– И помните: прошлое ваше огнем покаяния ныне сожжено. Вы теперь человек иной, заново родившийся, снова крестившийся, снова воцерковленный и благодатью Святого Духа на всех путях ваших укрепляемый. Но это не означает, – говорил о. Петр, возложив епитрахиль на голову Ермолаева, но глядя куда-то вверх, в одному ему видимую точку, – что все вам теперь придет само собой, без вашего молитвенного усилия, без вашего упорства в вере и без вашей надежды на Господа. Вера есть труд повседневный, помните и этого труда не бойтесь. И да не будет в вас отчаяния – никогда и несмотря ни на что, а будет твердое упование на бесконечную любовь и бесконечное же милосердие Господа нашего Иисуса Христа. Вложите в сердце свое слова, которыми сегодня напутствует вас святая Церковь: не согрешай, да не угасишь опять светильника души твоей, огнем любви Божией возженного. – Он вздохнул во всю грудь, умолк и затем продолжил. – Теперь слушайте… Господь Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, – слово за словом, медленно произносил о. Петр, ощущая в себе присутствие необыкновенной, радостной, торжественной силы, – да простит тя, чадо, вся согрешения твоя… – Сила эта не ему только принадлежала, он знал. И потому, не скупясь, старался передать ее Василию Андреевичу, чтобы, укрепившись, тот устоял в безумии нынешней жизни. – …И аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.

5

   – …благодарив и благословив, – едва слышно молился в алтаре о. Александр, – освятив, преломив, даде святым Своим учеником и апостолом, рек… – Он протянул обращенную ладонью кверху правую руку с плотно сомкнутыми пальцами и, указав ею на дискос с лежащим на нем Святым Хлебом, произнес вслух слабым, но словно бы выходящим из сокровенной сердечной глубины голосом: – Приимите, ядите, Сие есть Тело Мое, еже за вы ломимое, во оставление грехов.
   Ради нас ставший человеком.
   Ради нас претерпевший хулу, ложь и мучения.
   Ради нас принявший крестную смерть.
   Господи! Верую как в истину непреложную, которая всех правд земных выше, светлее и чище, что хлеб сей есть Тело Твое, а сам Ты в сонме ангелов здесь незримо присутствуешь. Господи! В алтаре храма нашего основание лествицы Твоей, по которой восходят на небо ангелы и которую однажды явил Ты Иакову. Господи! У врат небесных поставил Ты меня, и с этого места святого не сойду, пока не позовешь.
   Вслед священнику и старшему брату и младшенький, ухватив в горсть правой руки орарь, лениво поднял ее, чтобы указать на дискос со Святым Хлебом на нем, – но тут пришла ему охота зевнуть. Он зевнул во весь рот, прикрываясь орарем и смаргивая выступившие на глаза сладкие слезы. Скоро службе конец, домой приду, лягу. Нет, лучше к Катьке. Может, сегодня… Дрожь пробежала по хребту и ушла в ослабевшие ноги. Взгляд о. Петра в этот миг прожег Николая, и он поспешно опустил голову. Не дай Бог, догадается… Убьет.
   Отец Петр стиснул зубы. «Скажу Александру – в шею его из алтаря и немедля». Но с клироса прозвучал «аминь», и о. Александр, тихо молвив: «Подобне и Чашу по вечери, глаголя», проговорил-пропел затем с великой радостью и затаенной печалью:
   – Пийте от нея вси, Сия есть кровь Моя Новаго Завета, яже за вы и за многи изливаемая во оставление грехов.
   Господи! Прости меня. Но в радости не могу отрешиться от печали; в умилении – от скорби; и в ликовании – от плача. Давший нам источник жизни вечной, какой ценой оплатил Ты его! Позвавший нас на Трапезу Свою, взошел на Голгофу. Принесший слово истины, претерпел распятие. Воскресший, безмолвно страдаешь от мерзости грехов наших.
   – Отец Александр, – громко и недовольно проговорил вдруг диакон. – Ты не слышал, что ли: «аминь» пропели. Молись давай дальше.
   – Отец Александр! – сдавленным шепотом тотчас обратился средний брат к старшему. – Дьякон более в алтаре находиться не может. Это наш с тобой грех, что мы его, вчера пившего и жравшего и Бог его знает чем еще занимавшегося, допустили к священнодействию!
   – Петя! Брат! Отец Петр! – прижав правую руку с орарем к груди, тоже шепотом воззвал Николай. – Ведь Христос по-среде нас, а ты меня позоришь. За что?!
   – Христа не марай, – тихим страшным голосом произнес о. Петр, и младшенький, поспешно отступив от него, встал под защиту старшего:
   – Отец Александр! Саша! Ты ему скажи… Он убить меня готов! Я, может, тебе что-то не так сказал, ты меня прости, Христа ради! А он спятил, должно быть. Как волк, на меня кидается! – Он совсем близко, почти вплотную приблизился к Александру, и оба они одинаковыми, серыми, материнскими глазами смотрели на брата: один – с испугом, другой – с мучительным недоумением.
   И нос у них обоих материнский, прямой, и верхняя губа, как у мамы-покойницы была, – с изломом посередине.
   – Отец Петр… отец дьякон, – с усилием проговорил о. Александр и вздрагивающей рукой прикоснулся к серебряной крышке лежащего на престоле Евангелия. – Сейчас возношение… Сейчас ему, – слабо кивнул он на стоявшего по правую его руку Николая, – Дары возносить…
   Боже мой, зачем они меня опустошили?
   Ожившее сердце вырвали из груди.
   Я, может быть, к Небу приближался, а меня свергли на землю.
   Молитву мою распяли.
   От горнего места прямо на него смотрел Христос, и в ясном Его взоре о. Александру вдруг почудилось выражение, с которым Он, скорее всего, глядел на фарисеев, называя их гробами повапленными, снаружи имеющими вид красивый, а внутри полными мертвых костей и прочей нечистоты; или даже на торговцев – перед тем, как взять в руки бич и выгнать их из храма.
   Взгляд Спасителя о чем-то напоминал ему – а о чем именно, он сообразить сейчас не мог, да и не хотел. Он только знал, что, если вспомнит, то в нем уже и следа не останется от того дивного ощущения Богоприсутствия, которое крепло в душе от молитвы к молитве. Он попытался забыть недостойную перепалку братьев и, закрыв глаза, тихо произнес:
   – Помиающе убо спасительную сию заповедь и вся, яже о нас бывшая…
   – Отец Александр! – требовательно сказал о. Петр. – Ты либо дьякона из алтаря прогонишь, либо я сам уйду.
   – Вот он всегда так! – быстро и горячо рядом со старшим зашептал младшенький. – Ему лишь бы на своем настоять, себя показать. А другие для него…
   Волна исходящего от Николая отвратительного запаха все напомнила. С тоской на сердце о. Александр брезгливо отстранился. Мерзость. Он вчера с комсомольцами гулял, Нина сказала и велела Петру передать. Отчего Петру? Я этого храма настоятель. Она смеялась: «Ты, ты».
   – Он себя столпом православия воображает, а он просто столб телеграфный и ничего больше, – продолжал нашептывать младшенький, не замечая, как бледнеет и покрывается испариной лицо о. Александра.
   Григорий Федорович Лаптев тем временем показался в северных дверях алтаря с вопросом не только укоризненным, но, пожалуй, и возмущенным:
   – Отцы, вы никак задремали?!
   – Уходи, – негромко сказал младшему брату о. Александр.
   Чутким ухом Григорий Федорович это слово уловил, принял на свой счет, и на маленьком, сморщенном, с белыми кустиками бровей его личике попеременно отразились сначала недоумение, а затем горчайшая обида. И с этой обидой он воскликнул:
   – Отец Александр!
   – Я не вам, – ровным голосом проговорил о. Александр и, не глядя на брата-диакона, повторил: – Уходи. Молись в храме.
   Христос не спускал с него Своего взора.
   – Ты не можешь… – неуверенно сказал Николай, но потом прищурился и посмотрел на старшего брата с вызовом. – Я сан священный имею! Ты разве епископ, чтоб меня гнать?! Ну да, я нынче без приготовления, так случилось… Чего тут страшного? Священники пьяные служат, и то ничего. А я что – пьяный, что ли? Эко дело – вчера выпил маленько! Нельзя мне Святые Дары возносить – не буду. Он, – младшенький указал на Петра, – пусть возносит. Ради Бога! И причащаться не буду. И Чашу не буду выносить. Но гнать меня из алтаря ты прав не имеешь!
   – Не я тебя гоню, брат, – кротко молвил о. Александр.
   – А кто? Он? – опять указал Николай на о. Петра. – А ты его не слушай. Ты в храме настоятель, а не он.
   – Не я тебя гоню, – повторил о. Александр. – И не отец Петр.
   – А кто ж тогда?!
   – Неужто не понимаешь? – с болью спросил у младшего брата старший.
   – А-а, – усмехаясь, протянул Николай. – Ты вот о чем… Ты мне про Бога… Про Него, – он кивнул в сторону горнего места, откуда пристально смотрел на братьев Христос. – Зря. Он себе в Небесах живет не тужит вместе с Отцом и Святым Духом, а мы здесь… – в лад Ваньке Смирнову Николай чуть не сказал: «Народ дурим», но в тот самый миг, когда слова уже готовы были слететь с его губ, вдруг оробел и, запнувшись, проговорил: —…устраиваемся кое-как.
   – Ты что… ты о Господе так?! Коля! – умоляюще вскрикнул о. Александр и схватил брата за рукав стихаря. – У тебя, может, случилось что? Ты нам скажи, братьям… отцу скажи. Ступай, Коленька, помолись… Богом тебя заклинаю: не губи себя! Царства небесного себя не лишай! Ты же с Церковью повенчан! Ты вкруг престола трижды обошел! Ты спасению служить обещался!
   – Оставь его, – глухо сказал от жертвенника о. Петр. – Пусть идет устраивается, а мы тут Богу будем служить. Иди, иди! – Он властно указал младшенькому на северные двери алтаря.
   – А ты не приказывай! – яростным шепотом ответил ему Николай.
   Опять стало душно, и стихарь неудобоносимым бременем лег на плечи. Уже не жар семисвечника – злоба мутила голову. Будто псы, накинулись. Я встал еле жив и к ним побежал, чтобы сообщить… Они без меня и служить толком не могут! Из Петра дьякон, как из меня королева английская. Ни слуха ни голоса. И Сашка козликом. Я встал больной и по лютому холоду в храм приплелся – предупредить. Дьявол бритый обещал мне язык вместе с бородой отрезать, а я пришел. Он запросто. Меня возьмет, как агнца, и кончена жизнь. Не в первый ему раз, видать, такие штуки проделывать. Мне бы, дураку, дома под одеялом теплым лежать. Я постель ради них оставил и страшной угрозой пренебрег, а они мне говорят, что Бог-де меня из алтаря гонит. Ну да. Я хоть в семье и младший, но не ребенок же я, чтобы меня Богом пугать! Двадцать два года на белом свете прожил. Какой Бог?! Где Он?! Вы мне Его предъявите доподлинно, а потом пугайте. Сказал безумец в сердце своем: «нет Бога». Знаю я это все. Власть Бога отменила, и Он ей в ответ не пикнул, всемогущий. А что бы Ему град Сотников, к примеру, всей России в назидание прямым ходом в тартар не отправить? А?! Кишка у Бога тонкая. Угодников Его, праведников, блаженных и приснопамятных, преподобных, святителей и заступников потрошат за милую душу, а Он на небе своем молчком сидит и тряпицей слезы утирает.
   Симеона завтра.
   И кости его увезут, если они в домовине еще не сгнили.
   Николай засмеялся.
   – Уйти? – спросил он у братьев-священников.
   – И поживей, – ответил о. Петр.
   – Уйду, – с жестоким удовольствием согласился младшенький. – Нате.
   И с выражением мстительной радости на вспыхнувшем и похорошевшем лице он в два счета развязал и сбросил на пол поручи и с силой рванул орарь. В тишине слышен был сухой треск лопнувших ниток и резкий звук, с которым упала на престол слетевшая с левого плеча диакона пуговица. Стянув через голову стихарь и схватив полушубок, Николай откинул завесу и одним толчком распахнул царские врата. Малое стадо шатнулось, пораженное как диким видом отца диакона, так и его со всех точек зрения неканоническим выходом к православному народу. Мать Агния ахнула и перекрестилась. В два быстрых шага одолев солею и уже сойдя на ступеньки, Николай вдруг вернулся к царским вратам и отчеканил в алтарь:
   – А в Шатрове-то завтра до Симеона доберутся! И его кости из монастыря – тю-тю!
   Отец Петр молча закрыл царские врата и задернул завесу.
   – Господи, помилуй! – услышали сначала в храме не имеющий отношения к последованию литургии громкий вздох о. Александра, а несколько погодя и его возглас, означающий, что трапеза духовная будет продолжена: – Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся.

Глава третья
Преподобного раздели

1

   В Шатровский монастырь выехали затемно втроем: отец Иоанн Боголюбов и два его сына – священники Александр и Петр.
   Третий и младший сын, диакон Николай, за вчерашней обедней изгнанный братьями из храма, вчера же вечером град Сотников покинул, не испросив благословения у родного отца и с ним даже не простившись. О его внезапном отъезде сообщила Боголюбовым Вера Ильинична, непутевого диакона квартирная хозяйка.
   – Полгода, батюшка, не платил ни копейки, – заодно пожаловалась она о. Иоанну. – Все отмахивался: потом да потом. И где я его теперь сыщу?
   – Наш грех и долг тоже наш, – кротко сказал о. Иоанн.
   Исчезновение младшенького тяготило душу. Сбежал. Зачем?
   Куда? По словам Ильиничны, воротившись домой и малость передохнув («Накануне-то гулял допоздна и явился не в себе», – шепнула она Боголюбову-отцу), отправился в город и вскоре вернулся с Ванькой Смирновым. Закрывшись, они проговорили не менее часа, и Ванька в беседе без края травил вонючую махорку, от которой во всем доме вскоре нечем стало дышать. А может, и оба они. Дьякон-то наш баловался-баловался и пристрастился. Ушли вместе, и с той поры она Николая не видела.
   Какое желанное было дитя. Марья Васильевна моя, Царство ей Небесное, никого так не ждала, как Колюшу. Любимчик. Ему прежде старших ласковое слово и лучший кусок. Не дай Господь Колюше выю нагнуть, как учит нас Иисус, сын Сирахов… У нее глаза тотчас наливались слезами, и глядела она на меня, голубушка, аки на злодея. Лелей дитя, и оно устрашит тебя; играй с ним, и оно опечалит тебя. Вот-вот. И читал ей, и толковал. Все без толку. Ей Кольку жаль, а мне ее еще жальче. Нагибай выю его в юности, и сокрушай ребра его, доколе оно молодо, дабы, сделавшись упорным, оно не вышло из повиновения тебе. Ах, Боже мой… Отец Иоанн стянул с правой руки овчинную рукавицу. Тотчас лютым холодом схватило пальцы. Кости заныли. Он утер набежавшие от ветра и сердечной печали слезы, скользнул ладонью по застывшей, с наледью бороде и поспешно сунул руку назад, в сохранившую тепло мягкую овчину. Беда для стариков мороз, его же дал нам Господь в напоминание об остывающей плоти и о скором уже переходе в вечное красное лето, которому шестой год радуется Марья Васильевна.
   Со своего места в санях, спиной к вознице и лицом к слабым огням уплывающего во мрак града Сотникова, он взглянул на сидящих напротив сыновей. Одетые в тулупы, с поднятыми воротниками и низко надвинутыми шапками, они дремали, притиснувшись друг к другу и согласно покачиваясь на ухабах. Дети. Семя мое. Умножил Бог семя мое. Восстановил Сильный плоть и кровь мою. В их днях продлит Создатель дни мои.
   А Колька мой?! Горький укор в глазах дорогой супруги, Марьи Васильевны, в райских кущах лишившейся теперь покоя в тревоге о сыне, ясно почудился ему. Длинная острая игла насквозь проткнула сердце. Открытым ртом он с всхлипом потянул в себя морозный воздух, и обутой в разношенный валенок ногой пихнул ногу сына Петра. Тот вскинулся, и вслед за ним поднял голову Александр.
   – Что, папа? – отогнув воротник, крикнул о. Петр, и клубки пара выплыли у него изо рта.
   – Петя… – едва шевеля замерзшими губами, невнятно произнес о. Иоанн. – Кольку мне жаль…
   Дунул с правого бока ветер, осыпав старика колючим снегом и унеся в белое поле отцовский стон по младшенькому, безрассудно покинувшему родимый край. Сани тряхнуло, Андрей Кузьмич, сосед, подрядившийся отвезти Боголюбовых в Шатров, страшным голосом крикнул на молодую свою кобылку и, обернувшись, хрипло ободрил:
   – Ничево, батюшка… Авось, доедем.
   – Папа, вам не холодно? – встревожился о. Александр.
   – Кольку жаль, – повторил о. Иоанн. – Куда его понесло… В такое-то время.
   Они-то едут, а он, миленький, может, бредет из последних сил в чистом поле, не имея, где преклонить своевольную голову. И так жутко, так пронзительно воет ветер, такие страшные белые хвосты тянет за собой, таким ледяным холодом дышит в лицо, что бедный путник уже и не чает остаться в живых. Сгинет Колька. И что скажу Марьюшке, с ней свидевшись? Какой ответ дам? Ушел. Куда ушел? Добро бы, как преподобный Симеон, покинувший отчий дом для иноческой жизни и духовного подвига. Но у Кольки глупого совсем другие мысли. Дурачок. Ведь пропадешь. И кого покличешь себе в помощь? Какому другу руку протянешь? С кем развеешь печаль? Эх, ты. А Бог, Коля? Неужто ты и впрямь Его уже не любишь и суда Его не боишься и желаешь жить лишь по своему разуму? Но, миленький, разве не знаешь, что истинная мудрость – в уповании на Бога? И что человек, чем мудрее, тем ниже склоняет умную голову перед непостижимостью Создателя и Его замысла о нас, грешных? Кто обольщается собственным умом, тот непременно сверзится в пропасть. Или не видишь, что происходит вокруг?!
   Отца пожалей, чадо. Маму-покойницу вспомни и воротись.
   Придет и скажет: Отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим… Отец Иоанн скорбно покачал головой. Бедный! Намаялся. Наголодался. Даже свиного пойла вдоволь не давали ему. Иди, сын мой возлюбленный, станем есть и веселиться. Но тут приступили к отцу два других сына и стали корить его, говоря: «Никогда ты не любил нас так, как сего беспутного нашего брата. Вот, стоило ему явиться пред тобой, и ты забыл, что он отступил от Бога и бросил тебя, и плачешь от радости, и не знаешь, куда его усадить и каким куском накормить. Или нам тоже надо уйти, чтобы ты полюбил нас такой же любовью?!» Ах, дети. Разве не слышали, что о заблудшей овце всего сильнее тоскует сердце? Оставив другие заботы, пастырь добрый отправляется ее искать. А я его потерял и теперь уже никогда не найду. Он понял вдруг, сразу и с какой-то неотразимой уверенностью, что Николай пропал навсегда, что его заманила клубившаяся вокруг наподобие метели вражья сила и что младшенький, живой ли, мертвый ли, ему более не сын.
   В младенчестве крохотными ручонками цепко хватал отца за бороду. Марья смеялась. Сердце таяло. Пошел поздно, года, наверное, в два, а до той поры ползал, как обезьянка, подогнув правую ножку и быстро-быстро перебирая руками. А потом, громко стуча окрепшими ножками и сияя ангельской радостью и чистотой, летел навстречу и просил, и умолял, и требовал, чтобы сию же минуту отец подкинул его высоко-высоко, к потолку, и обмершего от восторга и ужаса поймал у самого пола. Один раз старший брат Коленьку подбросил, а подхватить не сумел. И младшенький ревел, и Сашка молча глотал слезы после отцовской затрещины. Слезящимися глазами о. Иоанн посмотрел на старшего сына. В густой темноте едва белело его лицо.
   – Папа! – почувствовав взгляд отца, сказал о. Александр. – Он скоро вернется. Вот увидите.
   – Вы не думайте, – подавшись вперед, подхватил о. Петр, – не волнуйтесь. Не стоит он того.
   Сани снова тряхнуло и занесло сначала в одну сторону, затем – в другую. Как ваньки-встаньки, качнулись братья, Андрей же Кузьмич, обернувшись к о. Иоанну, простужено захрипел, что снегу ныне скупо отмерил Господь одуревшей России.
   – Всяка ямка пока барыня, а бугорок – царь! Снег подвалит – всех сравняет. Снег у нас большевик! – Андрей Кузьмич довольно засмеялся.
   – Кузьмич! – крикнул о. Петр, пересиливая глухой стук копыт, скрип полозьев и сильные порывы гуляющего над полем ветра. – Ты давай осторожней… А то до Шатрова не доедем.
   – Не видать ничево, батюшка, отец Петр! Хоть бы светало скорей!
   Черное низкое небо висело над ними. Позади, в той стороне, где остался град Сотников, сквозь облака пробивался оранжевый, дымчатый свет полной луны, далеко впереди, за лесом, робко помаргивала похожая на тлеющий в печи уголек красноватая звездочка, белое поле расстилалось вокруг, чуть поодаль уже наливавшееся грозовым сине-лиловым цветом, а где-то у самых краев становившееся темным и мрачным, как это декабрьское утро. «Н-но-о, родимая!» – будто заправский кучер, покрикивал и потряхивал вожжами Андрей Кузьмич. В лицо о. Иоанну дохнул нагнавший сани ледяной ветер и полетел дальше, в Шатров, где последнюю ночь спокойно почивали в своей домовине всечестные останки преподобного Симеона.
   Холод принялся прокрадываться к нему, пробираясь сквозь шубу, меховую телогрейку, вязаную толстую фуфайку и теплое исподнее. Под шапкой застывал лоб. Дрожь пробирала. Теперь даже в рукавицах ныли старые пальцы с распухшими суставами. Внутри окоченевших колен зашевелилась и подкатывала оттуда к самому сердцу и остренькими мышиными зубками покусывала его отвратительная мозжащая боль.
   Как ветхую одежонку, донашивает старый человек свою плоть.
   И жаль, а пора расставаться. Ибо плоть моя, по горькому слову Иова-страдальца, на мне болит.
   О, печальная участь!
   Умирает и распадается.
   Навсегда разоблачиться и уснуть последним сном.
   Иными днями с укоризной призываешь Создателя и со слезами говоришь Ему: зачем медлишь и не берешь меня к Себе? А то вдруг проснешься с ощущением неведомо откуда взявшейся молодой силы и шлешь хвалу Господу за щедрый дар сей временной жизни, и думаешь: как хорошо! Когда, к примеру, летом, в июле, этой же дорогой едешь в Шатров на обретение мощей преподобного, и солнце пылающим шаром плывет в яркой синеве, и притихшая земля источает сухой сладкий запах цветущего травяного половодья, и поднявшийся в Бог знает какую высь крохотный жаворонок выпевает свой ликующий псалом, и, как в Эдем, ты въезжаешь под роскошную душную сень примолкшего леса, или когда зимой по сверкающему россыпью бессчетных самоцветов снегу спускаешься к берегу Покши и восхищенным взором созерцаешь созданное вдохновленной природой царство завораживающей красоты, – ах, кто бы знал, как скорбно становится тогда при мысли, что, может быть, ты видишь все это в последний раз! Вслед за тем приходит другая мысль. Восторгающее нас совершенство Божьего мира не есть ли лучшее доказательство того, что и жизнь, и земля даны нам для творения дел любви и добра? Преподобный питал из своих рук медведя – столь глубоко сердце старца было проникнуто жалостью ко всей твари! Человече! Все жалей, обо всем сострадай, имей сердце милующее. И думай хотя бы изредка об ответе, который рано или поздно придется тебе держать перед Судией всех. Милый. Имей в душе память смертную, но не требуй от себя непосильного. Бери вподъем. Отцу моему говорил преподобный, что подвигов сверх меры предпринимать не должно. «Что толку изнурять плоть, – он говорил, отец же мой, иерей Боголюбов Марк Тимофеевич (в ту пору, впрочем, был еще диаконом), ему внимал, лелея мечту мудрые слова старца, как дорогое наследство, передать детям, – ежели в конце концов ты так изнеможешь, что не будет сил прочесть даже “Отче наш”. Ибо при изнеможении тела может у тебя ослабеть душа. Скажут, коря тебя: а вот, к примеру, авва Дорофей вкушал весьма мало и не каждый день, а никакого расслабления не знал и был всегда бодр и силен. Радость моя! Помни: “Могий же вместити да вместит”. И потом: одно дело инок, другое – священник со чадами не только духовными, но и по плоти и с милой супругой своей, и совсем иное есть человек мирской, со всех сторон осаждаемый страстями и едва поспевающий обороняться от них. Ежели монастырь, – продолжал старец, – возжелает сотворить из мира всеобщее себе подобие, то мир усохнет, а монастырь протухнет. Ежели мир навалится на монастырь, то монастырь, как град Китеж, скроется в некоем подводном царстве, а мир примется плясать и веселиться на опустевшем месте – пока не обезумеет вконец. Средний путь, он же путь золотой, он же царский, его держись. Духу давай духовное, телу – телесное, потребное для поддержания в нем сей временной жизни. Так во всем».
   Сани теперь катили ровно, и ветер стих. Чуть согревшись, отец Иоанн погрузился в дремоту, явственно различая однако и ямщицкие покрикивания Андрея Кузьмича, и короткое ржание притомившейся кобылки, и возглас старшего, Александра, углядевшего на правой стороне, во мраке, едва заметный свет подступающего утра.
   Состояние блаженной легкости овладело о. Иоанном. Он смутно чувствовал, что в эти минуты его уставшее, старое, продрогшее тело было словно само по себе, а его душа, как выпущенная из клетки птица, по своей воле высоко вспорхнула над снежной равниной, вставшими по краям черными лесами, над горой с дивной обителью и над всем дольним миром, познавшим так много ненависти и так мало любви. Времени не стало.
   Ранним и темным декабрьским утром о. Иоанн ехал в Шатров, чтобы в предназначенной преподобному и еще при жизни предугаданной им скорби он не ощутил себя брошенным и одиноким. Целый век помогал Симеон Боголюбовым, и ныне пришла пора встать ошуюю его и с ним вместе испить горькую чашу разоренья и поругания. Но пока бежали по снегу сани, в неведомых небесах душа припадала к закованным в кандалы ногам старца Иоанна, Шатровской обители первоначальника, и сокрушенно внимала горестной его повести о человеческой злобе и зависти, об оскудении в людях любви, о гордых и жестоких сердцах сильных мира сего. И ему в ответ, утешая, пела: Старое Городище в непроходимых лесах местом отшельнических своих подвигов избрав, келлию себе в пещере соделав и полную седмирицу лет в одиночестве на горе прожив, всечестной старче Иоанне, велию стяжал ты славу себе молитвенным усердием, верностью Господу и небоязненным стоянием за истину Его. Как Спаситель умыл в горнице ноги ученикам Своим, так и ты умыл ноги посланному к тебе от староверов, признав древнее православие их книг и перстосложения и желая прекратить лютое на них гонение и всех соединить в любви и Церкви Христовой. И как первоверховные апостолы Петр и Павел, взятые в Рим, в Риме же были преданы смерти, так и ты, диавольскими сетями опутан и человеческой ложью уязвлен, был схвачен, закован, отправлен в стольный град Святого Петра, и там, три лета проведя в темнице, предстал пред Судией всех, свидетельствуя о невинности своей железными своими оковами. Спаси тебя Христос, в свой черед отвечал старец, и о. Иоанн Боголюбов тихо улыбался замерзшими губами и шептал: Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное. Ведь так?! Кивал седой головой Иоанн-первоначальник и говорил, что двери в Царство Небесное отверз ему сам Господь и слезы утер, и раны исцелил, и заржавелых кандалов его коснулся пречистыми Своими устами. А другие? Тот, кто от Христа отрекся, дав в залог своего отречения углем и кровью писаную грамоту? И второй, твой завистник и недруг, клеветой кормившийся, клеветой оборонявшийся и клеветой погубленный? Они где? А будто ты не знаешь, вздыхал Шатровской обители первоначальник, но, снисходя к неведению восхищенной души, указывал на расположенную невдалеке и покрытую густым мраком страну безмерной тоски.