А уже почувствовал себя Гиммер представителем революционной власти. И как имеющий власть отвечал решительно:
   – Хорошо, Владимир Дмитрич. Денег – у Совета тоже пока нет, но и платить их не сию минуту. Поэтому можете обещать рабочим любые условия, лишь бы печатали. А продукты – будем доcтавать, сейчас я этим займусь. И охрану – тоже будем добиваться.
   Но над маленьким юрким Гиммером Бонч-Бруевич возвышался пузатой бочкой:
   – Не добиваться – а охрану надо прислать немедленно! Уже скоро стемнеет, а на тёмное время мы остаться так не можем! Нас чёрная сотня разгромит.
   Хорошо. Пообещал Бончу. Расстались.
   Действительно, что-то надо было делать. Но что? Трудность действовать, когда тебя никто не знает, ни по имени, ни в лицо. Гвоздева – многие знают, а тебя – никто.
   Где-то в дальнем углу Таврического дворца создаётся продовольственный склад революции. Но просто выписать наряд и послать – не могло помочь: там и читать его не станут, там и подписей членов ИК не знают. И на каком бланке? И кому именно писать? Значит, надо было идти на склад самому.
   А идти – это значило теперь в Таврическом: пробиваться локтями. И что за безумная, безсмысленная толпа? Что они все сюда согнались? чего они хотят? на что они тут рассчитывают? Нельзя было не озлобиться, когда пробиваешься по делу, – а эти тупые спины и рожи всё тебе перегородили. Через сквозняки, по скользкой жиже, набравшейся на полах, – искать эту дверь, искать эту комнату.
   Так у Гиммера много ушло времени – добиться до склада. там какой-то неизвестный распределял продукты по своему усмотрению, а все его дёргали. Ещё надо было вниманье его привлечь к себе, ещё надо было увещать. Наконец выписал ордер. Но забирать продукты не на чем. Теперь искать автомобиль и кто будет сопровождать. И охрану к автомобилю, чтобы не разграбили по дороге. И подгонять его к складу.
   А само собой надо же было хлопотать главную охрану. Это уже надо добиваться до Военной комиссии. И Гиммер отправился туда.
   Каждый член комиссии (он же и заместитель председателя) действовал, как успевал, окружённый каждый десятком претендентов и жалобщиков, получал донесения, отправлял распоряжения, велел создавать команды и ни в чём не мог быть уверен.
   Гиммер добился внимания Филипповского, эсера, самого тут близкого к Совету человека. Но и энергичный Филипповский уже измотался и отощал. Он согласился, что «Известия» надо охранять, но не только не было у него сорока человек с пулемётами, а даже начальника такой команды он не мог назначить. Какие-то офицеры толпились тут, как будто спрашивая назначения, но когда Филипповский стал им предлагать начальствование над типографской командой – никто не повиновался, ссылаясь на другие более важные миссии или отсутствие людей.
   Гиммер отчаялся и пошёл сам толкаться меж праздных офицеров, ища добровольца. Какой-то хорунжий зрелых лет согласился, но только чтоб команду ему представили, у него никого не было. Назначение хорунжему подписал инженер Ободовский – но отряда так и не было.
   Что ж, Гиммеру самому надо было найти и отряд? выйти сейчас к солдатам и агитировать? Вот к этому он не был готов. Выйти и говорить перед толпой он никак не мог, он заранее знал, что будет неуспех, предчувствовал, что несолидность фигуры и совсем уж не военная манера сразу подорвут его речь.
   Но был же человек, как раз для этого и созданный, – Керенский! Вот и решение задачи: во многотысячьи Таврического дворца разыскать теперь Керенского – и его убедить собрать отряд. Никого другого, пожалуй, найти было в этой массе невозможно – но Керенского можно, потому что он был самый броский, самый популярный, и к нему вели следы.
   Он нашелся в глубине думского крыла. В той комнате по крайней мере двадцать человек одновременно требовали, осаждали и достигали его, и Керенский, быстро поворачиваясь, перебегая и обрывая собственные фразы, старался не только понять и удовлетворить этих двадцать, но – понять и обнять, насытить и обслужить всю необъятную Великую Революцию, которая разрывала ему грудь! Он – один был на это способен! Он – чувствовал так. Он был – в струне и на месте! Зложелатель со стороны мог бы придумать, что его худое, вдохновенное, горящее лицо несколько загнанно, – на самом же деле он переживал неисчерпаемый подъём и имел силы совершить ещё тысячекратно.
   Гиммер оценил и пожалел, что в таком состоянии Керенский вряд ли может охватить все основные пружины стратегической и политической ситуации, – но свой конкретный вопрос он ринулся протолкнуть через него и для этого цепко схватил его за пуговицу сюртука и уже не отпускал.
   Не только риск несвоевременно потерять видную пуговицу, но и отзывчивость Керенского услышать каждого из двадцати и ухватить проблему – помогли Гиммеру. Да он и воспользовался самыми грозными словами о Судьбе Революции – и острое сознание прорезало воспалённые глаза Керенского.
   Едва вслушавшись – он немедленно согласился и сорвался с места, и вырвался ото всех остальных девятнадцати – и помчался вон, так что и Гиммер едва за ним успевал. Странно, Керенскому не приходилось расталкивать толпы, как всем остальным. Подобно метеору, он прожигал себе трассу – и Гиммер пристроился в его огненном хвосте и по пути прихватил своего хорунжего.
   Керенский влетел в переполненный Екатерининский зал, взлетел, не подверженный силе тяжести, на какой-то стол или подмост – и над морем голов, повёрнутых в разные стороны, без всякой подготовки понеслась его пламенная речь, что вся судьба революции на лезвии и зависит от сорока добровольцев, согласных на караульную службу, которых он должен сформировать здесь, сейчас, сию минуту!
   Такова ли была сила его красноречия или сравнительная безопасность караульной службы – но ещё прежде, чем в дальних концах зала сумели его услышать и повернуться сюда, – уже с разных сторон проталпливались добровольцы, и пожилой хорунжий начал их строить.

201

Паника в толчее Совета.
   – А что, проголодал?
   – Нет, ты, рябой, погоди, ты сюда послушай! Сколько мы серую шинелку носим, да и ране, – когда нам такой почёт бывал, чтоб собраться, вот, во палаты – и тут бы мы…? Второй день так живём, не нахвалимся, на ученье – не надо… Только бы нам питанию наладить, питании нет. Пусть эти тут, чем речи держать, учредят кормёжку всех солдат!
   – Ишь ты умный какой, кормёжку! Откуда тебе рабочие питанию возьмут?
   – Так забрать, где есть!
   – На складах и есть. У богатеев. Где-то есть провизия, куды ей деться? От нас прячуть.
   – Вот и говорю: забрать! Выбрать таку Комиссию: шла бы, забирала подчистую.
   – Чего Комиссию? А мы сами – безрукие, чо ль? Чем на етом Совете топтаться зазря – разойтись по улицам. И штыками прочёсывать. И забирать!
   Уже который час нагнетался и нагнетался народ сюда, в большую комнату, где объявили Совет депутатов. И даже мало с мороза пришли, а сухонькие, тёпленькие, видать здесь и ночевали. В казармы идти боязно, а тут попоили барышни чаем и хлебу прикладали с колбасой, – а теперь чего будет, поглядеть. У дверей задёрживали, требовали какой ни то бумаги иль хоть на словах бы доказал – от какой части, от какого завода. Одни и доказывали, а другие напирали и проходили гуртом, солдаты многие, кто и с винтовками, как из казармы ушёл вчера, а куды её денешь?
   А в серёдке поначалу было вольготно, и даже зады рассаживали по стульям, по скамьям, а головка образованных из соседнего чулана, кому и грамота в руки, – та сидела за столом. Но и – пёрли, но и – пёрли новые и новые всё сюда, – и уже столько набралось народу стоячего, что сидеть стало невмоготу: ничего не видать, половины не слыхать, всё застали, да спинами в рожу давят, – так стали из сидки приподыматься. И – ещё стало тесней, так что все колена об те стулья пообдавливали, да переломать их к чертям или повыкидывать! Или вот что, кто поумней: на стул же тот и громоздись – во хорошо-то! во видать отсюда, хоть вперёд, хоть назад, хоть речь изрыгай, а хоть просто вылупляйся, диковинное сборище!
   И на головку напирали, напирали – уже их в стену втиснули, ничего им не видать, и полезли они тоже на свой стол стоймя. И теперь уж их ни с какого стула не перевысить.
   А внизу, в сжатьи, и папаху не везде сымешь, да и держать её несручно, так уж пусть голову парит. Зато – разбеседование, вот что! Где тесно, там солдату и место. За вчера, за сегодня тут на переходах перезнакомились из разных батальонов. И тут, кто по соседству оказался, – тоже беседа. С соседом поговорить – душе тепло.
   – Такие девки хожалые, строганые ляжки, там уж и шерхебелем и рубанком пройдено…
   – Да питерские девки на нас, грязнопятых, рази смотрят?
   А со стола, руками размахивая, какой-то в кожаной куртке, из автомобильной команды:
   – Товарищи солдаты! Вы заслоняете светлый горизонт революции такими несерьёзными рассуждениями! Сколько мы боролись с кровавым царизмом – об этом надо говорить! В девятьсот пятом году и в девятьсот шестом. И сегодня ещё идёт грозной тучей палач генерал Иванов, душить нашу свободу. И нам надо мобилизоваться и организоваться. А мы что делаем? А мы только в воздух пуляем.
   – То не мы, то ребятишки.
   – А кто их приносит, патроны? А кто их в костры?
   – Да хва-атит тебе патронов! У нас этих патронов цейхгауз полный. Это раньше их по счёту выдавали, а теперь – бери, своя рука.
   А то на стол взлезал рыжебородый, здоровый, как мясник. И читал по бумажке иль на память говорил, за что надо голосовать. Голосовать – значит пустую руку подымать, поднял, опустил, не тягота, это мы можем. Тоже как своя присяга тут. Отменить полицию – хорошо. Захватить все места, где деньги делают или хоронят, – лады. Трамваев не пускать – не надо, мы и так пешком ходим. Поголосовали, поголосовали – окончили.
   А так-то подумать: что, эти учёные умней нас, что ли? Просто – грамота, наторели. А наша доля – для их сторонняя. И слова у них какие-тось, нашему уху не милые.
   – Вот только бы, братцы, брюхо набить – а то ведь ноне на свободе и заживём же мы, а?
   Фуражки, папахи мохнатые, чёрные безкозырки с жёлтыми кругами выпушек, и безо всего открытые стриженые головы, у кого выгляд разомлевший, у кого пристигнутый, а тут и вольные в чёрной одёжке, они-то нас попривычнее, вот так сбираться да судачить, они нас и переговаривают:
   – Товарищи солдаты! Вам ли пояснять, что победа народа должна охороняться! Враги революции готовят нам ужасное кровопролитие, а мы не видим ваших стройных революционных рядов.
   Лево-руционных… И чтой эт’ они все на левую руку больше налегают?
   – Надо сокрушить гидру реакции – а что мы для этого делаем?
   Но уже языки расплелись, ему и отзыв сразу:
   – Погоди, я тебе расскажу. Значит, в нашей казарме…
   Но у кого чего в нашей казарме – на это охотников со всех сторон, заслушаться. Как во всех батальонах побываешь зараз. В пять голосов сразу.
   А кто – и просто расповедать хочет, до чего теперь все стали радые да лёгкие. Уйтить отсюда не под силу, только брюхо подвело.
   Тому, вольному:
   – Эй, слышь! Животами слободу отстоять – мы могём. Да гуще бы подкармливали.
   Тут – услышали все, и кричавшие и молчавшие: очередь пулемётная! Да близко! рядом!
   И ещё – очередь!
   Вот тут же рядом где-то со дворцом!
   И – как ударило по народу! пулемёт!! – он не шутит!! Он – знает, чего говорит!
   А их тут, в тесноте, хоть всех перебей, с одного пулемёту.
   Затаскались, заорали. То ль по нам стреляют, то ль от нас, но всё равно – бой!!
   А винтовки-то наши иные – и без патронов. А кто-то и в коридоре посоставлял.
   И – задёргались к выходу, тиснулись —
   – Да тише-то штыком, чёрт, не коли! —
   как через дверь распахнутую кто-то крикни:
   – Казáки!
   Ай, сердечко моё разнесчастное, попался под резак, сейчас нам тут всем головы и порубят!
   И уж чего дальше творилось, никто не разбирал, а только куда глаза его ещё глядели: у одних в дверь, у других в стену, у третьих в пол, да и притиснумшись, а сверху топчут, а у тех – в окна: окна-то в сад, казаки-то с улицы в сад небось не заскачут?
   И зазвенели стёкла! Уже и сюда бьют, мамочки!?
   Ин это наши, прикладом стекло дробанули – а режет, не выскочишь – так ещё прикладом? – да и выскакивать на снег, а там дальше бегом?
   Первые-то минуты тяжельше всего было, потом поразредилось. Но кто в залу выскочил – там тоже во все стороны давятся, куды выскакивать?
   И наверно, все кричали, но ничьих голосов не слышали. Может кто и уговаривал, что пустое, – но после тех Казаков!
   И пулемётных очередей ещё несколько было.
   А наши, в ответ, вроде никто не стрелял.
   Так оно, мал-помалу, и утихло.
   Утихло, осмотрелись: казаки не скачут, из пулемётов не секут.
   Стали ворочаться – кто снаружи внутрь, через окна дроблёные, кто и опять на Совет: где ж и поговорить?
   Головка – тоже разбежамшись. Собиралась теперь.

202

Срочные заботы Военной комиссии. – Паника. – Керенский у форточки. – Ищут резервов.
   После прихода Гучкова понял Масловский, что его время в Военной комиссии подходит к концу, а этот лицемерный Ободовский, забыв своё революционное прошлое, готов услуживать цензовым кругам. Большое упущение было для Совета терять свои позиции в штабе революции, важнейшем плацдарме управления и власти. И прав был прошлой ночью Соколов, когда не пускал сюда Энгельгардта, – но не хватило у Совета своих военных кадров, и слишком заняты были собственной организацией.
   Теперь, может быть последние безконтрольные часы здесь, надо было успеть сделать как можно больше важных распоряжений. И Филипповский, так и не свалясь за сутки, подписывал на бланке Товарища Председателя Государственной Думы (надо бы такой блокнотик и утянуть) распоряжение за распоряжением, почти каждые пять минут.
   Оказалось, что винтовки, свезенные в Государственную Думу, – кончились, и надо было привезти ещё откуда-то хоть полтысячи, так быстро они расходовались. И при снаряжении команд многие добровольцы вызывались идти без винтовок. И надо было в здание Думы привезти побольше револьверных патронов. (И как-то надо бы отделять особые запасы Совета.) И надо было вскрыть контрреволюционный нарыв в Павловском училище. И лейтенант Филипповский, выписывая потщательнее буквы, особенно заглавные, которые тут были почти кряду, и в том весь смысл, написал всё на том же важном думском бланке распоряжение генералу Вальбергу:
   «Начальнику Павловского училища. Именем Временного Комитета Государственной Думы сдать вверенное Вам училище в распоряжение Военной Комиссии Временного Комитета Государственной Думы…»
   И послал на двух мотоциклетах.
   И продолжал собирать над бланками лоб, где ещё что взять или охранить, или подавить. В комнате Военной комиссии, несмотря на охрану в коридоре, была обычная толчея, всё время неруководимые, неизвестно с чем и зачем пришедшие люди, – и появился Керенский, тоже кого-то куда-то потребовать, взять, послать.
   И в этот момент совсем близко ко дворцу, но с другой стороны здания, раздалась отчётливая, гулкая пулемётная очередь! И ещё одна! И ещё!
   Пулемётный звук не требует разъяснения, особенно военным людям! Кто-то прорвался, и бой идёт у самых стен Думы!
   Все заметались! Все вдруг оказались не в твердыне штаба, но без оружия и в ловушке, откуда не так просто выскочить.
   Окна Военной комиссии выходили в сквер – и там, в неразберихе автомобилей, мотоциклов, пушек, лошадей, людей, – возникла сумятица, всё завертелось водоворотом, куда-то хотело выпятить или выехать, автомобили заводились, не заводились, расталкивали и отпихивали друг друга, кричали – и только явной стрельбы не было, и видно было по скверу, что сами они противника не видят.
   Даже из сквера нельзя было выбраться, а отсюда пробиваться ещё до сквера через коридор, через вестибюль – невозможно! Через каких-нибудь пять минут сюда могла ворваться расплата, ружья на изготовку – и застигнуты, арестованы, потом и петля!
   Безумно затосковал и заметался Масловский – ведь уже 40 лет, и совсем же он не военный… Всё ясно! – протопоповские пулемётчики сошли с крыш и пошли в атаку. Теперь тут верная гибель! – или захватят в плен – и на каторгу. Ах, как ему не хотелось вчера сюда! и жена отговаривала, а Капелинский застиг! И как его тянуло под утро исчезнуть на свою квартиру – но удержало ложное чувство революционного стыда.
   Из этих неназванных офицеров, которые тут толпились, – стали выталкиваться из комнаты.
   А пулемётная очередь – снова! и снова ещё одна! – невероятно близко, просто вот тут же, под самыми стенами дворца!
   И неизвестно, чем бы кончилось всё тут, в Военной комиссии, если бы среди них не было Керенского.
   Но он был – тут! И все те же опасения, и все те же мысли, но только с ещё большей быстротой, решительностью и ответственностью за всю судьбу революции, а не только за себя, пронеслись и в его голове – и он тут же принял решение, а верней – исполнил его, потому что у него исполнение всегда было быстрей самого решения: Керенский взлетел от пола, как на невидимых крыльях, и вот уже стоял на подоконнике, одной рукой держась за ручку шпингалета, другою распахнув форточку, впившись в обрез её рамки, а узкую прямоугольную голову свою – втискивая туда, туда, в саму форточку, она вполне входила.
   И, глядя на водовертное безумие сквера, – он кричал туда, в форточку, своим голосом, таким прославленно звонким, резким на трибуне – а сейчас несколько осипшим:
   – Все – по местам! Все – по боевым постам!.. Защищайте Государственную Думу!.. Это говорит вам – Керенский! Государственную Думу – расстреливают!!!
   Этот ужасный исторический рок, трагический конец новой революции кошмарно предстал перед побледневшей Военной комиссией. Таврический дворец уже тонул в крови!
   – Государственную Думу – расстреливают!! Это говорю вам я, Керенский!.. Защищайте вашу молодую свободу! Защищайте революцию! Все по местам! Оружие к бою!..
   Но перед дворцом – не известны были каждому свои места, и оружие не у каждого, и не каждый знал, как с ним обращаться. Да в той суматошной панике, криках, мате, фырчаньи и рёве вообще никто не слышал и не заметил, что какой-то человек кричал из какой-то форточки.
   Но здесь в комнате все слышали – и на военных смелость Керенского произвела неадекватное впечатление. Кто-то нетактично заметил, что эта команда через форточку могла произвести эффект, обратный мобилизации. Керенский, уже спорхнувший с подоконника на середину комнаты, убравши крылья в лопатки, взглянул на дерзкого осиятельно-гневно, ещё не вполне вернувшись от своего взлёта к простому ногохождению, и закричал с пронзительными нотками:
   – Я прошу – не делать мне замечаний!.. Я прошу каждого выполнять свои обязанности – и не вмешиваться в мои распоряжения!
   Если бы то был реальный налёт на Таврический – пулемётной команды, пехотной полуроты или четверти казачьей сотни – неизвестно, как пошли бы мировые события и многие ли спаслись бы из-под революционных руин. Но больше не раздалось пулемётных выстрелов, и никаких других, и ни казачьего гиканья – и постепенно стало успокаиваться в сквере, и в Екатерининском зале, и в коридорах, и в самой комнате Военной комиссии – а Александр Фёдорович получил безпрепятственную возможность унестись дальше по своим делам.
   А причина стрельбы скоро выяснилась: какая-то революционная команда в Таврическом саду проверяла, насколько хорошо бьют доставшиеся ей пулемёты. А казаков – и вовсе никаких не было.
   Хотя скоро уже почти сутки Военная комиссия непрерывно совершала только самые необходимые дела и распоряжения – теперь тут должны были признать, что все принятые меры совершенно неудовлетворительны и вот Таврический дворец никак не готов к обороне.
   Не была готова и вся столица: все эти полки, притекающие из окрестностей приветствовать Петроград во славу революции, – куда-то сразу же после приветствий растекались, терялись, им всем нужно было только где-то питаться и спать, а на защиту революции этот поток не добавлял ни одного взвода.
   Филипповский схватился и написал приказ:
   «Командиру 9 запасного кавалерийского полка.
   Немедленно привести возможно большее число эскадронов в полном боевом вооружении и пулемётную команду – для охраны Таврического дворца, при надлежащем количестве офицеров.
Председатель Военной комиссии».
   Сам просился командовать – пусть теперь отрабатывает.
   Даже если он весь кавалерийский полк приведёт – это никак не будет много для защиты Таврического.
   Советская и буржуазная части Военной комиссии дружно искали ещё резервов. И куда же подевался преданный Думе Преображенский батальон? вот недавно утром приходил приветствовать…
   Впрочем, вся эта паника в Таврическом показала и другое: насколько же у царского правительства не осталось никаких сил.

203

В Петрограде днём (фрагменты).
* * *
   На главном шпиле Петропавловской крепости поднялся красный флаг. Все смотрят, радуются, передают, кто не видел. Воодушевление! Главная твердыня царизма!
   Раскидистый каменный крепостной многогранник над Невой пытал умы: сколько же обречённых политических узников томится там? Толпа возбуждалась перед воротами, требовала выдать арестованных. Наконец впустили депутатов-понятых осматривать камеры. И те убедились, что все бастионы-равелины пусты. Вышли к толпе, покричали «ура», стали расходиться.
* * *
   После ухода правительственных войск из Адмиралтейства его постепенно затоплял сброд. Стали грабить морской Генеральный штаб и мастерские. Новая забота для морского министра Григоровича: стал просить у Родзянки караул для охраны.
* * *
   На воротах и решётках Зимнего дворца орлы и вензеля кое-где завешивают кусками красной материи.
   А по городу взяли новую манеру: рвут трёхцветные флаги.
* * *
   Громили дом графа Фредерикса на Почтамтской, толпа бушевала внутри, со второго и третьего этажа выбрасывали в окна и с балкона мебель, убранство. Большой рояль с тяжёлым звоном разбился о мостовую. Потом подожгли, и большая толпа не давала пожарным тушить, а только отбивать соседние дома, чтоб не загорелись. (Рядом был и почтамт, с новой телеграфной аппаратурой.)
   Графиня Фредерикс впала в паралич, хотели поместить её в английский госпиталь, но было отказано. Очевидно, английский посол Бьюкенен не хотел делать демонстративного шага в пользу старого режима.
* * *
   По Театральной площади две образины тянули маленькие санки, и к ним привязанный труп городового на спине. Из встречных останавливались и со смехом спрашивали, как «фараон» был убит. А двое мальчишек лет по 14 бежали сзади и старались всадить убитому папиросу в рот.
   Трупы убитых городовых сбрасывали и в помойные ямы.
* * *
   На Николаевском вокзале напирала, напирала солдатня на буфет, требуя закусок. Потом вломились, разогнали поваров, что можно – съели, перебили все тарелки до последней, а столовое серебро и бельё унесли. Говорили: в Думу.
   Приходят поезда – на перроне солдаты не дают носильщикам работать, вместо них таскают вещи пассажирам, зарабатывают.
* * *
   Ораниенбаумские пулемётные полки входили в город через Нарвскую заставу несколько часов, полдня, так растянулись. Чтобы пулемёты не замёрзли – несли их обмотанными войлоком. Ленты с патронами – крест-накрест, крест-накрест поверх шинелей. И воротники шинелей, усы и бороды обелились от путевого дыхания.
* * *
   Образованные петербуржане – как в возбуждённом бреду, в сомнениях, страхах, радостной решимости. Целый день кто-нибудь сидит у телефона и собирает телефонные слухи.
   А домашней прислуге, если не стара, больше всего беготни: побежит по улицам, что-нибудь высмотрит, узнает, прибежит господам расскажет и опять убежит. Да почти у всех ворот кучки-клубы.
   В квартирах постоянно поддерживается самовар в окружении снеди – для приходящих знакомых и полузнакомых. Разговоры сладкие: переворот – самый респектабельный, Государственная Дума дала своё имя. Теперь у нас, очевидно, будет монархия английского типа. Уж раз Дума взяла власть, то всё пойдёт гладко, и война скоро кончится.
   Впрочем – где он, царь? И войска его ведь идут на Петроград?
   Против Думы? – не посмеют.
   А если сменится царь – деньги в банках не пропадут?
* * *
   Резкий долгий рожок, чтобы все разбежались. Длинный синий роскошный автомобиль с золотыми императорскими орлами на дверцах, с красным флагом у руля, весь наполнен вооружёнными матросами. Кричат, машут.
   Стройно идущая с барабанным боем часть – вдруг рассыпается от случайного выстрела сзади.
   Солдаты без офицеров!..
   Революционные солдаты – многие без поясных ремней, в расстёгнутых шинелях. Лица радостные, но и растерянные. Как украшенье на многих – пулемётные ленты: вкось через плечо, и по поясу, и просто в руках носят, безо всяких пулемётов.
* * *
   По Лиговке к Знаменской площади валит толпа – много солдат, чёрных штатских, мальчишек – сопровождают захваченного высокого жандарма в форме. И ещё, и ещё со всех сторон к толпе лезут, останавливают. Крики.
   Позади жандарма подымается винтовка прикладом вверх и тяжело опускается ему на голову. Шапка с жандарма слетает. И второй раз отмахивается та же винтовка – и опускается второй раз, по голой голове. В кровь. Жандарм оглядывается, что-то говорит и крестится. Его бьют ещё в несколько рук, он падает.