– Унизить посла – вызвать войну, – задрожавшим голосом вымолвил он. – Князь Всеволод отомстит!
   – Уж наслышан. Веслами воду из рек расплещет, а что не расплещется, из шлема выпьет! Наверно, лучшего применения шишаку найти не может… Пускай твой князь сначала попробует до меня через Чернигов или Киев добраться, тогда и бояться буду! Ступай, боярин, зла не держу, не я, хозяин из тебя болвана сделал.
   Лицо Бориса исказилось. Он наклонился и из-за голенища сапога вытащил нож с коротким, в ладонь, и немного изогнутым лезвием. Кобяк не видел этого; он уже забыл о существовании суздальского посланца, вернувшись к прерванной трапезе. Задрав голову, он широко открыл рот, глотая льющуюся сверху их плоской чаши струю кумыса. Часть кобыльего молока текла по вислым усам, и видно было, что это доставляло хану удовольствие.
   Через мгновение иссиня-белая струя кумыса окрасилась розовым. Засапожный нож боярина одним движением перерезал горло Кобяка, и из образовавшейся раны толчками выплескивалась пузырящаяся смесь кумыса и крови.
   Гордым был боярин и зла не прощал, а более того – оскорблений, и мстил сразу, невзирая на положение обидчика.
   А другие сказали бы об этом боярине – самодовольный дурак. Если желаешь, читатель, то попробуй разберись, а я не хочу.
* * *
   – Как теперь жизнь свою сохранять думаешь, боярин? – раздался за спиной Бориса ласковый голос.
   Боярин обернулся, выставляя перед собой окровавленный нож. У выхода из юрты стоял совершенно трезвый арабский купец с обнаженной ханской саблей в руке.
   – Ножичек оставь, он теперь лишний, – заметил Аль-Хазред, шевельнув саблей.
   Боярин быстро понял, что имеет дело с опытным фехтовальщиком, и выпустил нож, который с глухим стуком упал на раскинувшийся под ногами труп.
   – Хорошо, – одобрил араб. – Теперь хорошо. Знаешь, что хуже глупости?
   И, не дожидаясь ответа, сам и продолжил:
   – Ее повторение.
   Абдул Аль-Хазред осторожно приблизился к боярину. Сабля опустилась книзу, но пальцы араба, перебирающие обмотанную кожей рукоять, ясно предупреждали о готовности в любой момент нанести удар.
   – Интересно у вас на Руси ведут переговоры, – заметил Аль-Хазред. – Чуть что не так, и сразу ножом по горлу… Может, хоть со мной поговоришь спокойно?
   – О чем нам с тобой говорить?
   – И правда, – удивился араб. – О чем? Позвать стражу, и дело с концом, не так ли?
   У боярина Бориса задергалась правая щека.
   – Что ты хочешь? – спросил он, с ненавистью глядя на готовый убивать сабельный клинок.
   – Помочь, – араб ухмыльнулся. – Уважаемый…
   – Издеваешься?
   – Издевался хан, я – договариваюсь. Сейчас, боярин, ты выйдешь на воздух и скажешь стражникам, что хан повелел не беспокоить его до особого приказа. Затем ты сядешь на коня и медленно, торжественно, как и полагается послу, уберешься из лагеря. Остальное – мое дело, а ты ничему не удивляйся, если хочешь жить. А жить ты хочешь, я же вижу.
   – Меня не выпустят, – боярин устыдился тому, как жалко звучал его голос.
   – Выпустят, – заверил араб. – И ты благополучно вернешься в свой Суздаль…
   – Владимир, – поправил боярин и осекся, встретившись глазами с взглядом Аль-Хазреда, не менее острым, чем сталь засапожного ножа.
   – Не имеет значения. Ты вернешься и будешь ждать. Ждать, когда я приду за расплатой. А я приду – через месяц, год, но приду обязательно! И тогда ты вернешь долг – ведь Всеволод Суздальский не простит такой ошибки, правда, боярин?..
   Аль-Хазред отошел в сторону, освободив дорогу к закрывающему выход из юрты занавесу. Боярин Борис понуро направился туда, но был снова остановлен голосом араба:
   – Эй, боярин, ты не желаешь обтереться? Мне кажется, что охрана хана не поймет гостя, выходящего из юрты с окровавленными руками!
   Острием сабли Абдул Аль-Хазред подцепил какую-то тряпку, валявшуюся на полу, и бросил ее боярину. Тряпка была засалена и грязна, но Борис безропотно вытер забрызганные кровью ладони, отбросил измазанный еще больше кусок ткани подальше от себя и, откинув полог, вышел наружу.
   – Хан желает, чтобы его не беспокоили, – сказал боярин Борис как мог уверенно и замер, услышав, как из юрты заорал убиенный Кобяк:
   – Чтобы до вечера не видел ни одного бездельника!
   На негнущихся от страха ногах Борис дошел до жеребца. Ханский конюший придержал стремя, пока боярин тяжело взбирался на седло, цепляясь за лошадиную холку. Боярин с трудом нашел правое стремя и, погоняя шенкелями скакуна, направился восвояси из лагеря лукоморцев. Боярин не понимал, что происходит, зато знал, что остался жив. Это было самым главным, а за долгий путь домой боярин надеялся придумать, как оправдаться перед своим князем.
   Через какое-то время один из стражников осмелился заглянуть в ханскую юрту. Он увидел мирную картину: Кобяк продолжал насыщать свое безразмерное брюхо, не забывая при этом потчевать своего гостя, арабского купца Абдул Аль-Хазреда, проспавшегося и особо голодного после сна.
* * *
   Прошел месяц, и за это время многое произошло и изменилось.
   От границы с русскими землями дозорные привозили все более тревожные вести. Берендеи готовились к походу, и готовились серьезно. Двум лукоморцам удалось сосчитать подводы, собранные Кунтувдыем для перевозки оружия и припасов. Выходило, что суздальская разведка не зря обирала своего господина – удар готовился не пальцем, а кулаком, хан берендеев собирал все свои силы.
   Беспокойно было и в приграничных русских княжествах. Даже долгие на подъем черниговцы и северцы собирались дать войска киевскому князю, значит, сила собиралась над Лукоморьем большая.
   Хан Кобяк не бездействовал. Все юрты – все роды, подчиненные ему, – посадили своих мужчин на боевых коней. Сил у Кобяка было меньше, чем у киевлян, зато его войско лучше знало степь и имело больше опыта в скоротечных полевых сражениях.
   Лукоморцы готовились сражаться и рассчитывали победить. Только одно беспокоило, да и то немногих, и это было состояние самого хана. Внешне Кобяк не изменился, возможно, даже поздоровел. Но добродушный увалень превратился в нелюдимого затворника, часто не желавшего видеть не только приближенных воинов, доказавших свою преданность не в одном сражении, но и многочисленную родню – сыновей, дядьев, племянников. Они роптали, но тихо, опасаясь могучего ханского кулака, не раз гулявшего до этого в минуты раздражения по их спинам и челюстям.
   Кобяк рвался в бой. В этом не было ничего странного, хан не любил отсиживаться в предчувствии драки. Но обычно планы Кобяка отличались осмотрительностью и тщательным анализом вариантов. Еще ни разу хана не покинуло знаменитое чутье, позволявшее упреждать засады или предательство. Но в этот раз Кобяк словно обезумел. Он собирался воевать с врагом на чужой территории и ждал только, когда соберется все войско, чтобы идти на Русь. Ничто не действовало на хана – ни доводы, что все происходящее очень напоминает ловушку, ни то, что кони еще не набрали силу после зимовки.
   Кобяк ждал похода и рассказывал, какие богатства он собирается вывезти из берендеевских поселений и русских городов. У простых воинов голова шла кругом, а еще больше у их жен, уже примерявших в мечтах обновы и украшения. Войско рвалось, может, не столько в бой, сколько на грабеж, и голоса горстки недовольных или осторожных никого не интересовали.
   И никому в голову не пришло задуматься вот над чем: рядом с ханом неизменно, как тень, маячила долговязая худая фигура арабского купца Абдул Аль-Хазреда.
* * *
   Так получилось, что два войска выступили в один и тот же день.
   По вымахавшей в рост человека степной траве двинулось войско Кобяка, оглашая окрестности визгом несмазанных тележных колес. За спиной половцев оставались смятый ковыль, вырванные с корнем копытами коней полынь и чабрец, взбаламученные ручьи и речушки. За войском, смешавшись между собой, плыли два облака – из поднятой конями пыли и мечтавших о поживе стервятников. Впереди ждала добыча, доступная, как жена, и желанная, как любовница, и это гнало всадников к линии горизонта лучше любых понуканий.
   Навстречу от Киева выступило собранное Святославом и Рюриком войско, в котором перемешались русские и берендеи.
   На острие вытянувшегося в клин киевского войска вел черных клобуков хан Кунтувдый. Он с неодобрением оглядывался назад, на походные порядки русских дружин, считая, по традиционному предубеждению кочевника, что от всадника, вкусившего городской жизни, толку мало.
   За черными клобуками шла северская дружина. Князь Игорь Святославич смотрел на запыленные черные шапки берендеев и размышлял, как меняет время судьбу человека. Несколько лет назад у Вышгорода эти самые берендеи едва не утопили его в грязной жиже Почайны за компанию с перебравшим лишнее лукоморским ханом. Теперь же ставшие союзниками черные клобуки вели князя Игоря на бой против жизнерадостного увальня Кобяка.
   И все по чести, вот в чем загадка!
   Хотя как же иначе? Ведь от прадедов завещано: худший враг – бывший друг…
   Киевское войско шло правым берегом Днепра. Для пущей безопасности по реке плыли ладьи-насады с установленными на них камнеметами. Там же, в насадах, везли запасных лошадей, чтобы не притомить их раньше времени.
   Проживавшие в этих местах берендеи знали здесь каждый куст, и разосланное охранение докладывало Кунтувдыю о любом подозрительном шорохе. До переправы на Левобережье черные клобуки гарантировали войску безопасность.
   До переправы оставалось два дня похода.
   Игорь Святославич заметил пылевое облако позади своей дружины. Вскоре на пригорок перед остановившим своих воинов князем выехал десяток всадников. В центре Игорь с удивлением разглядел замотавшего голову для защиты от пыли в восточный тюрбан переяславского князя Владимира Глебовича.
   Князь был молод, рыж и усеян веснушками, как весеннее поле одуванчиками. Задорная улыбка и изящные манеры разбили не одно девичье сердце в родном Переяславле, да и в Киеве, но князь оставался верен дочери Ярослава Черниговского, на которой уже несколько лет был женат.
   – Что случилось? – поинтересовался Игорь, обменявшись церемонными поклонами с князем переяславским.
   – Надо поговорить, брат, – сказал Владимир Глебович, отбрасывая легкую ткань с лица.
   – Я готов, – князь Игорь повернул коня навстречу князю Владимиру.
   – Я считаю, – начал рыжеволосый покоритель женских сердец, – что надо изменить походный порядок.
   – Что-то не так? – удивился Игорь.
   – Да. Несправедливо, согласись, что в первых рядах идут твои северцы, а не мои переяславцы. Твои земли давно не трогали половцы, там мир и спокойствие, и люди могут свободно наживать добро. Меня же сильно потрепали в последний набег Кобяка на черных клобуков, и я считаю, что будет честно, если первое место в бою достанется моим дружинникам.
   – В бою или в грабеже лагеря после победы, позволь уточнить? – Голос Игоря Святославича был негромок, но презрения в этих тихих словах содержалось больше, чем грязи в болоте.
   – А если и так! – насупился Владимир Глебович. – Меня ограбили, мне и урон возмещать!
   – Я считал, что наше дело Русскую землю от врага защищать, а не о мошне своей думать.
   – Хорошо о ней не думать, когда в кладовых серебро не переводится! Не учи чести, брат, уступи лучше место в строю. По-хорошему прошу, уступи.
   Игорь Святославич внимательно посмотрел на переяславского князя.
   – Место мне назначено князем киевским, ему решать. Недоволен – шли к нему гонцов, пускай рассудит.
   – Для меня князь киевский – Рюрик Ростиславич, он меня в поход звал, перед ним и ответ держать буду. Не будет так, чтобы Мономашич ниже Ольговича в походе шел!
   – Не горячись, брат, не время в походе об обидах вспоминать! Разобьем Кобяка, тогда и посчитаемся. Нельзя боевой порядок рушить, загубим дело!
   Князь Владимир так рванул поводья, что его конь с визгом взлетел на дыбы. Переяславские гридни сбились в кучу, с опасением глядя на свиту Игоря.
   – Решай за себя, брат, – выкрикнул Владимир. – Мне ты не указ! Не послушал меня, так не удивляйся, что отплачу тем же! Воюй сам – в первых рядах, в последних, мне все равно. Нам, переяславцам, чести нет за северцами крохи подбирать! А вдруг понадоблюсь – зови, может, не сразу взашей вытолкаю.
   С потемневшим лицом князь Игорь Святославич глядел вслед быстро удалявшемуся Владимиру Глебовичу. Переяславский князь не привык встречать сопротивление своим желаниям, тем более слышать отказ. Но все же так распуститься, утратить контроль над чувствами…
   Оскорбление требовало отмщения.
   Но это придется отложить до лучших времен, пока не разрешится конфликт с половцами. Вот тогда у ворот Переяславля появится северский герольд, и длинные боевые трубы проревут вызов на ристалище. Длиннее языка – копье и меч, Владимир Глебович в горячке позабыл об этом.
   И снова из облака пыли возник всадник. То был гонец от основного войска, что шло в часе от авангарда князя Игоря.
   – Переяславская дружина уходит!
   – Куда? – удивился князь Игорь. – Кто приказал?
   – Не знаю. Но Владимир Глебович просил передать, что вы о нем скоро услышите!
   Бросить войско перед сражением?! Это уже не ссора, это предательство.
   Или расчет?
* * *
   Таких деревень много на русском приграничье; деревень, похожих на крепости. Мощные земляные валы с заботливо обновляемым частоколом хранили покой жителей. Со стороны степи валы были почти лишены травы, и влажный скользкий чернозем становился непреодолимой преградой не только для конного, но и для пешего воина.
   У деревни, как и положено, примостилось распаханное поле. Неподалеку большое стадо коров задумчиво поглощало траву, лишая работы косарей. В тени берез стояли стреноженные лошади пастухов, расположившихся на обед. На заботливо расстеленном рушнике была выложена нехитрая домашняя снедь, собранная матерями да женами.
   Но рядом с едой лежали копья, а из-за спины у одного из пастухов с недобрым любопытством выглядывал охотничий лук. Тетива на нем ослаблена, но не снята.
   Граница рядом, а значит, надо быть настороже.
   – Кажется, всадники, – сказал один из пастухов, вглядываясь из-под ладони в темное пятно, появившееся из-за рощицы.
   – Точно, – подтвердил другой пастух, потянувшись к ближайшему копью.
   – Сторожевые костры не палят, значит – свои, – успокоил всех лучник, продолжавший нарезать хлеб широкими ломтями.
   – И правда свои, – удивился тот, кто первым заметил всадников. – Никак Игорь Святославич возвращается! Вон как золотые шпоры на солнце-то горят!
   Сотни две всадников галопом приближались к спасавшимся от солнца в тени пастухам. Те поднялись, склонившись в поклоне. Игорь Святославич – князь справный, что ж ему не поклониться?
   – А ведь не князь Игорь это, – прошептал один из пастухов. – Вон бородища рыжая из-под шлема вылезла.
   – В копья их! – раздался молодой звенящий голос.
   Пастухов перебили в мгновение, и нарезанные ломти хлеба пропитались не медом, который расплескался по траве из опрокинутого горшка, а кровью. Поры хлебного мякиша забила вязкая красная масса, и хлеб задохнулся. Тесто замешивается на труде и поте, на крови можно выпечь только смерть.
   Умерла и деревня. Не спасут мощные земляные валы, когда доверчиво открыты ворота! И князь Владимир Глебович, пропахший дымом пожаров, с руками, обагренными кровью, пожелал сохранить жизнь только одному из селян.
   По покрытой трупами улице переяславские дружинники протащили и бросили у копыт княжеского коня старика в холщовой рубахе. Босые стопы старика кровоточили, рубаха оказалась выпачканной и порванной в нескольких местах. Выцветшие за долгую жизнь старческие глаза смотрели на князя без осуждения. Другое прочел в них Владимир Глебович, то самое, что услышал незадолго до этого в речах Игоря Святославича, – презрение.
   – Передай своему князю, старик, – Владимир Переяславский старался не встретиться со стариком взглядом, – поклон от брата его, Владимира Глебовича, и скажи также, что приемом, оказанным мне в его землях, я доволен. Народ у вас щедрый, – дружинники Владимира загоготали, – так что пускай еще ждет в гости!
   Старика отшвырнули в сторону, и дружина потянулась в обратный путь. Ехали, не снимая доспехов. Было тяжело и жарко, но жизнь дороже удобства. За дружиной шел обоз, набитый отобранным в разграбленных деревнях добром.
   Старик поднялся на ноги. К нему подбежали двое мальчишек, чудом спрятавшихся в кустах неподалеку. Весь день старик и мальчики собирали трупы в самый большой из уцелевших домов деревни. Затем старик высек огнивом искорку, которая упала на пук соломы и мигом расцвела багровой раной огня.
   Дом горел долго, став местом огненного погребения для жителей недавно многолюдной деревни. Никто не читал над ними погребальных молитв; священника зарубили одним из первых. Пепел священника, умершего без покаяния, мешался с пеплом его прихожан, ленивых и скептичных, часто подшучивавших над истовой верой во Христа, ставшей для священника жизнью. И не отличить уже было, где пепел той девочки, которую пытался закрыть собой священник за секунду до гибели, и где прах пахаря, пробившего вилами кольчугу убийцы девочки и принявшего смерть от десятка ударов мечей по незащищенной голове и груди.
   Будем надеяться, что Бог не формалист и покаяние – не главное для него. Эти люди не менее святы, чем князья Борис и Глеб, канонизированные православной церковью, ибо невинноубиенны. Будем надеяться, что оставшийся для нас безымянным священник обретет свой христианский рай.
   Будем надеяться.
   Что еще остается?
* * *
   Пока переяславская дружина разоряла деревни северского князя, в половецком лагере хватало своих проблем.
   Ханские родственники пребывали в растерянности, не в силах понять Кобяка, ведущего, по их мнению, войско к верной гибели на чужой земле. И все больше крепло убеждение, что дело не обошлось без злого духа, подчинившего себе волю и разум хана.
   Таких мыслей придерживался и великий шаман Лукоморья, собравший в своей юрте ближайших Кобяку людей.
   До посвящения шамана звали Токмыш, нынешнего его имени не знал никто. Половцы верили, что после встречи с духами меняется не просто поведение человека, преобразуется его сущность. Духи потустороннего мира раздирали своими когтями тело испытуемого в поисках необычного. Считалось, что у шамана с рождения в скелете имеется лишняя кость и духи, словно препараторы-таксидермисты, искали ее, чтобы убедиться в истинности выбора.
   Духи являлись в наш мир в разных обличьях. Для Токмыша дух обернулся волком в степи. Отливающий сединой убийца неслышно выпрыгнул из высокой травы на небольшой отряд половцев, в один миг рассек острыми клыками шеи двух лошадей, лапами перебил хребты их всадникам. Оглушенного при падении с коня Токмыша он поднял, словно невесомого, и унес, закинув бесчувственное тело на спину.
   С Токмышем простились, как с мертвым, но он появился через семь дней. На плече у него висела серая волчья шкура, отсвечивавшая серебром, а волосы самого Токмыша стали жесткими и седыми, словно волк поделился своей мастью с человеком.
   Токмышу было тогда семнадцать лет. Никто, и сам Токмыш в том числе, не знал, когда в него войдет дух. Чаще это случалось ночью, когда луна набирала силу и светила полным диском. Токмыш уходил из стойбища и выл, запрокинув голову и закрыв глаза. И ему отвечали волки из лесов и оврагов, из степи и с берегов рек, и такая тоска и мука была в этом вое, что воины в разбросанном вокруг лагеря охранении поглубже натягивали на уши войлочные колпаки, стараясь хоть как-то скрыться от этих звуков.
   Однажды ночью Токмыш пропал. Вернулся он не скоро, и за спиной его, в волчьей шкуре, с которой он не расставался, был завернут некий круглый предмет. Когда Токмыш развернул шкуру, то любопытные смогли увидеть шаманский бубен. На его деревянную основу была натянута шкура неведомого животного, и никто из скотоводов-половцев так и не смог догадаться какого же. Шкура была двуцветной, и часть бубна оказалась белой как снег, а часть – черной, как грязь на снегу. Бубен объединял верхний мир добрых духов и нижний мир духов зла, и немногим шаманам дано общаться с обоими мирами.
   Так Токмыш стал великим шаманом и потерял имя. Духи с уважением относились к нему, и припадки, когда шаман нежданно падал оземь и бился с безумными воплями, вгрызаясь покрытыми пеной зубами в землю, исчезли. Но иногда в полнолуние шаман уходил в степь, и волчий вой летел к верхнему миру, а эхо его отражалось в мире нижнем. Тогда плакал Тэнгри-Небо, а дух смерти, Тот-Кому-Нет-Имени, отчего-то закрывал веки на лике, подобном черепу.
   Шаман считал себя обязанным следить за безопасностью своих соотечественников. Это был не каприз и не прихоть. Хранить чужое благополучие – тяжкая ноша, оттого духи и выбирали шаманов, пренебрегая мнением самих кандидатов.
   – Хан Кобяк утратил разум, – сказал шаман, оглядывая лица собравшихся в его юрте. – Я считаю, что пора узнать, какой дух и отчего вселился в тело хана. Я попытаюсь упросить духа уйти, если вы согласитесь с этим.
   Половцы смотрели на горевший внутри сложенного из камня очага огонь и боялись взглянуть друг на друга. Им не было страшно в бою, они без стона вынесли бы любую пытку, окажись во вражеском плену, но мир духов казался им чуждым и непонятным.
   – Тревожить духов перед битвой… – протянул кто-то из ханов. – Дело небезопасное!
   – Небезопасное – кому? – спросил шаман. – Тебе, хан? Сам и отвечу: рискую только я, и опасность воистину велика. Гнев духов способен лишить не просто жизни – души. И мне кажется, лучше побеспокоить духов до битвы, чем после, когда неупокоенные души наших воинов потянутся в нижний мир, страдая не столько от смерти, сколько от позора поражения. Если хан прогневил духов, победы нам не видать!.. – Шаман протянул руки к огню, словно ища у него поддержки. – Вы мудры, иначе Тэнгри не терпел бы вас во главе родов и племен. Вам решать.
   – Я – за камлание, – нарушая тягостное молчание, сказал тесть Кобяка Турундай. Он снял тюрбан и обтер ладонью внезапно вспотевшую бритую голову.
   – Камлать, – протяжно, словно пересиливая себя, выдавил хан Тарх, принявший недавно святое крещение, но так и не привыкший к новому имени Даниил. Новообращенному христианину было особо тяжело согласиться с языческим обрядом, но Тарх знал силу шамана, и в душе воина прагматизм возобладал над верой. Не знаю, какую епитимью наложил на него потом священник, но нам, читатель, не стоит сильно осуждать его. Перед боем у полководца спасение собственной души должно отступить перед заботой о душах верящих в него воинов. Хотя – если бы это всегда было так…
   Один за другим ханы и полководцы говорили о своем решении. Никто не решился протестовать против камлания. Почтение к хану робко отошло в сторону перед опасением за войско, и шаман с осторожностью принялся развязывать волчью шкуру, в которой спал бубен, грезя о верхнем и нижнем мире духов.
   – Только один из вас должен остаться здесь в ночь камлания, – сказал шаман. – И это должен быть родственник Кобяка. Через его душу я найду путь к душе нашего хана.
   – Я готов, – поднялся хан Тарсук, младший брат Кобяка. Он пользовался репутацией великого воина и не намерен был отступать даже перед миром духов.
   – Хорошо, – сказал шаман. – Остальные узнают все утром. Уйдите!
   И первые люди среди лукоморцев послушно удалились, словно дети, услышавшие приказ старейшины.
   Тарсук смотрел, как шаман готовится к камланию.
   Под бубном оказался сшитый из грубого полотна балахон, на котором в кажущемся беспорядке были приделаны наконечники стрел и металлические фигурки, изображавшие существ, мало похожих и на зверя, и на человека. Шаман через голову натянул на себя позвякивавший балахон, а на него набросил волчью шкуру.
   И вот в руках шамана зарокотал бубен. В этих звуках не было ни мелодии, ни ритма, больше всего голос бубна напоминал предсмертный хрип. Но бубен словно пустил время вспять, хрип сменился визгом сабли, а тот – дробным топотом копыт на галопе. Невидимый конь мчался все быстрее и быстрее. Ни один скакун в степи не мог ехать так быстро, но невидимка не знал усталости. И Тарсук почувствовал, хоть и не знал, как именно, что на этом коне шаман въехал в мир духов. Здесь, в юрте, осталось его тело, а дух был далеко, и глаза шамана видели нечто недоступное простому смертному.
   Шаман поднял чашу с кумысом и выплеснул ее содержимое в огонь очага.
   – Духи верхнего мира, примите жертву, – сказал шаман, и слышна была в его голосе не просьба – приказ.
   Угли в очаге зашипели, и огонь вспыхнул с новой силой, словно кумыс мог гореть.
   Кумыс. Скисшее кобылье молоко.
   Остатки кумыса шаман вылил себе на руки и завертелся в безмолвном танце вокруг сидевшего на корточках Тарсука. Изредка шаман бил в бубен, прислушиваясь к еле заметному гудению туго натянутой кожи.
   – Ты знаешь, что делать, хан. – И снова в голосе шамана был не вопрос, а приказ.
   Тарсук встал и подошел к очагу. Из висевших на поясе ножен хан вытащил длинный кинжал и привычным движением опытного воина полоснул себя по левому запястью. Теперь рука долго не сможет удержать щит, но пробиться к одержимому духу Кобяка можно только через кровь родственника.
   Кровь с запястья часто закапала на мерцающие угли. Еще в воздухе языки пламени обвивали багровые капли, сливаясь в единое целое.