Оттуда, из непостижимой глубины мироздания на него смотрел БОГ.
   – Боже, – вздрогнув всем телом, прошептал о. Петр застывшими губами, – дай мне понять волю Твою. Вслед Сыну Твоему говорю Тебе: не как я хочу, но как хочешь Ты.
   Слабый ветер потянул со стороны Покши, чуть подняв снежную пыль.
   Все обнимал Его взор.
   На другом краю света, где сияло солнце, щебетали диковинные птицы и где шумело, накатывая на берег, синее море, видел юную мать, с улыбкой безмерного счастья кормящую смуглой грудью своего первенца, – видел, благословлял и доброму Ангелу велел стеречь до поры их покой.
   В огромном городе с высоченными зданиями, толпами народа и чадящими сизым дымом моторами на улицах видел человека еще молодого, но ожесточившегося, с черным демоном за правым плечом – и милосердную руку протягивал заблудшей душе, демона же прогонял туда, где плач и скрежет зубов.
   На каменистой дороге видел бредущего из последних сил старика с котомкой – и посылал ему утешительную уверенность в ожидающем его вечном блаженстве.
   Боже всемогущий, прости дерзкую мечту раба Твоего, в теплых странах и дальних краях никогда не бывавшего, однако осмелившегося взглянуть на мир Твоим взором. Но кто не верит, что Тебе все открыто? Кто сомневается, что Ты свободно читаешь в наших сердцах? И кто не трепещет грядущего суда Твоего? Пастырь Твой, я знаю, что и неверующие – верят. В граде Сотникове только самые отъявленные коммунисты и соблазненные ими юноши открыто топчут имя Твое, не понимая пока, что их ненависть – это страх перед Тобой. Но знаю я также, что сердцами людей Твоих овладевает тоска – тоска, уныние и скорбь. В тяжком недоумении приступают они к священнику с вопросом: если Бог всеведущ, милостив и благ, то почему не положит Он конец безумию, охватившему Россию? Почему не остановит кровь, льющуюся из ее незаживающих ран? Почему не сжалится над верными Своими, с любовью и надеждой приносящими Ему молитву о тихом житии, которым в их воспоминаниях была прежняя жизнь, мало-помалу приобретающая образ утраченного рая? И вместе с верными отчего не покроет ризой Своей бесконечной любви и заблудших? Ведь убеждал Авраам Господа, говоря Ему: «Судия всей земли поступит ли неправосудно?» И Гедеон, не сдержавшись, разве не укорил явившегося ему Ангела Господня: «Господин мой! Если Господь с нами, то отчего постигло нас все это бедствие?»
   Отец Петр! уместно ли и добросовестно ли с твоей стороны упоминать Авраама и его стремление ради десятка праведников спасти погрязших в грехах обитателей Содома и Гоморры, ни слова при этом не проронив о дыме, в который превратились два нечестивых города, а также о том, что помилованных там было всего четверо. Из них одну вскоре погубило ее женское глупое любопытство. Еще две, как тебе доподлинно известно, предались кровосмесительному греху, предварительно напоив допьяна своего отца, а затем переспав с ним. Вопрос же Гедеона, в котором тебе без всяких на то оснований почудилась укоризна, вообще имеет характер исключительно риторический. К чему сетовать и горевать о бедствиях, если народ оставил Бога и поклоняется Ваалу? «Избрали новых богов, оттого война у ворот». Не кажется ли тебе, что другого ответа нет и не может быть?
   Истинно говоришь Ты. Правда Твоя – правда вовек. Но вчера один человек пришел в храм и, горько плача, твердил, что или Господу не по силам совладать со злом, или Он сам и есть зло. Как обухом по голове он меня поразил…
   Погоди. За тысячи лет то ли еще приходилось выслушивать Мне! Во всяком поколении до поры, пока не сойдет оно в смертную тень, всегда найдется множество людей, искренне полагающих, что в их бедах виноват исключительно Я, и с легкостью перекладывающих свою личную ответственность на Мои, образно говоря, плечи. Безнравственно корить Меня слезинкой ребенка. В данном и хорошо тебе известном случае было бы куда лучше не принимать пусть даже самого косвенного участия в убийстве собственного отца. Мир во зле лежит. Увы. Но теперь позволь и Мне спросить: зло откуда? Вот именно: от человеческого своеволия. Мне причинил бы крайнее огорчение любой другой твой ответ. От Бога же – добро и свобода.
   Воля Твоя, Господи, но теодицея, на которую изволил Ты вскользь сослаться, никак не облегчает горькую участь рабов Твоих. В самом деле, разве утешат их труды господина Лейбница, сумевшего доказать, что наш мир – наилучший из всех возможных? Боже милосердный, в шесть дней создавший небо, землю и все, что вверху и внизу! Терзает людей Твоих язва страдания. Как солому, жжет их гнев Твой. Вместо радости у них – печаль; вместо покоя – тревога; и вместо осанны – стон. Человек тот потерял сына, юношу во цвете лет, казненного властью за отказ взять в руки оружие. И что ему величие и красота Твоего мироздания? Твоя любовь, не стесняющая свободы ни праведника, ни злодея? Разум примет – душа отвергнет. Зло опалило его – и, как Иов, он вопит, что Бог не щадит ни правого, ни виновного. Земля отдана в руки нечестивых; лица судей ее Он закрывает. Если не Он, то кто же? Какое назидание ему преподать? Чем смирить разыгравшуюся в нем бурю? Как вернуть Тебе его ожесточившееся сердце? Тяжко человеку переносить попущение Твое.
   А Мне странно слышать от тебя подобные признания. Ты ли это? Иерей по роду и духу – как можешь сомневаться ты в справедливости Моего суда, в том числе и над Россией?
   Не сомневаюсь. Милости Твоей прошу!
   Милости?! Вы до заката солнца не дожили бы без Моего безмерного снисхождения к вашим порокам! Праведен гнев Мой на вас, развращенное племя. Нет беззакония, которого бы не совершили вы, братоубийцы и гордецы. Вино злобы помутило ваш разум. Но как любите вы выставлять напоказ вашу будто бы всецелую преданность Богу! Народ-богоносец, говорите вы сами о себе, упиваясь сознанием собственной избранности. Между тем, Я не заключал с вами завет.
   Но в святых наших разве не угодили мы Тебе и разве не прославили Имя Твое?! И разве Россия через их молитвенное заступничество не обручилась навечно с Небесным своим Женихом?
   Спрошу тебя: трезво ли веруешь, отец Петр?
   Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистинну Христос, Сын Бога живаго, пришедый в мир грешныя спасти, от нихже первый есмь аз…
   Припомни тогда, каково жилось у вас святым Моим. Сказать тебе о Феодосии, которого утеснял и едва не сгубил Святослав? Об Авраамии, бессчетное поношение принявшем от собратий по духовному чину? О Максиме, тридцать лет проведшем в узах? О Филиппе убиенном? О Тихоне, терпевшем и заушения, и брань, и клеветы? Об угоднике Моем Симеоне, ночами напролет стонавшем от скорби одному Мне слышным стоном? Как червь, грех и беззаконие подтачивали вашу землю. Теперь пала она. Не Я ее губитель – вы. Ибо это ваше зло лютым разбойником разгуливает по градам и весям России; это ваше зло казнит невинных, разоряет жилища и опустошает поля; это из чрева вашего зла родился зверь, хулящий имя Мое, оскверняющий храмы Мои и убивающий верных Моих. И будете жить у него под пятой. И будете служить ему. И будете отдавать ему в жертву лучших из вас. И горше и страшнее вавилонского плена будет вам жизнь ваша.
   До каких же пор, о Господи?!
   Из темной бездны над головой о. Петра ответил ему Бог: «Ты знаешь».
   Отец Петр зябко передернул плечами: холод давно уже проник ему под тулуп.
   Спина заледенела.
   Но еще с минуту, должно быть, стоял на крыльце, переминаясь с ноги на ногу.
   Трудно было оторвать взгляд от рассыпанных по небесному бархату звезд. Он вздохнул глубоко и прерывисто. Прав Ты, Господи, говоривший во мне. Но кто может принять без ропота исполняющееся по суду Твоему страдание? Кто?!
   Перемалывают жернова Твои Россию.
   Хороша ли будет мука из нее для хлебов приношения?
   Толкнув дверь, отец Петр переступил порог, сбросил тулуп и приложил ладони к печи, отогреваясь.
   Тихо ступая, прошел он затем мимо спящей жены в горницу, в правом углу которой висел киот с иконами, а посередине стоял аналой.
   Слабый огонек дрожал в лампаде, то вдруг вспыхивая и отражаясь в золотом нимбе Казанской, то почти угасая. От пола до потолка косо падала на стену длинная тень аналоя. В левом углу темнел, отливая зеленью широких листьев, фикус, взлелеянный еще покойницей-матушкой и за богатырский рост от Боголюбова-старшего, о. Иоанна, получивший прозвище «кедр ливанский». С безжалостной громкой уверенностью тикали ходики. За стеной, в соседней комнате хрипло дышал во сне о. Иоанн.
   Перекрестившись, о. Петр взял с аналоя Евангелие и наугад открыл его. Лампада в этот миг вспыхнула ярко, и он успел прочесть: и уразуметь превосходящую разумение любовь Христову… «Так, Господи, – сказал в ответ о. Петр. – Не даешь Ты легких путей».
   Он постоял еще немного, вовлеченный в причудливую игру, которую темнота вела со светом и во время которой знакомая до малейшего пятнышка на обоях комната приобретала вдруг почти призрачные черты. Но тут какая-то иная жизнь пробудилась и заскрипела под циферблатом ходиков, и они с натугой пробили два раза. Отец Петр ужаснулся и отправился досыпать.
   Уже в постели, прислушиваясь к сухому стуку часов и шепча: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного», он испытал вдруг чувство такого небывалого счастья, что, откинув одеяло, вскочил и, как царь Давид перед ковчегом, принялся прыгать и бить в ладоши. Смешон я, должно быть со стороны, подумал он и оглянулся на жену. Но в отличие от надменной Мелхолы голубка его ликовала вместе с ним и говорила: «Петенька… милый мой… послал наконец-то нам Господь!» Послал, послал! Сыночек мой ненаглядный, зернышко мое, долгожданный ты мой! Да будет милость Господа нашего с тобой во все дни жизни твоей. Да не отступишь ты от путей Его. Да будешь утешением старости родителей твоих. Так со слезами восторга и умиления шептал о. Петр и тянулся к жене, желая обнять и ее, и вымоленное, милое их дитя, их сокровище бесценное, их радость великую, их сбывшуюся, наконец-то, надежду. Отцу Иоанну немедля надо сказать. Он рванулся было уже будить старика, но тут внезапно и страшно вскрикнула жена: «Петя!» Голос ее сорвался и захрипел. «Да помоги же…» Последние слова он едва расслышал. Скованный неведомой силой, недвижимо стоял он и видел, как она кинулась в толпу вслед за сыночком, которого увлекали за собой незнакомые люди в красных шапках. Разрывалось от горя и ужаса сердце. «Анечка!» – завопил о. Петр. И сына позвал по имени. На его голос оглянулась дитя, и о. Петр зарыдал, увидев залитое слезами родное личико. И еще мучительней и горше стало ему, когда он понял, что забыл и не может вспомнить имя, которым при крещении нарекли они сына. Только что знал – а сейчас забыл. Он мычал, будто немой, и бил себя обеими руками в грудь до тех пор, пока над ним не прозвенел колокол и пока кто-то не прошептал ему на ухо: «Пора».
   – Ты что-то кричал во сне, Петенька, – говорила жена, подавая ему выстиранный и выглаженный подрясник и снизу вверх робко взглядывая на него. Он молча смотрел на нее. От сновидения еще болела душа.
   А вдруг.
   Озноб потряс его при мысли, что все это может случиться наяву. «Голубка моя», – со скорбной нежностью подумал он и, нагнувшись, поцеловал жену в чистый лоб. «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа», – благословил он затем ее и вышел из дома.
   За воротами, вместо того чтобы повернуть направо, к храму, о. Петр взял налево и через пять минут быстрого хода по натоптанной и окрепшей за ночь тропинке оказался на окраине града Сотникова, а там, проваливаясь в глубоком снегу, сделал еще с десяток шагов и выбрался на гребень обрыва. Внизу, в темноте, лежала белая равнина, в которой лишь по зарослям ивняка угадывались берега Покши. Вдалеке, в Сангарском монастыре, ударили в колокол, и в густом черно-синем утреннем сумраке к непогасшим еще звездам полетел протяжный, чистый, печальный звук. Непременно надо было о. Петру сегодня утром его услышать и, напрягая слух, проводить до конца – до той почти неуловимой черты, за которой он исчезал, истаивал и растворялся в недостижимой высоте. Как его отголосок, тотчас наполнила сердце спокойная, ровная, бесстрастная готовность ко всякой беде.
   Ныне навсегда кончилась одна жизнь и началась другая.
   Отец Петр повернулся, выбрался на тропинку и быстро зашагал в центр града Сотникова, к Никольской церкви, где он служил вместе с братьями – старшим, Александром, протоиереем и настоятелем храма, и младшим, Николаем, диаконом.

2

   Отец Александр Боголюбов, проснувшись, прежде всего подошел к постели младшей дочки, горбатенькой Ксюши.
   Неделю, не спадая, изнурял ее жар.
   Навещал доктор Сигизмунд Львович, милый старик. Приставлял деревянный свой рожок к тощей, впалой Ксюшиной грудке, затем выискивал местечко под горбиком, слушал, вздыхал, снова слушал и говорил, что состояние легких ребенка его весьма беспокоит. Отец Александр молчал, страшась задать доктору последний вопрос.
   – Чахотка? – в конце концов решилась жена, и лицо ее окаменело.
   Сигизмунд Львович поднял брови.
   – Не думаю. Но беречь надо. Вот это, – указал он чисто вымытым пальцем на Ксюшин горбик, – очень ей мешает. Поэтому: питание. Никаких постов! – тем же пальцем он погрозил о. Александру. – Обтирать непременно прохладной водой с уксусом. Столовую ложку на стакан. Когда поправится – прогулки. В другие времена я посоветовал бы вам Крым, но теперь приходится довольствоваться тем, что есть. А у нас, господа хорошие, сосновый бор, чудные озера, луга. Мед. Коротко говоря: сейчас питание, летом купание. Окрепнет, поздоровеет… и, Бог даст, будет счастлива.
   Склонившись над Ксюшей и положив ладонь на ее влажный лоб, о. Александр вспомнил слова доктора и покачал головой. Какое море? Какое счастье? От материнской утробы отметив ее искривленным хребтом, Господь послал ей испытание до конца дней. В мою бы спину, Господи, удар Твой, и я бы воскликнул в ответ: «Слава Богу за все!» А она лишь плачет, забившись в угол, и донимает мать проклятым вопросом: отчего у Машки и Наташки, старших ее сестер, спинки прямые, а у нее – с горбиком? Зачем вы меня такую родили?
   Во сне длинные ее ресницы вздрагивали и губки кривились, и о. Александр словно услышал, как она спрашивает у слетевшего к ней с небес Ангела: «Зачем я такая?»
   И отвечал ей за Ангела о. Александр: «Дитя мое милое! Не омрачи с юных лет своего сердца. Не дай горбу твоему прорасти в душу. Ибо нельзя человеку жить с горбатой душой. И верь: щедр и милостив Господь, Он утешит тебя и возместит убогость твою богатым даром. Каким? Первый дар, о котором нам с тобой надо усердно молиться, – это любовь. Люби Бога, люби сестер твоих, люби мать с отцом, всех люби и всем с любовью служи, преодолевая немощь свою. В любви – счастье. Будет у тебя семья – слава Богу. А не суждено – не печалься. Есть у тебя Небесный Жених, к Нему ступай. Но, может быть, – решил прибавить к словам небесного посланца о. Александр, – наделит тебя Создатель высоким умом и ярким талантом, и будешь ты, людям на радость, светилом науки… Или по неодолимому влечению возьмешь в руки лиру, и она зазвучит неземными звуками… Ах, как было бы прекрасно, Ксюшенька! – уже с восторгом говорил о. Александр, увлекшись и совершенно не считаясь с тем, что Ангел вряд ли имеет полномочия сулить девочке поэтическую стезю. – Я знаю два великих служения – священническое и поэтическое. По женскому своему естеству служить у алтаря ты не можешь. Но в священную жертву принести свое вдохновение, всех усладить райской песней или потрясти грозным набатом – тут будет тебе полная свобода. И что в сравнении с дивным этим даром твой горб! Если желаешь знать, истинный поэт в некотором смысле всегда урод…»
   Услышав скрип половиц под ногами жены, он выпрямился и подумал: «Шаги командора».
   – Ну… Что? – отрывисто спросила она, и о. Александр с необъяснимым ощущением робости, овладевавшей им в ее присутствии, поспешно ответил:
   – Слава Богу, Ниночка. Жара нет.
   Теперь уже она склонилась над Ксюшей, и он с каким-то опасливым восхищением, словно подросток, не мог оторвать взгляд от ее груди, тяжелой волной колыхнувшейся у нее под ночной рубашкой.
   – Мне пора, – пробормотал он.
   – Ты на обратном пути зайди в аптеку, – поправляя Ксюше постель, велела Нина. – Исай мне вчера сказал, у него капли какие-то есть… Укрепляющие. Купи.
   – Куплю, – безропотно согласился он.
   – И отцу Петру передай – Колька ваш вчера опять с комсомольцами гулял. Таких дьяконов на порог и в шею.
   – Петру я, конечно, скажу, но, Ниночка, все же…
   – Что? – разогнувшись и охнув, сказала она, насмешливо посмотрев на него серыми с прозеленью глазами в припухших и красных от бессонных ночей веках. От нее пахло потом, стиркой и уксусом, но в этой грубой мешанине, как гончий пес, он различил травяной, горьковатый запах ее кожи и, мгновенно смешавшись, сбивчиво заговорил, что последнее слово все-таки за ним как за настоятелем и главой приходского совета…
   – Я все-таки настоятель, – уставившись в пол, тупо повторил о. Александр.
   Она ответила легким, почти беззвучным смехом.
   – Ты, ты. Ступай. Настоятель.
   На пороге о. Александра остановил ее голос.
   – Сашенька-а-а, – протяжно произнесла она.
   Вспыхнув, он резко обернулся и быстрым взглядом охватил ее всю, с головы до пят: с едва прибранными волосами цвета не то потускневшего золота, не то старой соломы, осыпанным веснушками круглым лицом и открытыми по колено крепкими ногами. Теперь уже он спросил:
   – Что?!
   – Поп ты мой дорогой, вот что, – словно сообщая ему какую-то важную тайну, шепнула Нина. – Капли для Ксюши не забудь.
   – Не забуду, – пообещал он и с повеселевшим сердцем отворил дверь в соседнюю комнату, где на одной постели, голова к голове, спали погодки: десятилетняя Наталья и девятилетняя Мария.
   Чадила, угасая, лампада. Из полумрака с иконы старого письма строго глянул на о. Александра Святитель Николай.
   – Моли Бога о болящей Ксении, – перекрестившись и положив поясной поклон, попросил угодника о. Александр. – Отче наш, – обратился он вслед за тем к иконе Спасителя, – да святится Имя Твое…
   Он резко оборвал самого себя, уязвленный и пристыженный равнодушным молчанием сокровенного в себе человека. Пуста была без него молитва.
   Мысли бежали в разные стороны, и о. Александр тщетно пытался собрать их и устремить к тайнодействию, которое час спустя предстояло ему.
   Тревожился о Ксюше и вместе с тем по неведомой связи вспоминал ночь уже почти семилетней давности, но по странной и цепкой прихоти памяти минувшую будто бы лишь сегодня, нынешним зимним утром… «Ты мальчика, мальчика мне давай», – шептала ему в ту ночь Нина и так сильно и страстно целовала его, что весь следующий день о. Александру казалось, что только слепой не заметит его неподобающих священнослужителю опухших губ.
   Хотели мальчика, а получили горбатенькую девочку.
   Воля Твоя, Господи. Но доченьку нашу, отроковицу и рабу Твою Ксению награди щедрой милостью Твоей.
   Тебе Единому…
   Перебивая молитву, всплывали совсем другие слова.
   В белом венчике из роз, впереди – Исус Христос… С одним «и» начертано Его имя, отметил вчера о. Александр, закрывая привезенную ему из Москвы книжку поэта Блока. Старая вера тут ни при чем, хотя в ней много правды, для нас же – нераскаянного нашего греха в гонениях на братьев и клятвах на них. Не в этом суть. О, я знаю. Тайна буквы и звука – тайна художества. Не в громе Бог, а в тихом дуновении ветра. В удвоенном «и» иссякла бы мощь последней строки. Он понял, что надо стремительно и кратко, ударом меча: Исус. Боже, Ты водишь его рукой. О Нине моей я мог бы сказать, как он: все ты волнуешь мне душу… Но любил! Любил и люблю. Как небо, встала надо мною… Мечта заветная: мои стихи ему послать. Написать: провинциальный священник такой-то, с давних пор верный ваш почитатель, отправляю на ваш нелицеприятный суд первого поэта современной России мои стихотворные опыты. Прибавить: служение Богу само по себе есть высочайшая поэзия, но с юности искушает меня стремление собственными словами выразить невыразимое, чему я далеко не всегда могу сопротивляться.
   Говорят, он читает все, что ему присылают. Предположим, я ему пошлю, и он прочтет, например, это: Когда тебя повел я под венец, Когда с Небес взирал на нас Творец, Когда сияло золото колец, Когда старик-священник, мой отец, Связал нас общей чашей и Христом, И я тебя впервые ввел в мой дом, – О, милая! С тобой я плоть одна. Одна любовь, одна нам смерть дана.
   Отец Александр сморщился, будто проглотил горькую пилюлю.
   Но завораживает человека пагубная страсть к рифме: егда писах, пылал вдохновеньем.
   Бессонной ночию трудясь, из князя рухнул прямо в грязь.
   Воистину так.
   В жизни никогда не осмелюсь. Не оскорблю творца божественных глаголов моей скучной песней. А брат Петр назвал «Двенадцать» заблуждением, сколь прискорбным, столь же и соблазнительным. Нашел апостолов, гремел он. Бандиты. И Господа сделал у них главарем! Революция, робко возразил ему Александр, все меняет. Петр прищурился: «И Христа?» Старший брат вздохнул, но не дрогнул: «Христос был в церковном плену, а революция Его освободила». Испепелил меня своим взором, и хлопнул дверью так, что дом содрогнулся. Ты, Петр, – камень. И возлюбленная подруга моя велит мне именно ему сообщить о гульбе брата Кольки с комсомольцами и, надо полагать, с комсомолками тоже. Общество свое они называют ячейкой. Оскорбительные для слуха слова появились в России. В этой, например, ячейке явственно слышен шорох, с каким ползет по земле пресмыкающийся гад. Кроме того: ячейка есть плод труда дружных паучат, претворивших свою слюну в сеть, которой подобно глупой мухе уловлен был диакон, не созревший для сана и целибата. Он диакон не по духу, а лишь по голосу своему, которым он рыкает, аки скимен, вызывая восторженный холодок в животах немногочисленных прихожан. Мир-р-ром Госпо-о-ду-у по-омо-оли-имся-я-а… Но где басок, там и бесок. Николай Целибатович Разгуляев в граде Сотникове притча во языцех. Отбился от рук. Себя обмануть можно, а подчас даже очень приятно. И нас, грешных. Но Бога?! У них в ячейке все курят. От Николая по утрам разит табаком. Боже, о чем я? Клирик, достояние Господа, я всего лишь добыча моих суетных помыслов. И низменных желаний, ибо нет сил, как хочется курить.
   Он тихонько вышел на кухню, где в шкафчике, за кульками, банками и связками сушеных грибов была припрятана у него коробка папирос. Таясь, таскал по одной и заклинал Нину не говорить отцу и брату-камню. Вот и сейчас, воровато озираясь на дверь, он шарил в заветном уголке и в предвкушении блаженства первой затяжки громко сглатывал набежавшую слюну.
   Достав коробку, о. Александр с сожалением отметил неотвратимо сокращающееся количество папирос. Девять штук осталось. Сию минуту станет и того меньше – восемь.
   Он нежно взял ее и размял легонько. Сладкий запах благородного табака. Никакого сравнения с махоркой, которую вместе с комсомольцами смолит Николай. Грех курения. На том свете курильщик непременно угодит в клетку, полную табачного дыма. Придумал священник с ленивым умом – вроде похожего на борова о. Андрея, настоятеля самого большого в граде Сотникове Успенского храма. Вы, о. Андрей, и вам подобные давно уже разлучили Церковь с Христом. Вам что петуха в щи зарезать, что Священную Жертву принести – все едино. Страшно обиделся, жаловался отцу и послал рапорт об оскорблении словом владыке в Пензу.
   А я?
   И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?
   Лицемер! Взгляни на папиросу, блудливо зажатую пальцами руки твоей, ее же лучше было бы тебе отсечь и швырнуть в геенну огненную, а заодно с ней все твое нутро, содрогающееся от постыдного вожделения. Рвали ноздри наши предки за куренье табака. Наши предки – нашим предкам. И правильно делали.
   Накурившись, приступать к Святой Трапезе.
   Отвращение к самому себе захлестнуло его. Где мужество? Где воздержание? Где мудрость священника – пастыря, приставленного пасти овец своих? Кого может уберечь он, не имеющий сил противостоять жалкому соблазну?
   Он поднял руку, чтобы швырнуть в помойное ведро источник греха, приношение змия, от века искушающего род человеческий, мерзкое зелье, привитое сокрушителем Церкви на древе Святой Руси. Но десница его как бы своей волей свернула в сторону и, уложив папиросу в коробку, прихлопнула крышку.