– Но нихто силком не тянул нас на путь энтот, – покачал головой Тархей Прохоров. – Мы сами ево избрали зараз. Нет для нас теперя дороги в обрат с корабля нашева. И не потому, што мы канатами привязаны к судьбине своей, а потому, што навек теперя все мы вместе и заодно!
   Наступила тягостная пауза. Первым ее нарушил Ивашка Сафронов:
   – А ведь при Кондратии Селиванове[2] преподобном, как сказывали, наши голуби припеваючи жили! Много возжелавших было сокрушить душепагубнова змия оскоплением! Ведь Кондратий-то Евангелие назубок изучил и великим словом убеждения владел в свершенстве! А скоко люда богатова к нам оскопляться валом валило. Многие тады возжелали праведной жизни без греха совокупления и Царствия Небеснова!
   – И порядок завидный был на корабле нашенском, – продолжил Савва. – Один голубь наследует все, што оставалося от другова, усопшева. Нихто нужды не испытывал. Нихто!
   – И все одно наша мука всю жисть тянется, – возразил Авдей Сучков. – Завсегда власти вне закона нас выставляли. И терпеть приходилося как при старой власти, так и при нынешней. Ежели бы мы силы теряли и терпение, то веру бы зараз и профукали. Отступниками стали бы. Вот и щас одно нам остается, голуби, – сохранить веру и терпенье! Наше Царство ешо впереди, а покудова не падай духом и невзгодам не поддавайся!
   Скопцы долго сидели в тот вечер, уныло рассуждая о былом величии и о невзгодах «теперяшних». Потом Сафронов, несколько воспрявший от присутствия единоверцев, поднялся из-за стола:
   – Што-то засиделися мы нынче, голуби мои! А ну хватит заупокойную по себе справлять! Пора и раденью время посвятить, а то час начала давно уже миновал!
   Все разом поднялись со своих мест. Женщины заперли изнутри двери и задернули занавески, мужчины убрали к стене стол, скамейки и табуретки. Затем скопцы в белых одеяниях сошлись на середину избы и запели. Их сильные чистые голоса слились воедино.
   Аверьян, окаменев на кровати, с открытым ртом наблюдал за ритуалом. Голоса становились все сильнее, а лица все торжественнее. Они пели так вдохновенно и величественно, аж дух захватывало от невольного восхищения. Ему никогда в жизни не приходилось слышать ничего подобного, и он был просто потрясен происходящим.
   Скопцы взялись за руки. Шаг за шагом их движения стали убыстряться, и вскоре они уже лихо отплясывали по всей избе так, что половицы жалобно скрипели и визжали. С «хождениями в духе», с самобичеванием, глоссолалиями и выкрикиваемыми пророчествами сектанты впали в состояние религиозного экстаза. Как безумные, они кружились по избе, размахивая руками. И пели, пели, пели!
   Наблюдавший за радением Аверьян не заметил, как сам попал под влияние этого бешеного танца. Вначале он пытался только подпевать, но уже скоро ноги понесли его в центр танцующих, а возбуждение оказалось так велико, что заглушило все остальные чувства. Он стал частицей, вросшей в единое тело слившихся в экстазе сектантов, и был счастлив, словно находился не в казачьей избенке, а парил где-то высоко-высоко над землей, среди облаков, туч и звезд, подбираясь все ближе и ближе к ярко сияющему солнцу.
* * *
   Калачев сладко потянулся и радостно улыбнулся. С наступлением утра началась новая жизнь. Точно вовсе не существовало никогда его страхов, переживаний и боли. Невероятное ощущение, которое Аверьян испытал во время ночного радения, вобрало в себя все плохое, что с ним когда-либо происходило.
   Аверьян чувствовал по отношению к Сафронову, помимо всего прочего, сильнейшее любопытство. В Ивашке, без сомнения, жило зло: он всегда казался беспечным и неунывающим, но источал непонятную, неосязаемую черноту. Скопец вовсе не был таковым, каким хотел казаться.
   – С добрым утрецом, голубок! – воскликнул хозяин, подходя к кровати. – По рылу твоему довольному зрю, што радение наше пришлося тебе по сердцу!
   – Я полон восторга, – ответил Аверьян не лукавя. – Мне почудилось, што сам Хосподь сошел к нам с небес и выплясывал рядышком, громче всех ступая!
   – Хосподь не с небес к нам сходит, а завсегда промеж нас, – ответил Ивашка назидательным тоном. – А ежели знать хотишь, то он в меня вселяется во время радения!
   – В тебя? – округлил глаза Аверьян. – Да брешешь! Мыслимо ли энто?
   – Ешо как мыслимо, – ухмыльнулся самодовольно Сафронов. – Кады сызнова радеть будем, ты полутше пригляди за мною. Вот опосля и обговорим, што глазоньки твое высмотрят.
   – Дык я сам себя едва помню после радения! – вскричал Аверьян. – Вот токо очи продрал и, што случилося ночью, никак не вразумляю!
   – А ты не пыжься, – улыбнулся Ивашка. – При радениях Хосподь все помыслы наши на себя заворачивает! Энто я верно тебе говорю, ибо Хосподь завсегда во мне в то время!
   Они помолчали. Аверьян переваривал услышанное, а Сафронов, видимо, подбирал правильные слова для продолжения беседы.
   – Мне благостно было, – сам не ожидая от себя, признался Аверьян. – Я не помню што вы в пляске буровили, но…
   – Седня ешо одно таинство исполним, – сказал Сафронов, глядя на Калачева. – Тебе пора с нами сообча жить-поживать, голубь! С нашева корабля два пути: либо с нами, либо… ты потонешь даже в мелкой луже!
   Калачев промолчал. Затих и Ивашка. И вот, подумав, Аверьян произнес:
   – Слыхать-то слыхал про секту вашенскую, но помыслить не мог, што зараз промеж вас убогих окажуся.
   – О бытие нашенском опосля посудачим, – ответил Сафронов вкрадчиво. – Ты вота определися щас, с нами ты али врозь? Ежели што, то мы и без тебя обойдемся, а вот обойдешься ли ты без нас?
   – Нет, наверное, – признался вынужденно Аверьян. – И впрямь теперя кому я эдакий калека убогий нужон буду?
   – Ты Хосподу нужон, – заверил его Ивашка, положив доверительно руку на плечо. – А Хосподь Бог – энто я! Не серди меня понапрасну, Аверьяха. Душами зараз сростемся, вовек сообча жить будем!
* * *
   Следующим утром Аверьян проснулся встревоженным. Открыв глаза, попытался выяснить причину своей тревоги, набросил на плечи тулуп и вышел на улицу. В избе и вокруг нее не видать никого. Знамо, Ивашка и «сестры» еще не вернулись «из гостей». Но почему топится баня в огороде?
   Аверьян подошел к колодцу. Заглянул вниз и увидел далеко в глубине воду. Не понимая, что делает, он заговорил с ней о своих бедах и бросил вниз камешек. Круги на воде быстро рассеялись – а в нем вдруг снова пробудилась невыносимая тяга к самоубийству. Вода в колодце манила к себе, и Калачев решал…
   – Сигануть никак собрался? – прозвучал сзади голос Сафронова, заставивший сжаться и отскочить от сруба.
   – Да нет, – проблеял Аверьян сконфуженно, кротко глядя на Ивашку. – Я завсегда любил в колодцы глядеть. Хто-то на огонь зыркает, а я вот в колодец, на водицу.
   – Оставь озорство энто, не маленький ужо, – заявил Сафронов, останавливаясь рядом. – Я ж тебе дело сказывал: али с нами, али хрен с тобой! Токо не боися убивать себя, ежели надобность в том приспичила. Мы тебя как своево, как святова захороним!
   – Ну с вами я, куды же теперя! – воскликнул в сердцах Аверьян. – Токо душу не мотай на руку. Я ужо завсегда с тобой, и довольствуйся сеим, ежели потребность во мне имеется!
   Ивашка окинул его оценивающим взглядом.
   – Што ж, – сказал он, – быть посему. Нынче в баню пойдем. Тела ополоснем малеха и…
   Ночью, после радения, когда другие участники обряда покинули избу, Сафронов подсел к кровати Аверьяна. Он долго и внимательно разглядывал возбужденное, покрытое капельками пота лицо Калачева, после чего вкрадчиво поинтересовался:
   – Што, впечатляют радения нашенские?
   – Ага, – выдохнул Аверьян, открывая глаза. – Я бутто сызнова возродился! Я… я… – он облизнул губы, – я бутто в раю побывал!
   Ивашка довольно крякнул, по лицу расплылась широчайшая улыбка.
   – То ли ешо будет, Аверьяша, – сказал он, томно вздыхая. – Вот кады ешо адептами пообрастем, то окрепнем зараз! Чем больше народу в раденьях участвует, тем больше благодати с небес снисходит!
   – Шуткуешь, – посмотрел на него недоверчиво Аверьян, – хто ж захотит увечье себе причинять оскоплением?
   – Энто ужо моя заботушка, голубок, – ответил Сафронов загадочно. – Мир полон грешников неприкаянных, и среди них достаточно эдаких, хто на корабле нашем местечко себе найтить захотит! А ну собирайся. Подсобишь малеха в деле праведном, а заодно и поглядишь, как голубки дикие на наш корабль залетают.
   Шагая гуськом друг за другом, они подошли к бане. Из предбанника выглянул Стахей Голубев.
   – Как она? – спросил Ивашка. – Не передумала в участии своем?
   – Вроде как засумлевалася, – ответил Голубев, – но ничаво. Савва и Авдей ее даже в предбанник не выпускают. Дали зелья соннова и…
   – Силком вливали али сама выпила?
   – Сама, не супротивлялася.
   – Об чем вы энто? – встревожился Аверьян. – Вы што, кому-то худо причинить хотите?
   – Не взбрыкивай. Щас сам все увидешь, – ответил Сафронов. – Делай все, как я велю, и ни об чем не вопрошай, покуда на то дозволенья не дам. Щас самолично коснешься Великова таинства оскопления, голубок. Заране упреждаю, обо всем опосля судачить будем!
   Они вошли в предбанник.
   – Хде она? – спросил Сафронов у Саввы, который, завидя его, сразу же отпрянул от печи.
   – Тамма, – кивнул Авдей на дверь бани. – Готова ужо.
   – Ступай к ней, – распорядился Ивашка, обернувшись к Аверьяну. – Ничаво не делай, токо рядышком с голубкой нашенской на полок присядь.
   Переступив порог, Аверьян остановился, увидев обнаженную красивую девушку, лежавшую на полке. В нерешительности потоптавшись, вспомнив наказ «кормчего», приблизился к ней и примостился рядом. Покосился на дверь, будучи растерян, не зная, как поступить, однако что-то подсказывало ему…
   Аверьян опустился на четвереньки и легко прикрыл ладонью рот девушки, затем потряс ее за плечо. Она, казалось, не хотела просыпаться. Сонно нахмурившись, пробормотала что-то, но глаз так и не открыла. Аверьян нагнулся ближе и решил разбудить ее шепотом на ухо.
   Глаза девушки широко раскрылись, а рот попытался издать крик под его ладонью.
   В это время за дверью послышались шум и топот сапог. Дверь открылась. Вошел Сафронов. Его лицо было напряженно как никогда, весь вид кормчего ясно свидетельствовал о том, что все мысли и чувства устремлены к обнаженному юному телу. Ивашка не отказался бы от задуманного, если даже на его голову в тот момент рухнули проклятия рода человеческого или бы загорелась баня. В руках он держал железный прут, с раскаленным добела концом.
   Аверьян вытер рукавом проступившие капли пота со лба и настороженно посмотрел на этот прут. Сердце беспокойно екнуло, дыхание замерло.
   На лицах скопцов, вошедших за Ивашкой, – решительность и фанатизм. Они словно жаждали видеть ужасное зрелище и были готовы ускорить его своим вмешательством.
   Сафронов, нахмурив брови, несколько секунд молчал, словно изучая тело жертвы. Затем поднял голову, окинул живыми черными глазами баню и сказал:
   – Вот и все, Аннушка, времячко вышло. Щас ты познаешь все таинства обряда божественнова и обретешь вторую чистоту! – Он обернулся к застывшим сзади единоверцам, затем приподнял керосиновую лампу перед лицом девушки и продолжил: – Разглядел ли хто из вас очи энтой голубки? Вы токо поглядите, как она трепещет! Имеем ли мы право обрекать ее на излишнее ожидание? Заставлять ее ждать благодати, кады она рядышком, – преступление! – Ивашка замолчал, передавая в руки Саввы керосиновую лампу, и вдруг повернулся к едва живой от страха девушке: – А ну?!
   – Не-е-е-ет! – закричала та не своим голосом, отвалившись к стене.
   Сафронов поднял глаза, прищуриваясь, чтобы лучше разглядеть перекошенное страхом лицо. Голос девушки, взывавшей за помощью, задрожал от ужаса:
   – Аверьян?!
   Девица потянулась к нему обеими руками. Она задыхалась и тихо поскуливала. Аверьян понял: если он немедленно не поможет, та умрет. Тогда он попытался заслонить ее своим телом и, в этот момент…
   Его голова повисла где-то между небом и землей от сильной боли, но сознания он не потерял. Звон полностью заполнил его уши, заглушая возгласы толпящихся в бане скопцов. Он качнулся вперед. Из носа фонтаном выплеснулась кровь.
   – За што ж вы эдак меня, братцы? – прошептал он и сам не услышал своих слов.
   – Штоб место свое знал и нос куда ни попадя не сувал! – проник сквозь хаос в его сознании голос.
   Затем Аверьян почувствовал чью-то руку на своей талии, а еще пара рук поддержала его за плечи. Какой-то голос звучал обеспокоенно, и не было уверенности – не сам ли он разговаривает с кем-то.
   Лишившись единственной, хотя и ненадежной подмоги в его лице, девушка перешла к отчаянному сопротивлению. Она схватила с полки большой медный таз и стала отбиваться им от нападавших скопцов.
   – Не трогайте меня! – кричала она. – Я еще не готова ступить на ваш корабль! Не касайся и ты меня, изверг! – яростно бросила она в лицо Ивашки, все еще стоявшего перед ней с остывающим прутом в руках.
   Сафронов предпринял неудачную попытку схватить девушку, но та ловко увернулась и забилась в угол, прикрываясь тазом.
   – Хосподи, помоги мне! – задыхаясь, прошептала она, однако Ивашкина рука выхватила ее из угла и с силой уложила на полку. – Хосподи, молю Тебя… молю, Хосподи!
   Сафронов вытер губы и взглянул на скопцов. Те толпились в дверном проеме, уставясь на него. Тогда он поднес прут к соску левой груди девушки.
   – Всем вон отсель! – приказал он своим последователям. – Нынче я сам, без вас справлюся!
   Скопцы послушно вышли в предбанник и закрыли за собою дверь, а Аверьяна, случайно или умышленно, оставили в бане.
   Как только дверь за ними захлопнулась, по парной мгновенно разнесся резкий запах паленого мяса. Девушка дико завизжала и тут же провалилась в глубокий обморок.
   Скопцы в предбаннике запели один из своих псалмов, а Ивашка прижег сосок на второй груди девушки и велел снова накалить в печи прут, а сам вытащил из кожаного футляра бритву. Он собственноручно удалил несчастной половые губы. Вторая чистота снизошла.
   Присыпав чудовищные раны каким-то порошком, Ивашка, чтобы окончательно заглушить «зов грешной плоти», выжег крест во всю спину несчастной.
   – Хосподи, да ты убил ее, Ирод! – закричал в отчаянии Аверьян, приходя в себя.
   Сафронов никак не отреагировал на прозвучавшее обвинение. Он бережно обернул простыней тело оскопленной, после чего крикнул не оборачиваясь:
   – Эй, хто там… Голубку нашу в избу снесите и Агафье передайте!
   Затем хмуро глянул на Калачева:
   – Аверьяшку как пса, на цепь садить велю! Пущай ночь мозгами ворочает, а с утреца раннева прямо к покаянию ево и призовем!
* * *
   На следующее утро Ивашка сам пожаловал в баню и развязал Аверьяна.
   – Эх ты, лапоть ушастый, – укоризненно покачал он головой. – Ты нам чуток все таинство в балаган не обратил. Девку, видишь ли, спасать мылился… А от ково, скажи на милость?
   Аверьян не помнил, как провел ночь, но вот издевательство над девушкой не забыл и брошенный Ивашкой упрек встретил во всеоружии.
   – Она не жалала оскопляться, – сказал он, хмуря брови и растирая на запястьях рубцы от веревок. – Ты же сам сказывал, што оскопленье завсегда таинство добровольное.
   – И щас от своех слов не отрекаюсь, – согласился Ивашка. – Девка энта, Аннушка, давно ужо с нами проживает и в раденьях участвует! Оскопиться она сама возжелала. Токо вот прут огненный увидела и со страху решение свое враз поменяла! Теперя она Хосподом обласкана, в избе лежа. Ступай и сам погляди, ежели сумлеваешься.
   Аверьян присел на скамейку в предбаннике и принялся растирать ноги. Он покосился на наблюдавшего за ним Сафронова:
   – Вот я гляжу на вас и раденья вашенские, а в толк не возьму, чем вы от хлыстов отличаетеся. Ведь все одинаково у вас, токо не оскопляются оне?
   – А што ты энто вдруг о христоверах[3] воспрошаешь? – удивился Ивашка, явно не ожидавший вопроса. – Можа от нас да к ним переметнуться замыслил?
   – Куды я от вас теперя, – вздохнул обреченно Аверьян.
   – И то верно, – согласился Сафронов, успокаиваясь. – Ты таперя без нас никуды! А христоверы…
   Он закрыл дверь и присел на порожек.
   – Я вот што поведаю тебе, голубь, – начал издалека Ивашка. – И мы, и хлысты из одново теста вылеплены. Раньше все христоверами щиталися. Токо вота разошлися кораблики наши. Хлысты после радений спать попарно ложатся, кажный со своею избранной! И грех эдакий грехом не щитают. Сын могет с матушкой блудить, отец с дочерью… А блуд – энто грех великий и непрощаемый. Радеец наш, Кондратий Селиванов, глас с небес услыхал! А глас тот повелел ему супротив свальнова греха выступить! От греховых влечений велено ему было раз и навсегда – «каленым жалезом отжечь детородные свое уды»! Селиванов сам оскопил себя, вот так-то!
   – И што с тово? Чаво достиг он, плоть свою эдак терзая?
   – Великое множество адептов тады веру нашу зараз восприняли! Многие возжелали «сокрушить душепагубнова змия».
   – Видать, Селиванов ваш знатно в души влазить мог.
   – Резонов у Кондратия было превеликое множество. Кондратий открывал Евангелие и читал из нево, што око, кое тя соблазняет, надлежит вырвать, а руку или ногу отсечь и бросить от себя!
   Ивашка посмотрел на собеседника, но, не заметив на его лице ничего пугающего, продолжил:
   – Верующим с нашева корабля нужда есть пройти «огненное крещение». На энто существуют две степени посвящения: первое убеление – малая печать[4] и большое убеление – большая печать! А ешо большая печать царской зовется. Навсегда запомни, голубь, есть скопцы, которые оскоплены от людей, и есть скопцы, которые сами себя оскопили для Царствия Небеснова! «Нихто иной, а именно скопцы будут составлять те 144 тыщи избранных ангелоподобных, кои останутся после Страшнова суда»!
   – А у меня какая печать? – не удержался от вопроса Аверьян.
   – У тебя царская, – охотно пояснил Ивашка. – Теперя сообча с тобой оскоплять адептов будем, хто к нашему кораблю прибиться захотит!
* * *
   В станице скопцам жилось трудно. Кроме казаков, у них имелся еще один враг – голод.
   Скудные запасы подходили к концу. Повесив на шеи нищенские мешки, женщины мыкались по окрестностям, выпрашивая милостыню. Они уходили из станицы затемно, а возвращались к ночному радению. Приносимая ими пища бережно делилась поровну, съедалась, и все переходили к молению.
   Но и на этом испытания не заканчивались. Ивашку в очередной раз предупредили, что казаки-гирьяльцы готовят погром в их избах…
   – Уходить отсель надо, – наседали на него скопцы. – Не кончится добром сие. Война разделила людей и обозлила несоизмеримо. Казаки теперь во всех врагов видят.
   – Да я бы рад-радешенек увести вас отсель куды подальше, – вздыхая, оправдывался Сафронов. – Токо вот покуда идтить нам некуда – война кругом. Покудова до Оренбурга доберемся, в лапшу изрубают!
   После радений скопцы теперь больше не покидали избу Сафронова. Бледный от голода и переживаний Ивашка бродил из угла в угол. Любой звук с улицы, заставлял его нервничать. Глаза кормчего ввалились и лихорадочно блестели.
   В эту ночь станицу накрыла сильная буря. За окнами выло, в трубе гудело; казалось, кто-то бродит по двору, и стучит в дверь. Скопцы не спали. Они сгрудились у печи и тихо, вполголоса, напевали грустные мотивы. Сафронов подкладывал в печь полешки и о чем-то сосредоточенно размышлял.
   Из сеней послышался топот сапог, дверь распахнулась, и в избу ворвался Савва. Скопцы вскочили со своих мест, а Ивашка поспешил к нему навстречу.
   – Оне идут! – выкрикнул Савва посиневшими от холода губами и рухнул на пол.
   Сектанты, как отара перепуганных баранов, сбились в кучу, готовясь встретить смерть.
   В дверях появился огромный чернобородый казак с нагайкой в руке. Все затаили дыхание, глядя на вошедшего с ужасом.
   – Ну, чаво оробели, безбожники? – спросил громко казак, разглядывая скопцов сквозь густые, шапками нависающие над глазами брови. – Мы зла вам не жалаем и чинить таковова не станем. Вы ужо и без тово наказаны, сами себя искалечив. Но вот зрить вас и терпеть радом не хотим! – подчеркнул он внушительно. – Щас собирайтеся и выметайтеся. На дворе – сани. На них и полезайте!
   – И што? – спросил Ивашка, протискиваясь вперед. – До утра обождать невтерпеж было? Вы сами-то зрите, эдака погода на дворе? Да в такую пургу хозяин собаку на улицу не выгонит.
   – А ты мне на жалость-то не дави, – грозно сдвинул брови к переносице казак. – Мы тя уж не единожды упреждали, штоб подобру-поздорову из станицы убиралися. Теперя не взыщите! Живо в путь! Довезем до Саракташа зараз, а тама сами как знаете!
   Высказав все, с чем пожаловал, казак вышел из избы, оставив скопцов наедине со своими страхами и сомнениями.
   – Што делать будем, голуби вы мое? – обратился Сафронов к своим последователям. – Видать, не отстанут оне от нас, коли уходить воспротивимся?
   – Сожгут и нас, и избы, – вздохнул кто-то. – Казаки – оне не приемлют веры нашенской! Как токо мы сюды приехали…
   – А ну замолчь! – раздраженно рыкнул на говорившего Ивашка. – Все зрим зараз, што нечаво рассусоливать. Раз не прижилися в станице, в город пойдем! Тамма вере нашей чинить препонов нихто не станет, да и с голодухой справляться легшее будет!
   А затем все как во сне – пурга, сани на снегу, занесенная дорога, дикая ночная степь… Позади, в покинутой станице, вдруг загорелись большие костры, и скопцам стало ясно, что казаки жгут покинутые ими избы.
   Склонив голову на бок, Аверьян наблюдал за бушующей вокруг пургой. Он ни о чем не думал. Рядом с ним, на санях тихо стонала и плакала оскопленная Анна. Ему нечего было сказать ей в утешение. В голове вихрем пронеслось множество мыслей, но это были совсем не те слова, которые с радостью бы выслушала искалеченная девушка.
   Аверьян в годы своего отрочества не переживал особых трудностей, выпадающих обычно на долю большинства казачьих детей. Он не знал сомнений в правильности жизненного пути, так как полагал, что живет именно так, как угодно Богу. Женитьба, рождение детей… Все шло как положено, да вот только война в корне изменила всю его жизнь.
   Вплоть до мобилизации в армию атамана Дутова Аверьян не переживал ни страха, ни потрясений, ни разочарований. Конечно, назвать его баловнем судьбы было бы опрометчиво. Он с раннего детства привык много работать по хозяйству и вырос достаточно закаленным для самостоятельной жизни. Однако сейчас он потерялся перед лицом настигшего его ужасного испытания и окончательно пал духом. Ему до слез было жалко искалеченную Ивашкой сиротку Аннушку, жившую тихо в их общине. Она готовила еду, стирала, помогала по хозяйству и никогда не высказывала пожелания об оскоплении, а тут…
   Аверьян снял рукавицу, нащупал девичью руку и накрыл ее своей ладонью.
   – Ничаво, Аннушка, крепися, – сказал он ей, когда девушка прильнула головой к его груди. – Жива ведь, и то хвала Хосподу! – уже более убедительно закончил он. – Сама зрила, што хотел я уберечь тя от мук адовых, а вона как все вышло…
   Анна посмотрела всепрощающе, спрятала лицо у него на груди. Аверьян обнял ее, прижав к себе. Она не сопротивлялась, притихла, замерла, и только плечи слегка подрагивали.
   – Теперя и мне коротать свой век в девках, – медленно проговорила она. – А я ведь и не мыслила оскопляться. За што они эдак меня?
   – Ведаю я об нежелании твоем, – вздохнул сочувственно Аверьян. – Теперя не пеняй на судьбину и живи эдакой, каковая есть. Погляди-ка вот на меня, дева. Не Ивашка, а сам Хосподь с небес оскопил меня осколком снарядным! Мыслил руки на себя наложить, токо вот опосля…
   Анна резко отпрянула, подняв голову.
   – Всех нас хто-то оскопляет, но токо не Хосподь! – она отчетливо произнесла эти суровые слова. – А я, дура, мечтала дитё родить, хотела любить и быть любимой! А што теперь? Токо со скопцами жизнь коротать?!
   – Иных путей нету, – вздохнул Аверьян. – Ни у тебя, ни у меня, ни у ково, хто нас окружает.
   Не слушая его, Аннушка словно продолжала разговор с собой.
   – И ты, и я – калеки убогие! Мы принесли жертву, а што взамен получили?
   – Наверное, то, об чем ты мыслишь, мы ужо сполна заполучили, – крикнул Аверьян.
   – Но почему, штобы обрести щастье, человек должен быть искалечен?
   – Эдак Ивашка уверяет. А он…
   Аверьян замолчал, так как видел, что девушка не слушает его или утомилась перекрикивать шум пурги. Она смотрела на черное небо, на крутящийся вокруг саней снег. Тоска, боль, безнадега и решимость угадывались в ней.