский, но все ж получше, чем после богадельни. Стащил с себя пиджак — протянул. Оборвыши схватили пиджак, стали драться, раздирая, вырывая пиджак друг у друга. Попятился в ужасе, что сейчас вся эта звериная злоба обернется на него. Так и есть. Обступают плотным кольцом. Сейчас обнаружат, что он штаны еще не отдал, штаны у них тоже рваные, или решат убить просто так, почему бы им не убить. Разденут и убьют. И алмаз достанется даже не охотящимся за ним грабителям, а мальчишкам, которые обменяют баснословной дороговизны камень на несколько лир.
   Пятится. Снимает жилет, бросает этой стае голодных волчат. Волчата рвут на части жилет. Пятится. Кто-то дергает его за полу рубахи. Все, конец! Душа в пятки! Но это самый маленький волчонок, грязный мальчишечка с совсем еще не звериным взглядом, палец приложил к губам:
   — Sic!
   Машет — идем за мной.
   — Non avere paura, non ti uccido! [48]
   Может, там, за углом, куда тянет мальчишечка, волчата другие. Может, там убьют. Но выбора нет. Пока здешние звереныши дерутся за жилет, пятится за мальчишечкой.
   — Per 10 lire ti porto in Vaticano [49].
   — Ватикан, престо, десять лир? Отдам! Все отдам! Только веди!
   Сам снимает с себя выданную наной белую сорочку, отдает мальчишечке.
   — Потом еще дам, только веди. Ватикан. «Вилла Абамелек». Виа Гаета.
   Подрастающий волчонок указывает на брюки.
   — Штаны мои тебе зачем? Велики тебе штаны-то.
   Но волчонок штаны не отбирает. Показывает на подтяжки.
   — А, боишься, что с оплатой обману? Думаешь, с падающими штанами не убегу? Никак не убегу. Лире, лире там. Идем. Гоу, гоу! Бог с тобой, держи подтяжки, только веди!
   Мальчишечка, раскрыв беззубый рот, хохочет. Показывает на проглядывающий за свежими кронами каштанов купол собора Святого Петра. И бежит с подтяжками вперед. Рад, что обманул дурака.
   От собора Святого Петра Иван уже сам, едва удерживая штаны, бежит впереди своего грязного чичероне. Бежит, мысленно благодаря отца, приведшего его на занятия в Петербургское общество английского футболе. В футболе бегать надо быстро и дыхание иметь долгое. Вот и понадобилось. В футболе надо играть еще и головой. И теперь головой ему ох как надо играть. Думать надо головой.
   Ворота «Виллы Абамелек». Плотно закрытые ворота. Еще бы, привратник увидел, как два оборванца бегут, и ворота закрыл. И лишь когда, колотя в двери, Иван по-русски во все горло закричал, что это он, хозяйский крестник, привратники разглядели:
   — Что с вами, ваше сиятельство?!
   Ворота открылись.
   — Что с вами, граф?
   — У вас лиры есть, Прокофий? Дайте этому юноше, сколько есть. И побыстрее! Ciao! [50]
   Вилла не освещена. Странно.
   Где СимСим? Где Мария Павловна? Не могла же она так сразу отбыть в свою Флоренцию. Она Рим не любит, и Питер не любит, и Москву, живет отдельно от СимСима. Нечего сказать, счастливая семейная жизнь…
   Брусчатка солнечным узором сходится к воротам. Иван бежит босиком (ботинок его размера у наны не нашлось) по этой брусчатке от ворот вверх по дороге, потом, не разбирая дороги, перепрыгивая через низкие, аккуратно подстриженные кустарники, мимо фонтана Тевере, мимо Орфея Бозелли, мимо саркофага третьего века до нашей эры, напрямик к палаццо. Стремительно пробегает огромный парк. Замершие вдоль дорожек августы и цезари мрачно вздыхают. Венеры с обломанными руками уже не манят, как прежде, своими формами — насмотрелся он сегодня и на формы, и на венер, и на нимф, — а издевательски хохочут.
   Вот и вилла. Дальше по анфиладе дворцового бельведера. От быстрого бега кажется, что стоящие в нишах античные статуи машут руками, разглядывают его, пугают мраком веков — и мы бежали! и нас настигли!
   Мозаика римской эпохи под сбитыми в кровь босыми ногами. Дивные инверно, примаверы, эстате, аутунно [51] отдают его уставшим ногам свою силу.
   В палаццо ни души. Где СимСим? Где княгиня? Прислуга где? Не могли же все исчезнуть, раствориться. И гости где? И кто была та, кто, прячась под лестницей, по-английски произнесла: «Shoot him down! And that’s it!» — «По голове стукнуть, убить, и нет его». Тогда, спеша в банк и задыхаясь от важности поручения СимСима, он заметил детективную интригу, но не понял главного — одна гостья князя говорила это про него, Ивана. Кто она была? Графиня-авантюристка, министерша, сама хозяйка? Марии Павловне-то зачем? Боится, что князь ему что-нибудь завещает? Так у нее и отцовских миллионов за триста тридцать три жизни не прожить. Да и не надобно ему ничьих завещаний. Ивановы предки Шуваловы да Татищевы, конечно, не так богаты, как Абамелеки, Лазаревы или Демидовы, но ему больше и не надо. Он будет учиться и работать, он сможет все сам. Завещаний ему не надо! Ему бы только чужой алмаз в целости вернуть.
   Где же все? Где СимСим? Большая гостиная, малая гостиная, фазанья столовая, театр, где он едва не врезается головой в мраморную колонну и, отлетев в сторону, ударяется о черную полированность рояля «C.Bechstein». Воины с картин и гобеленов размахивают саблями и копьями. Где все?
   Скорее в свою комнату, закрыться и ждать! Ждать Сим-Сима.
   Снова, как несколько часов назад, Иван почти взлетает по винтовой мраморной лестнице на второй этаж. И, не удержавшись, по привычке глядит вниз — туда, где голова мозаичной горгоны с опутавшими ее змеями всегда манит его и пугает чьим-то привидевшимся падением. Словно, стерев века, прошлое показывает ему отснятую временем фильму — кто-то, ему неизвестный, падает с этой мраморной спирали лицом на застывшее мозаичное лицо, кажущееся ему ликом горгоны.
   Нет! Что это?! Нет!
   Ноги юноши описывают в воздухе дугу, и он попадает в ту неснятую фильму времени. И наяву исполняет столько раз видевшийся ему полет. Лицом вниз. На каменную мозаику горгоны.

21
ДЕЖА-ВЮ НА АВРЕЛИАНСКОЙ ДОРОГЕ

(ЖЕНЬКА. СЕЙЧАС)
   — По техническим причинам наш самолет совершит вынужденную посадку в аэропорту Рима. После устранения неполадок или замены самолета наш рейс будет продолжен, — пропела стюардесса таким же сладеньким голоском, каким только что сообщала о предлагаемых товарах дьюти-фри.
   — They’re terrorists! [52]
   Сидящая впереди меня пожилая дама с обвислыми щечками и предельно белыми волосами, какими могут быть только абсолютно седые волосы, вцепилась в руку своего спутника.
   — It’s a bomb. I feel it’s a bomb. Or they want to hijack the plane as on September, 11th, and aim it at the Collosseo [53].
   — At the Collosseo there’s no sense [54], — невозмутимо возразил ее спутник. — It’s only ruins [55].
   И, не обращая внимания на истерические повизгивания дамочки, зевнул.
   — Calm down, my dear! Some tiny detail broke down, and that’s all [56].
   Столь же седой импозантный мужчина, какими в глубоко пожилом возрасте бывают только европейцы, наши к тому времени давно уже обтрепанные жизнью старики, что-то еще говорил своей даме сердца или супруге. Мой английский, присутствовавший исключительно в объеме, достаточном для объяснений с шефами московского бюро американского информационного агентства, на которое я стринговала уже второй десяток лет, не позволял вникать в тонкости их разговора. Но и без этого было понятно — мужчина успокаивает встревоженную женщину. Пожилой мужчина успокаивает свою встревоженную половину. Гладит ее седенькую голову, даже покрикивает, чтобы прекратила истерику. Когда мне будет столько, сколько теперь этой старушке, на меня прикрикнуть будет некому. И некому будет положить руку на мою сплошь седую голову. Впрочем, голова у меня и теперь почти седая, только в моей остаточной русоволосости не слишком заметно, что поседела я, что называется, на глазах.
   Хотя с чего я решила, что доживу до возраста этой дамочки? Что действительно, как говорит этот успокаивающий свою жену мужчина, легкая неисправность не помешает самолету спокойно добраться до ближайшего аэропорта и благополучно приземлиться в Риме? Что самолет не рухнет на землю или в Средиземное море. Не превратит меня в прах или не утянет на дно, как я того просила еще вчера, вылетая из Москвы. Неужели это было только вчера? Только вчера я просила Никиту забрать меня к себе. И вот — вот он, шанс уйти. Соединиться, слиться, свиться. Остаться навек вдвоем. Неполных три месяца разницы в датах кончины — не время вечности. Джой скажет своим детям про бабушку и дедушку — они жили долго-долго и умерли в один день. Почти в один день.
   Только отчего-то все изменилось. И что-то внутри, где-то там далеко внутри меня, в утробе , в самой моей сути, сопротивляется и умирать не хочет. Значит ли это, что все мое горе, все мое отчаяние не более чем красивые слова. И я уже не хочу навсегда уйти к единственно любимому мужчине, а буду судорожно, отчаянно цепляться за жизнь, столь же истово моля всевышнего о благополучной посадке, как еще вчера молила о соединении с Никитой — если нельзя здесь, то хотя бы там.
   Что изменилось в раскаленном невероятной дубайской жарой воздухе, что перестыковалось, переконнектилось, перезарядилось внутри меня, что я не так уж и хочу умирать? Я возродилась? Нет. Жить не хочу по-прежнему. Но и умирать не хочу, не могу умирать.
   Что держит меня?
   Джой? Сын давно не маленький. И в нашей странной семейке скорее он готов поддержать не нашедшую себя в этом мире мать, нежели я могу подставить плечи сыночку.
   Банковский счет, который я лечу переоформлять на себя? Не смогу я оставить его в наследство Джою и что с того? Больше того, что я уже дала сыну, дать невозможно. Высокопарно мыслю, быть может. Но вольно или невольно, скорее даже невольно — от собственной беспомощности и растерянности перед этой жизнью — я дала Димке возможность почувствовать себя не маменькиным сынком, а мужчиной, уверенным в собственных силах. И знаю, где бы он ни оказался, что бы с ним ни случилось, он выживет, выплывет и будет жить. А это наследство покруче, чем миллиарды тихоокеанской диктаторши.
   Олень? Не его же арест вернул меня к жизни? Взбодрил, разозлил, быть может. Но стал смыслом жизни — вряд ли. Не смогу найти денег и лазеек для спасения Оленя, так их найдет Лика. Пусть без меня у нее уйдет на это больше времени и сил, но она обязательно найдет. Влюбленная женщина всегда поймет, учует, как спасти мужчину, которого любит. Стены лбом прошибет, любого зверя собственными зубами загрызет, а спасет. А Лика из тех, кто и прошибет, и загрызет. А то, что она влюблена в Оленя, не увидит только слепой. Может, Олень слепой? Или ему удобнее этого не видеть? Сидел около умирающей старухи, ну не старухи, ровесницы, но все равно, около разбитого жизнью куска, некогда бывшего женским телом — хотя особо женским мое тело не было никогда. Сидел на моем диване-космодроме, когда рядом с ним была жаждущая его Лика.
   Почему бы ему на Лику не смотреть? Я-то ему зачем? Нереализованность подростковых желаний? Переспали бы мы с ним в юности и что? Пришлось бы искать ему иной комплекс, иную обиду, иную несложившуюся любовь, недостигнутую цель, в юном возрасте автоматически превращающуюся в топливо для ракеты жизненных устремлений.
   — Почему мы с тобой тогда не трахнулись, Савельева? — спросил Олень в вечер моего странного освобождения.
   — Скажи спасибо, что не трахнулись, тогда ты не стал бы олигархом. И вся твоя доблесть сводилась бы к подсчету числа трахнутых, пока не опустеют штаны. А так комплексы пубертатного периода привели тебя на скамью олигарха.
   — «Скамья олигарха» — звучит двусмысленно! Впрочем, ты права. Не спасуй я тогда перед твоим сильным и взрослым Никитой, я не бросился бы доказывать тебе и всему миру, кто я есть таков. Слушай, может, все-таки трахнемся? Хоть ради прикола.
   — Не стоит лишать себя детских иллюзий. Когда долезаешь до яблока на верхней ветви, а оно оказывается червивым, плюешь и перечеркиваешь все карабканье наверх.
   — И только потом понимаешь, что карабканье это и было самым ценным в жизни.
   — Предлагаешь долезть, а яблоко выбросить к чертям собачьим?
   — Может, и так.
   Тогда я подумала, что он сошел с ума в своем вечном стремлении наверх — куда ему еще выше? И только потом догадалась, что «выше и выше» для Лешки не карабканье к цели, а смысл жизни, ее вечный стиль. Заставь Оленя остановиться, и он умрет. Вот жизнь и не дает ему останавливаться, даже такими грубыми способами, ударами по голове сбрасывая с уже достигнутых вершин.
   Но что же случилось? Отчего это — не жажда жизни, это громко сказано, а пассивное несопротивление отдельным ее проявлениям — проснулось во мне именно в тот момент, когда я ближе всего к ее обрыву. И не знаю, сядет ли в Риме самолет.
   — Шасси, — вдруг по-русски пробормотала пробегающая мимо стюардесса. На лацкане иноземной формы у девушки висел бэджик «Alla».
   — Аллочка, — позвала я. — Совсем дело плохо?
   Не ожидавшая обращения на родном языке девушка, на мгновение потеряв профессиональную улыбку, зашептала:
   — Шасси не выпускается. Вырабатываем топливо и будем в пахоту садиться рядом с аэропортом. Ой, что это я говорю! — И, опомнившись, что панику среди пассажиров распускать не положено, спрятав дрожащие пальцы в кармашек, снова заулыбалась : — Но вам совершенно не о чем беспокоиться! В аэропорт уже стянуты двадцать пожарных расчетов и сорок машин «скорой помощи».
   Утешила.
   Сейчас наш самолет будет брюхом вспахивать землю римского пригорода. Или не брюхом. Авиационные тонкости мне недоступны, может ли самолет сесть без шасси, я точно не знаю. В фильме каком-то видела, как огромный монстр садится в пену, напущенную на взлетно-посадочную полосу, но в кино и не такое можно снять. Наш самолет будет садиться как-то не так, как-то пугающе. Будет нести нас к грани жизни и не жизни. А чего? Если не жизни, то чего?
   Земля в иллюминаторе стремительно приближалась, и я, в горле ощущая биение собственного сердца, все еще мысленно решала, хочу я остаться на небе или все же на земле. Словно решала главную для всей своей будущей жизни дилемму — жить или не жить.
   И за доли секунды до соприкосновения с землей вдруг ответила — хочу жить. И Никита поймет. И Никита простит. И поможет. И спасет! Спаси меня, Никитушка, спаси!
* * *
   «Скорые» не понадобились. Приземлились мы почти тихо, пропахав ровненькие квадратики поля с еще не собранным урожаем. Вполне штатная нештатная ситуация. В репортерской моей жизни и не такие ситуации случались. А здесь разве что тряхануло больше обычного, да кто-то из пассажиров, увидев, что самолет почти у земли, а никакой посадочной полосы под нами нет и в помине, заорал столь истошно, что казалось, в таком именно крике душа с телом расходится. Хотелось встать и дать в морду. На том, Никитином, борту тоже истошно кричали или судьба уберегла их от минут или секунд ожидания ада, которые на поверку любого ада страшнее?
   Дамочка впереди меня бурно реагировала, требовала виски, и облегченно вздохнувшая стюардесса исполнила прихоть пассажирки. Даром, что ли, Прингель засунул меня в первый класс, чтобы здесь еще прихоти не выполняли. Только прихотей у меня не было. Я не хотела ни виски, ни обещанного в качестве расшаркивания от авиакомпании ужина в лучшем ресторане аэропорта, ни краткого тура по городу, предложенного для желающих скоротать вынужденное время ожидания, пока авиакомпания, которой принадлежит неисправный самолет, пришлет в Рим замену и мы сможем продолжить свой полет в Цюрих.
   Вместо этого щедрого набора удовольствий я сидела в комнате ожидания для пассажиров первого класса и, внимательно прислушиваясь к собственным ощущениям, хотела понять, вернулась ли в меня жизнь? Или этот всплеск — всего лишь последствия нескольких стрессов: ареста Оленя, вчерашних гонок на верблюдах и на джипах, этой вынужденной посадки, — а когда стресс пройдет, жизнь тоненьким ручейком снова вытечет из меня. Можно ли хотя бы пробовать дышать или при первом же глубоком вдохе спазм отчаяния снова парализует легкие и дикая неистовая боль снова разольется по всему моему существу.