– Боже, да у вас дышать нечем! – капризным голосом первой красавицы произнесла крашеная блондинка в цветастом платке на плечах.
   Но в комнату вошла.
   «Лет пятьдесят, – определил Сергей Павлович, мгновенным взором ее окинув сверху донизу: там башня, терпеливо сооруженная из склеенных лаком волос, тут тапочки, украшенные пластмассовыми ромашками, а между башней и ромашками – туго схваченная лифчиком большая грудь и заметно выпирающий живот. – И дура непроходимая».
   – Знакомьтесь, Сережа, – говорил тем временем Зиновий Германович, хватая со стола консервную банку с окурками и пустую поллитровку, – это Алла. Несравненная! – льстиво воскликнул он. – Приехала в «Ключи» вчера и произвела фурор.
   Несравненная Алла уже сидела на кровати Цимбаларя и с выражением слегка презрительным разглядывала Сергея Павловича.
   – А это, – указал Зиновий Германович на спутницу Аллы, все еще не переступившую порог, – Аня. Да входите же, Анечка, милости просим! – уже уверенней сказал он.
   И на Аню быстро глянул Сергей Павлович и равнодушно ей кивнул. Аня как Аня. Ничего особенного. Носик длинненький, глазки черненькие, воротничок белый, чистенький. Есть, впрочем, несомненное обаяние молодости – но это преимущество сугубо временное, ибо с годами нос станет длиннее, глазки тверже, а из маленькой родинки на левой щеке с неотвратимой природной силой вылезет волос. «А ляжки, пышные бывало…» – кроме стихов собственного производства, любит читать в подпитии друг Макарцев.
   Зиновий Германович между тем хлопотал неустанно: помчался в дальний конец коридора, где из стены торчали три крана (слышно было, как в одном из них взревела вода), вернулся с намоченным полотенцем, вытер им стол, водрузил на него, предварительно покопавшись в рюкзаке, бутылку вина и коробку зефира в шоколаде («Боезапас, – усмехнулся про себя Сергей Павлович. – В сию ночь Цимбаларь овладеет башней»), затем снова выскочил в коридор, откуда после кратких переговоров с обитателями соседних комнат явился с двумя стаканами и одной тарелкой.
   – Гений, – одобрил Сергей Павлович. – Теперь не в службу, а в дружбу. Мне встать лень, и я так сроднился с этой каменной подушкой… У меня в сумке, Зиновий Германович…
   В итоге их стол – во всяком случае, с учетом обстоятельств места и времени – удался на славу: вино сладкое и вино горькое (оно же красное и белое), конфеты, о которых народ вспоминал с любовью, и ловко вскрытая Зиновием Германовичем банка шпротов (вторая и последняя).
   – Картинка из «Книги о вкусной и здоровой пище», – сказал Сергей Павлович. – Бесповоротная победа социализма в отдельно взятой стране. Ваш тост, Зина!
   – А почему Зина? – утомленно спросила несравненная Алла. – Такой видный мужчина – и Зина. Я, пожалуй, выпью водки.
   Сергей Павлович объяснил ей, что Зиной имеет право называть Цимбаларя только тот, кто его преданно любит; Зиновий Германович со своей стороны безусловно одобрил сделанный ею выбор между портвейном (увы! не крымский, а всего лишь азербайджанский) и превосходной «Столичной», затем налил Ане вина и поднял стакан за здоровье и счастье прекрасных дам. Выпили все до дна; только Аня чуть пригубила и в ответ на шумные протесты Зиновия Германовича накрыла свой стакан узкой ладошкой с колечком на безымянном пальце.
   – Я не люблю, – не поднимая глаз, тихо сказала она теперь уже Сергею Павловичу, пытавшемуся ей внушить, что в таком заведении как «Ключи» на трезвую голову можно запросто свихнуться.
   – Воля ваша… красавица, – и секундной паузой, и насмешкой выделив последнее слово, проговорил Сергей Павлович и тут же обругал себя скотиной: так мучительно, едва не до слез покраснела Аня.
   По счастью, вмешалась Алла, попросившая у Сергея Павловича папиросу.
   – Тыщу лет не курила «Беломора»! – объявила она и, сложив губы трубочкой, шаловливо пустила струю табачного дыма прямо в глаза Зиновия Германовича, в глубине которых уже зажглись желтые хищные огоньки.
   Цимбаларь моргнул, огоньки вспыхнули ярче, и он безмолвно положил ладонь ей на колено.
   – Зина! – предостерегающе-маняще протянула несравненная.
   Поколебавшись, рука Зиновия Германовича скользнула чуть выше и замерла в ожидании. Голый череп его страстно блестел.
   – Перестройка раскрепостила советского человека, – заметил Сергей Павлович, чувствуя, что слова начинают сопротивляться ему.
   Скверный знак. Грядет отупение, опьянение, отравление.
   «Буду, как папа, – подумал он. – Пьян каждый день, очень часто – с утра. С утра поддал – весь день свободен. Мудро. Яблоко от яблони, сын в отца. Большая наследственная удача. И она, – впервые за весь вечер позволил он себе слабость воспоминания, – сама пила, а мной закусывала. Три года счастья. Мне приснилось. Сон, перешедший в кошмар. Любовь, перешедшая в ненависть. Но разве я ее ненавижу?»
   – Вы ведь советский человек, Зиновий Германович? – продолжил он, успешно (так, по крайней мере, ему представлялось) преодолевая внезапно возникшие трудности произношения. – Не следует смеяться! – погрозил он налившимся тяжестью пальцем усмехнувшейся Ане. – Я о серьезном… У меня сосед – отвратительнейший. Кличка – «Шакал». Я ему прилепил, и в самую точку. То есть, собственно, не у меня, а у папы моего дорогого, у которого я состою приживалом… У меня, граждане и гражданки, ни кола ни двора, и это сущая правда, а не какая-нибудь мерзкая двусмысленность. А сосед… Он смотрит по своему «видику» грошовое кино, которое крутил сто двадцать пять раз, и предупреждает жену: «Сейчас будет психологический момент». – Слова: «предупреждает» и особенно «психологический» дались Сергею Павловичу с неимоверным трудом, и он подозрительно покосился на Аню: не смеется ли она опять над ним. Но лицо ее было печально. – Объявляю: сейчас наступил психологический момент! Раскрепощенный советский человек может превратиться в шакала… волка… Один наш доктор, приехав с вызова, сообщил: волки с перепугу скушали друг друга… означает семейную драку с поножовщиной… Все это невыразимо гадко. Гадко! – покачав головой, в которой во всю мочь уже трудился отбойный молоток, повторил он. – Но другу нашему… как титану тела и духа… выпал лучший и счастливейший жребий. Вы, Зина, не волк по крови своей… вы – фавн наших бескрайних лесов. И я… я тоже был фавном, и у меня была красавица-нимфа… с тяжеловатым, правда, задом… Нимфа попала в вытрезвитель, а я вышел в тираж. Вам, несравненная, – обратился Сергей Павлович к Алле, прильнувшей к плечу Зиновия Германовича и предоставившей полную свободу путешествиям его руки, – неслыханно повезло! Вас похитил фавн-чемпион. Чресла его полны юной силы…
   Тут он умолк, заметив обращенный к нему умоляющий взгляд Зиновия Германовича.
   Освободить площадку. Время слов миновало. На кремлевских курантах пробил час дела. Час дела настал… и так далее, в духе Макарцева. Фавн изнемогает от похоти. Ржет и бьет копытом. Пожилая нимфа течет любовным соком.
   Совершив над собой усилие, Сергей Павлович поднялся.
   – Здоровью русскому полезен свежий воздух. Удобства во дворе. При свете звезд, так сказать. И вам, Анна, простите, не знаю, как по батюшке…
   Она молчала.
   – Скрывающий родного батюшку не уверен в пятом пункте. Нам скрывать нечего, мы русские, с нами Бог! Анна без отчества, дама без отечества, позвольте вас пригласить прогуляться по темным аллеям. Вас не смущает мое приглашение и мое общество?
   – Не смущает, – ответила она.
   Накрапывал дождь, было тепло по-весеннему. Ветер нес из близкого леса влажный свежий запах прелой листвы. Далеко друг от друга слабо светились туманно-желтые нимбы редких фонарей. Стоило Сергею Павловичу и Ане всего лишь на десяток шагов отойти от порога «Ключей», как густая темнота обволокла их. Ни звезд, ни луны не было на черном небе, по которому с тревожной быстротой плыла одинокая красная точка.
   – Что это? Самолет? – спросила Аня, и Сергей Павлович скорее угадал, чем увидел, движение ее руки, указывающей вверх, в небеса.
   Он поднял голову, качнулся и вяло сказал:
   – Спутник. – Его мутило. – Мне следует, – выдавил он, – пойти к пруду и утопиться. Или вы меня… как Герасим – Му-му. Никто не пожалеет, я вас уверяю.
   Она расхохоталась.
   – Господи, как смешно! Вы – Муму, а я – Герасим. Нет, вы только представьте!
   – Мешающих водку с портвейном без суда предавать смертной казни, дабы отсечением головы избавлять их от страшных мук. Кто за? Единогласно.
   – Я против. Пусть мучаются, но живут.
   – Доброе сердце, – отозвался Сергей Павлович. – Теперь усадите меня, иначе я рухну на грудь матери-сырой земли. – Он подумал и добавил: – Или на вашу.
   Идея вдруг показалась Сергею Павловичу чрезвычайно заманчивой.
   Носик длинноват, но в данном случае это не имеет значения. Милая девушка, утешение озябшей души и дрожащего тела, целительница любовной проказы, проевшей все мое существо, источник покоя и тепла, обогрей заблудившегося путника. Хмель выходит, кровь стынет, еще немного – и я провалюсь в ледниковый период. Девица милосердия, вытащи меня с поля боя, уложи рядом с собой на постель из опавших листьев и накрой одеялом из ельника. Как священник, своим дождем окропит нас сострадательная природа, лес прошелестит над нами свой тихий «аминь», а ночь ударит в безмолвный свой колокол.
   – Да перестаньте! – говорила Аня, обеими руками пытаясь оттолкнуть от себя Сергея Павловича и отворачивая лицо от его губ. – Перестаньте, прошу вас! Слушайте, если вы – фавн, то, во-первых, вы пьяный фавн, а во-вторых, я не ваша толстозадая нимфа!
   «Пьяный фавн» и особенно «толстозадая нимфа» оскорбили Сергея Павловича. Отступив на шаг, он грузно сел на оказавшуюся рядом скамейку.
   – Ну и вали, – сказал он злобно. – Кому ты нужна… Дура.
   Затем он с обидой вслушивался в звук ее торопливых шагов. «Бежит. – Сергей Павлович презрительно усмехнулся. – Не хочет. Не по нраву».
   Дверь вдалеке проскрипела и гулко хлопнула. Сергей Павлович закурил, но после первой затяжки выбросил папиросу: голова пошла кругом. Он прилег на скамейку – но над ним тотчас завертелось черное небо, а твердое ложе поплыло из-под спины. Он выругался, поспешно встал – и во время. Его вывернуло. В короткие промежутки между приступами рвоты, отплевываясь и бормоча проклятия, с покорностью раба он принимал прошедший день в качестве символа всей своей жизни. «Как дерьмо в проруби», – тихо выл Сергей Павлович и стонал от новых позывов.
   Наконец, его отпустило. Он вытер выступивший на лбу холодный пот и побрел к дому. Ступая с преувеличенной твердостью, он прошел мимо дежурной в белом халате, с усмешкой ему вслед посмотревшей, поднялся по темной лестнице на второй этаж и не без труда разыскал свою комнату. Ему оставалась теперь самая малость, крохотное усилие, последний шажок, и он уже предвкушал блаженство, которое сулили ему продавленная койка, жалкое одеяло и чугунный сон до позднего осеннего утра. Сергей Павлович поднял руку, чтобы толкнуть дверь, – но тут же замер в странной позе памятника.
   Там могучий старик любовной пыткой терзал несравненную, в лад ему отвечавшую протяжными вздохами. Изредка он рычал, как лев, который после удачной охоты с победным рыком кладет свою мощную лапу на трепещущую в предсмертных судорогах лань.
   Сергей Павлович повернулся и на цыпочках (зачем? – он и сам не смог бы объяснить), взмахивая руками, чтобы поддержать и без того непросто дающееся ему равновесие, двинулся прочь от двери, не утаившей превращения деликатнейшего Зиновия Германовича в паровой молот размеренных совокуплений. Ночевать, судя по всему, предстояло на улице. Собаке – собачья жизнь.

5

   Проникнув в комнату под утро, Сергей Павлович спал почти до обеда. Проснувшись, он долго смотрел на Зиновия Германовича, сидевшего за столом с книгой в руках. Книга, очки на носу, серая сванская шапочка на лысой голове – вся эта идиллическая картина наслаждающегося заслуженным отдыхом труженика явилась бы своего рода повесткой в суд для всякого, кто осмелился бы предположить, что скромный старик ночь напролет предавался пороку.
   В висках стучало, в затылке ломило, во рту стояла вонючая лужа. Со стоном поднявшись, Сергей Павлович мрачно поздравил Цимбаларя со славной победой, хлебнул чая из термоса, натянул резиновые сапоги и сказал, что отправляется в лес. «Не уходите далеко! – напутствовал его Зиновий Германович. – Леса тут довольно глухие. А сейчас, к тому же, быстро темнеет!»
   В лес, в лес! Довести одиночество до предела. Извлечь, наконец, душу из провонявшего сундука плоти, придирчиво ее осмотреть, выслушать, просветить и определить: поддается ли еще лечению или болезнь уже в последней стадии.
   Желтизна кожных покровов как признак торжества злокачественной опухоли над здоровыми силами организма. За сорок один год я пожелтел изнутри. Табак, бездарная женитьба, зачатое в нелюбви дитя, бесконечный «Беломор», «Скорая помощь», инфаркты, инсульты, кровотечения, кровосмешения, суициды, иногда водка, Людмила, Мила, милый человек, родная моя, любовь моя первая и последняя, глаза и лицо мое, незатухающая страсть моя, пьянство, гибель, трясина, сознательное самоуничтожение, бунт, бегство, теперь всего лишь Орловская Людмила Донатовна, поклон при встречах, мертвый звук, сожженные годы, не жалею, не плачу, сам не зову и к ней не пойду, папиросы – две пачки в день, берегите здоровье – не курите до мундштука, взрослая дочь, дай денег, безумная жалость, чувство вины, нет прощения, ничем не откупишься, логово отца, «Шакал», набитый долларами, бесприютность, покинутость, для Вселенной никакого значения, в трубу дымом или в землю прахом.
   Отчаяние.
   Он отмахал уже прилично. Миновав пруд, в который каждое утро исправно нырял Зиновий Германович, он прошел первый, мелкий, лиственный лес, завершавшийся болотцем и мертвым березняком. Сергей Павлович обогнул болотце, продрался сквозь кустарник и очутился на опушке. Плавно поднимающееся к горизонту просторное поле открылось ему – с проселком слева, стеной леса справа и невысоким холмом посередине. Пока Сергей Павлович стоял, осматривался и ощупью вытягивал из пачки папиросу, обложившие низкое небо серые облака потеснились, меж ними проглянул кусочек лазури, затем выплыло солнце, пепельная печальная дымка мгновенно опала, и все вокруг тотчас просияло щемящим прощальным светом уходящей осени. С внезапно сжавшимся сердцем и выступившими на глазах слезами Сергей Павлович сосредоточенно созерцал темную, с отливом синевы зелень плотно стоящих вдали елей, желто-коричневую глину разбитого и залитого ночным дождем проселка, отливающую серебром старую стерню, уже сморщившиеся кровяные капли ягод на голых ветвях рябины… Добывая себе пропитание, азартно долбил дятел. «Трудись, милый», – сказал ему Сергей Павлович и через поле побрел к холму, на котором теперь ясно был виден крест, окруженный оградой.
   Пока он шел, оступаясь, скользя и с оглушительным плеском разбивая сапогами глубокие лужи, лазурная прогалина в вышине исчезла, свет погас. Все опять подернулось сероватой пеленой. Потянуло холодом. «Только снега не хватало», – пробурчал Сергей Павлович, приближаясь к ограде и кресту.
   К своему изумлению он обнаружил, что могила счастливого покойника – а разве, скажите на милость, не верх удачи обрести последнее пристанище посреди вольного поля, в окружении безмолвного караула лесов, да еще на холме (вернее же, надо полагать, в холме), уподобившись в похоронах вещему Олегу или кому-нибудь другому из былинных князей, – оказалась в более или менее пристойном виде. Ну, почти пала на земь одна из четырех сторон ограды; ну, поржавел и чуть шатнулся набок восьмиконечный крест; и диким частоколом от головы до ног здесь почившего встали рослые стебли чертополохов, увенчанные коричневыми коронами. Но могильная плита была зато в целости. Сергей Павлович нагнулся, протер ее рукавом куртки и прочел имя покойника и выбитую мелкими полустершимися буквами надпись. «Ныне, – медленно разбирал он, – от… пуща… еши раба Твоего… Вла… дыко с ми… ром».
   Нечто церковное.
   Если Бог есть, и Он хотя бы краем Своего всевидящего ока поглядывает на телевизионный экран с напыщенными попами, Его, должно быть, тошнит от этой чудовищной безвкусицы. Среди сонма приятелей Людмилы Донатовны (включая в их число полный состав ордена с ней спавших и затем до следующего призыва перешедших в друзья) была одна редкой физической и нравственной мерзости баба – коротконогая квашня, наглая, курящая и лакающая портвейн… Ни больше ни меньше: Ангелина. И ее муж, бывший юный гений, паразитировавший на чужом даре (в его золотую пору в моде были японцы) и сочинявший четверостишия под Басё, – что-то про старый коврик у дверей, который сплела ему бабушка и о который вытирают ноги гости… Маленький блондинчик с лицом пожилого татарина. Семейное имя: «Козлик». Любил водку, но, угождая жене, пил портвейн. Странно: отчего в России пристрастие к портвейну считается признаком дурного тона и даже – в известном смысле – последней ступенью, с которой человек почти неизбежно падает на дно? В Европе, говорят, его подают в приличных домах. Впрочем, Европа нам не указ. Мы, угрюмые обитатели вонючих городов и нищих деревень, мы, до кожи и костей высосанные государством, мы, истребляющее себя племя… Мы, налившись до горла (с ударением на «а») «тремя семерками», перемываем косточки Иисусу Христу. «Мы, очень может быть, тот самый остаток или, лучше сказать, закваска, о которой Господь предрек, что ею поднимется все тесто», – со скоростью не человека, но автомата, и в то же время настолько отчетливо, что в ее словах слышна была каждая буква, говорила жаба-Ангелина.
   Всякий раз со злым изумлением я глядел ей в рот, тщетно пытаясь разгадать секрет ловкого и быстрого движения ее губ и успевавшего высунуться и облизнуть их сизого языка. «Малое стадо», – помаргивая и поднимая брови, кивал «Козлик». «Господу угодно испытать нашу веру, и Он намеренно не являет нам Своих чудес и знамений», – с тем же ошеломляющим напором продолжала Ангелина и жадным взором рыскала по столу, высматривая, каким бы куском осадить поднимающуюся из ее утробы портвейновую отрыжку. «Позволь, – мягко возражал ей малорослый муж. – Святые отцы, напротив, утверждают, что Господь щедр и милостив, и Его чудеса и знамения не иссякают. Нужно, однако, обладать особым органом чувств… Ведь если человек не воспринимает, к примеру, Моцарта, то это вовсе не значит, что такого композитора и его музыки не существует. Просто-напросто у данного человека отсутствуют вкус, культура, музыкальный слух, наконец. Так и с чудесами…» – «Помолчи! – жуя, обрывала его Ангелина. – И подумай, почему время наше есть время греха и соблазна. А не можешь понять – я скажу. Потому что Господь отвернулся от нас…» Теперь уже «Козлик» с багровыми пятнами на татарском лице возвышал дрожащий голос против двусмысленной постановки проблемы греха и кстати напоминал супруге, что апостол Павел запретил женщинам проповедовать. «Но только в хра… а… а…» Портвейн фонтаном.
   Мерзкая сцена. Прямо на пол. Людмила Донатовна, оскорблено поджав губы, принесла тряпку. Ангелина утерла рот и хрипло сказала: «Извини, дорогая. Что-то с желудком». Христос, портвейн, чудеса, блевотина, ляжки нараспашку для козликов, козлов и козлищ, Богородица, вранье, похоть, опять Христос, дай сигаретку, духовный отец не благословил, говно куришь, Бердяев не православен, Церковь – самообновляющаяся монада, Россия на кресте, тайная ненависть Ватикана, крымский портвейн – подарок судьбы, я в зеркале не отражаюсь (стихи), я с ним спала и не скрываю, сука, заткнись, Христос простил блудницу, творчество – грех, у меня свои отношения с Богом, блаженны нищие духом, не нажирайся, нашу Сонечку крестил митрополит, чудный человек, дар прозорливости и любви, дай Господь счастья, помолимся, ноги не держат, нализался скотина, Р-р-русь свя-я-а-а-та-а-я!
   Далеко позади остались поле, холм и могила. Сергей Павлович брел по сумрачному, почти сплошь еловому лесу с кое-где встречающимися молодыми осинками и уже обдумывал обратный путь. Пора. Ему казалось, что, взяв правее, часа через два быстрого хода он выйдет из большого леса к малому и окажется рядом с «Ключами». Изредка проглядывающее сквозь облака солнце поначалу должно быть при этом от него слева, но затем – поскольку Сергей Павлович все более будет удаляться в сторону востока, а светило – скатываться на запад, вслед за осенним сумраком покрывая землю тяжелой ночью, – точно позади, посылая прощальные лучи ему в затылок. Разумеется, можно было круто повернуться и отправиться назад только что пройденным путем. Однако Сергею Павловичу – особенно в последний час его путешествия – приходилось так часто сворачивать, обходить топкие места, непролазный кустарник, залитые водой овраги, что его следы напоминали заячий поскок: то влево, то вправо, то назад, то вперед. Вряд ли он смог бы придерживаться их с необходимой точностью. Кроме того, в подобном возвращении несомненно крылось нечто паническое. Испорченный городской цивилизацией человек стремится унести ноги из первобытного леса, где царствует Жизнь в образе вековых елей, умирающей в ожидании весеннего рождения травы и плотного слоя покрывшей выстывающую землю хвои. Сказав себе твердое «нет», Сергей Павлович на ходу застегнул ворот куртки и прибавил шаг.
   Забирая вправо, он вышел на едва заметную тропинку, петлявшую среди зарослей папоротника, кустарника и юных осинок. Решив положиться на нее, он вскоре очутился возле неглубокого оврага, на дне которого стояла мелкая вода. Серое небо, отражаясь в ней, казалось совсем темным. За оврагом лежало поле, за ним снова начинался лес, теперь уже смешанный, сырой и густой. Желал одиночества – получай полной мерой. Хотел узнать, кто ты, – узнавай, пока есть еще время, пока не сгустились сумерки и пока не закричала над головой птица ночи – сова. Задай себе последние вопросы, от которых дрожит жалкая плоть и трепещет слабая душа. Он шел быстро, продираясь сквозь кустарник и защищая руками лицо от хлестких ударов уже почти голых ветвей. Изредка он поднимал голову и взглядывал на небо. Серые облака наливались чернотой, темнели. Скрытое ими, уже давно не показывалось солнце, и Сергей Павлович теперь только пожимал плечами, сам себе отвечая на вопрос, приближается ли он все-таки к «Ключам» или уходит совсем в другую сторону. В нем появилась неуверенность. Поймав себя на ней, он впервые подумал, что, кажется, заблудился. Как раз в эту минуту он вышел на просеку с высокими мачтами высоковольтной линии. Поколебавшись, Сергей Павлович двинулся по краю просеки направо, хлюпая сапогами по лужам, обходя подозрительные места, спотыкаясь на кочках, проваливаясь в колдобины и бранясь.
   Крой, никто не слышит. Один. Одиночество. Тишина. Он заорал, надсаживаясь: «Э-э-э-э-й! Душа живая, отзовись!» Ничья душа не отозвалась на его вопль. Заблудился. Моя жизнь как блуждание и блуд. Куда ведет эта дорога? В никуда. Еще точнее: в абсолютное ничто. Можно было бы, наверное, сказать – в ад, ибо ад (если он есть) вряд ли похож на застенок с хрестоматийным арсеналом пыток: огнем, расплавленным железом и крючьями, на которых корчатся и вопят подвешенные за срамные уды развратники обоих полов. (Слева – Макарцев, справа – Людмила Донатовна, а где-нибудь между ними и для меня найдется крючочек.) Кипящая смола – произведение ограниченного человеческого воображения. Газовая камера Освенцима – если поместить ее в один ряд со смолой, крючьями и огнем – в несколько большей степени соответствует идее преисподней. Дитя Освенцима, умудренное опытом утраты всех, кто его любил; дитя, каждой клеточкой своего тела безропотно принявшее безжалостную весть о том, что никто не придет ему на помощь; состарившееся и отчаявшееся дитя – вот образ, приближающий нас к истинному представлению об адских муках. Ад есть невыразимая тоска и беззвучный непрестанный вой.
   Но я ли не вою день и ночь по открывшейся мне всеобщей бессмыслице моей жизни? По задушенной любви? И по иссохнувшей надежде?
   Серое небо, лес по обе стороны просеки, мачты высоковольтной линии – все покрывалось густеющей сумеречной дымкой. Сергей Павлович оглянулся – там, позади, нависшее над лесом небо темнело грозно и холодно. Вдруг совсем близко хрустнул под чьими-то шагами валежник. Сергей Павлович крикнул: «Кто здесь?!» Никто ему не ответил, и он повторил: «Есть кто-нибудь?!» – «Есть… есть… не ори», – отозвался, наконец, негромкий сиплый голос. Минуту спустя перед Сергеем Павловичем стоял высокий чернобородый мужик в красной лыжной шапочке и ватнике. Топор был за поясом у него.
   – Как хорошо, что я вас встретил, – улыбаясь, быстро заговорил Сергей Павлович. – Повезло! А я уж решил: не миновать мне в лесу ночевать.
   Молчал повстречавшийся ему человек – молчал и пристально и мрачно на него глядел.
   – Я заблудился, – объяснял и, словно пойманный за нехорошей шалостью школьник, переминался с ноги на ногу Сергей Павлович, нашептывая между тем сам себе: «Да беги ты! Беги!» – Я из дома отдыха… из «Ключей»… Там еще деревня рядом, Глухово, кажется… Дорогу не подскажете?
   – А ты сам-то что здесь поделываешь? – вкрадчиво и тихо спросил чернобородый, не отрывая тяжелого своего взгляда от глаз Сергея Павловича.
   – Грибы искал, – неожиданно для себя соврал Сергей Павлович.
   – Х-хрибы? А какие ж счас х-хрибы? А корзинка твоя где?