И правильно он увидел, ещё двадцать лет назад: каково бы в нынешние сутки оказаться офицером? – как волк среди людей, все охотятся.
Изнемогала в тревоге, незнании и безпомощности военка (как уже с вечера стали звать советские) – но во второй половине ночи подкрепилась приятным событием, из простых человеческих радостей: кто-то принёс к ним в комнату большую кастрюлю тёплых, с луком жаренных, коричневых сочных котлет – и каравай белого хлеба. Там революция или нет – а желудок требовал своё! Вилок не было, каравай рвали пальцами, потом резали перочинным ножом, пальцами же хватали и котлеты, и так всё дочиста съели, не узнав, кто это и где жарил.
В остальном же военная обстановка была смутна и опаснее, чем днём: по ночной беззащитности, по полному отсутствию у Таврического дворца организованной военной силы. В каждую минуту, разогнавши одной очередью сброд из сквера, Хабалов мог взять Таврический дворец голыми руками.
И даже у дверей военки уже не толпились любопытные или защитники, все разошлись спать.
К счастью, оказалась вымышленной высадка 177-го полка на Николаевском вокзале. Но пришло другое грозное сведение: о высадке какого-то полка на Балтийском вокзале. А комендант Кронштадта сообщил – вероятно, он метил доложить Хабалову, но по проводам попало почему-то в Государственную Думу: что началось большое движение неорганизованной военной толпы из Ораниенбаума на Петроград, может собраться и 15 тысяч. Правда, к этому времени уже считались перешедшими на сторону мятежа Семёновский полк и Егерский тоже, – и послали им распоряжение: против этого неопределённого ночного перемещения выдвинуть заставой 500 семёновцев и 300 егерей, непременно с офицерами и пулемётами. (С офицерами! – а есть ли они там, и каково им? Но укрепить их: распоряжение Государственной Думы.)
Но, как и вечер, тем более ночь состояла в том, что ни одно посланное приказание не подтверждалось, ни один высланный пикет или патруль никогда не возвращался: всё это растекалось, кануло и будто никогда не было послано вовсе.
По всем четырём железным дорогам – Николаевской, Виндавской, Варшавской и Балтийской, был Петроград угрожаем, но не мог предупредить нападение или выставить оборону. Да сам в себе он заключал затаившуюся правительственную силу, о намерениях которой ничего не было известно, а действия могли быть обнаружены слишком поздно. Где было правительство – тоже не известно: в Мариинском дворце его уже не застали, очевидно перешло в Адмиралтейство? И непрерывно заседает там и безусловно имеет прямой провод со Ставкой, и оттуда льются указания, и они готовят круговое удушение мятежа. И генерал Иванов уже ведёт кошмарную силу.
А Энгельгардт, поехавший в Преображенский батальон, – по общему закону исчезания больше не появился до утра.
И – догадка: может быть, под этим удобным предлогом он просто скрылся из опасного места? А Масловский отчаянно и неразумно сгорал тут!
Да если б не моряк Филипповский – он бы и ускользнул. Но двужильный Филипповский, как будто и не ночь была, сидел и писал, писал случайные распоряжения, – однако на бланках Товарища Председателя Государственной Думы – вид!
Наибольшей опасностью представлялась Масловскому Петропавловская крепость, может быть по особому чувству к ней всякого революционера. Она – так и не сдалась, нет! Идеально было бы – закупорить её, обложить все выходы снаружи. Но – где же собрать желающих идти туда на ночь и на мороз, торчать – а из бойниц застрелят?
Два ретивых унтера да несколько солдат выручали военку на посылках и поручениях.
Ночь казалась безконечной – и грозной до конца. Революционный долг приковал гвоздём. (Всё же, когда нападут, с главного входа, – Масловский успевал бы уйти через боковую дверь на Таврическую улицу, а там – три шага домой, и штатского не задержат.)
Сколько пережито за эту безсонную ночь – как за целую жизнь!
К шести утра телефон сообщил, что на сторону народа окончательно перешли батальоны Петроградский и Измайловский. (В Измайловском несогласные офицеры осаждены, а некоторые убиты, то ли 8, то ли 18.)
Ни событий, ни боёв больше нигде не происходило. Уже с наступлением света стали звонить и требовать охрану: на Пороховой завод, на охтенский завод взрывчатых веществ, на морской и артиллерийский полигоны: отовсюду военные караулы сами ушли. На взрывоопасные заводы, конечно, охрана была нужна в первую очередь, один злодей с коробкой спичек… Но и посылать было решительно некого и неоткуда.
Но и то сказать, во что нельзя было поверить вчера вечером: вот, наступил следующий день – а революционная власть стояла? и именно к ней все обращались?
И за дверьми опять толклись желающие, можно было посылать.
Уже в полное утро, после двух светлых часов, появился Энгельгардт, видимо поспавший и уже в мундире и с аксельбантами генштабиста, а с ним ещё – профессор Военно-медицинской Академии Юревич, которого Энгельгардт тут же, совсем некстати, объявил комендантом Таврического дворца – и этот тоже стал отдавать приказания, путаясь с остальными.
И рассердился Масловский на Энгельгардта за его ночное отсутствие, но и успокоился его пышным приходом теперь: так всё выглядело вполне респектабельно! Прилично и самому пойти натянуть военное. Чёрт возьми, мы ещё повоюем с этим царизмом!
Однако с горечью сообщил Энгельгардт, что преображенцы, несмотря на его горячую ночную речь, никуда не двинулись и ничего не атаковали. Оказалось, там не только нет единства между офицерами и солдатами, но и среди офицеров тоже. Вообще, этот ночной телефон к Шидловскому был почти случайностью – а так многое решил!
Всё же послал теперь Энгельгардт преображенцам приказ: занять Государственный банк, телефонную станцию, выставить посты к Эрмитажу и музею Александра III. Хотя бы на эти-то неопасные задания должно было хватить их ночного обещания. И по меньшей мере – чтобы Преображенский батальон расставил бы караулы вокруг Таврического, и охранял бы порядок тут.
Через Энгельгардта теперь можно было узнать такое, чего не узнали всеми ночными разведками, – странное положение, когда, между как будто воюющими сторонами, с Главным штабом идут любезные телефонные разговоры: что правительства в Адмиралтействе нет, и нигде его вообще нет, оно не существует. Что Хабалов на ночь переходил в Зимний дворец, но туда приехал великий князь Михаил и вытеснил его назад в Адмиралтейство. Что у Хабалова 5 эскадронов, 4 роты, 2 батареи.
Такая откровенность была изумительна и подозрительна. Может быть, по этим телефонам и Энгельгардт встречно был так же откровенен? Так и признавался, что у Таврического нет никакой охраны? Масловский всё жёлчней следил за Энгельгардтом, за Юревичем, за Ободовским – ещё этот инженер зачем, откуда, кто его звал? – уже несколько часов сидел тут. И шептал Масловский Филипповскому, что этой буржуазной публике верить никому нельзя, что зря они, советские, дали вырвать у себя руководство военными делами.
Впрочем, телефоны прекратились, с телефонной станцией случилась беда: барышни утром все разбежались. Об этом пришла и записка от Родзянки: для восстановления действия телефонной станции необходимо послать туда автомобили, чтобы собрать по домам барышень. Кроме того, надо убрать труп, лежащий в помещении станции.
Занять телефон и телеграф – это верно, не повторять ошибок Пятого года.
Так ли понимать, что Хабалов телефонную станцию уже не защищает? Ободовский посоветовал иначе: послать туда наряд электротехнического батальона, который и занял бы станцию и обслуживал бы её. Но увы, по случаю революции этот батальон тоже разбежался, и не легче было собрать его, чем снова барышень.
Теперь, днём, набирались ещё и ещё начальники, тут и думец Ржевский, и какой-то, что ли, князь Чиколини, и какой-то Иванов, – и все распоряжались, друг с другом не согласуя, и подписывались на распоряжениях, на случайных думских бланках, как придётся – то «председатель Военной комиссии», то «за председателя», то «комендант Таврического дворца», то «за коменданта», а Энгельгардт писал ещё: «начальник Петроградского гарнизона».
Послали распоряжение 2-му флотскому экипажу занять Зимний дворец и арестовать министров, если там найдут, и всяких агентов правительства.
А Масловский с Филипповским отдельно – придумали и послали несколько маленьких групп арестовывать министров по квартирам, не забыв и Штюрмера. Надо было спешить с делами истинно революционными! Мы ещё с этим царизмом повоюем.
А где-то – целые батальоны болтались без командования, – тот же и героический первый революционный Волынский: там же все офицеры сбежали ещё в самом начале, и никого не осталось. В 8.30 назначили из Таврического сразу двух прапорщиков, на равных правах, – вступить во временное командование Волынским батальоном. Но часу не прошло – появился из волынцев же штабс-капитан с претензией. И переназначили – его.
Главное было сейчас – уговаривать офицеров возвращаться в батальоны, без них не взять гарнизона в руки.
А в Измайловском батальоне после убийства офицеров творилось что-то безконтрольное. И послали к ним большой наряд с приказанием: всё оружие выдать Военной комиссии. (Хорошо, если выдадут, – а если нет?)
176
Шли себе в казармы. Но по дороге к павловцам выскакивали из толпы женщины, барышни, хватали солдат за руки, совали им и даже прикалывали куски красной материи.
И офицеры не смели кричать: отойдите! или – не берите!
Да зачем бы и кричать? Совершалось какое-то огромное перемещение людских настроений, и Андрусову даже радостно было. Он участвовал в чём-то неповторимом.
Но ещё необыкновенней вчерашний день закончился: у казарм учебной команды на Царицынской улице стояли рабочие и студенты с винтовками – и не пускали солдат в их собственные казармы, а велели им больше ходить по улицам.
И так изменились все порядки, что обезкураженные солдаты не смели пробиваться, хотя им хотелось ужинать и лечь. А офицер тем более не смел подать им команды на то, молоденький офицер особенно чувствовал этот новый трепещущий воздух.
Да офицерам, кажется, вообще уже нечего было делать тут, при солдатах. И даже безопаснее – отделиться.
Такое нарастало ощущение неведомой опасности – даже лучше было бы им куда-нибудь скрыться, провалиться.
Тут же, на Царицынской, помещался офицерский лазарет – и кое-кто из офицеров-павловцев сумел переодеться в больничные халаты и лечь. И Андрусов даже позавидовал: какие же ловкачи.
Но вскоре кто-то из солдат безприютной учебной команды попёрся в тот лазарет – и обнаружили своих здоровых офицеров. И был им позор.
В слоняньи Андрусов столкнулся с Костей Гриммом. И придумали они попроситься на ночь в квартиру своего интенданта – тут же, через два дома. (Идти через весь город офицерам было опасно от неизвестных чужих солдат.)
А тем временем узнали они, что солдаты ищут убить капитана Чистякова. У интенданта же узнали, что Чистяков прячется недалеко, у другого интенданта. И Гримм позвонил своим домашним – и предложил переправить Чистякова в штатском на Васильевский остров к своему отцу – известному либеральному члену Государственного Совета, там не тронут.
Но как ни переодевай капитана Чистякова – нельзя спрятать его приметной перевязанной руки, да и глаз его непримиримых не спрятать. Отказались.
Вадим Андрусов тоже звонил домой. Отец его, кадет, и мама были в восторге от происходящего: началось долгожданное освобождение народа! Осуществление вековой мечты получаем как подарок. Вот теперь-то и начнётся жизнь! теперь-то и начнётся порядок. Ни от какой перемены не может стать хуже, уже дальше терпеть было невозможно.
Вадим пожаловался им, что вблизи это всё не так удобно, не так приятно выглядит.
Но в нём самом возобновилось: и правда, в духе своей семьи и воспитания, почему ему не примкнуть к общей радости?
Ночью обсуждали с Костей – что же делать? Необычным образом входило в жизнь необычное – и почему же им не примкнуть к победе народа, которая так мечталась и ожидалась?
В молодом возрасте легки эти переходы. Есть в них продолжение спектакля, начавшегося вчера.
А на улице, под окнами, ещё поздно вечером бродили солдаты, всё не пускали их в казармы те вооружённые.
Утром проснулись, проверили своё настроение – да! И поднялись революционерами!
И прикололи к своим шинелям на грудь красные бутоньерки.
В ногах, в груди, в голове образовалась необычайная лёгкость, как будто к земле не притяжены. И разбирало созоровать. И чувствовалось так, что вот сейчас они могут что-то свободно-великое совершить и даже прославиться.
Но идти в таком виде к собственным солдатам в учебную команду было стеснительно, не могли. Тогда – пошли в походную роту, позавчера бунтовавшую раньше всех.
Там ещё спали.
Два прапорщика стали ходить по помещениям и кричать:
– Что спите? Подымайсь! Революция!
Но и этого показалось мало, и просыпались вяло. И тогда Андрусов с Гриммом стали кричать – почему? как в голову пришло:
– Подымайсь! Царя больше нет!
А услышав такое – павловцы вскакивали с большим переполохом.
А потом смекнули, что значит теперь никого за бунт не накажут, и девятнадцать их арестованных судить не будут.
И – качали обоих прапорщиков. И становилось обоим всё веселей и несвязанней.
Пошли в собрание позавтракать. У некоторых молодых офицеров тоже уже были красные приколки – а старшие офицеры смотрели осудительно, да их почти не было.
И капитана Чистякова не было.
Тут явился бывший командир Гвардейского корпуса грузный генерал Безобразов – и в биллиардной стал поучать офицеров, что в случае вызова батальона на улицу надо не подпускать к себе толпу, а останавливать её сначала приказанием, а потом дать залп.
Всё это – дико звучало, из какого-то невозвратного времени. Не стала с ним офицерская молодёжь спорить, а – вставали и демонстративно выходили.
Потом Вадим и Костя пошли пешком в Таврический. Теперь они свободно могли двигаться среди незнакомой солдатской массы: на них видели красные бутоньерки, и их не обезоруживали, и приветствовали.
В Таврическом потолкались, нашли Военную комиссию. Там очень им обрадовались и сразу выписали распоряжения: Гримму – командовать своим же взводом павловцев, состоя при Государственной Думе. А Андрусову: вступить в командование нарядом павловцев, поставленным в Михайловском манеже.
Так они оба стали при деле, молодыми офицерами революции.
177
К этому сравнению легко было прийти, оно у многих на уме было уже вчера вечером, но сегодня захлёстывало с новой силой. Из отдалённого хладнокровного читателя Шульгин был объят в соучастника – а может быть и в жертву? – тех, оказывается страшных, дней.
Что вчера! Вчерашняя вечерняя думская толкотня сегодня вспоминалась, пожалуй, как блаженная прореженность. Вчера только прорывались, а сегодня, уже не зная задержки, пёрла и пёрла через входную дверь чёрно-серо-бурая безсмысленная масса, вязкое человеческое повидло, – и безсмысленно радостно заливала всё пространство дворца, для своего здесь безсмысленного пребывания. Вчера потерянные солдаты по крайней мере искали тут ночного крова, боялись возвращаться в казармы – но что сегодня? Все помещения, залы до последнего угла и даже комнаты захватывала, забирала, в движении и перемесе, – толпа, да тупая, просто сброд, задавливающий всякую разумную тут деятельность. Россия осталась без правительства, все области жизни требовали направления и вмешательства, – но членам Думского Комитета не только не оставлялось возможности работать, а даже находить друг друга и просто передвигаться по зданию.
И обнаружил Шульгин, что у этой массы было как бы единое лицо, и довольно-таки животное.
И он живо узнавал, что всё это уже видел, читал об этом, но не участвовал сердцем: ведь это и было во Франции 128 лет назад! И когда в Екатерининском зале молодёжь в группках пыталась петь марсельезу, на русские слова и перевирая мотив, —
А вот и у нас изорван в клочья императорский портрет.
Отвращение.
Десять лет позади думской трибуны висел огромный портрет Государя в полный рост, терпеливый свидетель всех речей и обструкций, но всё же символ устойчивости государства. И вдруг сегодня утром увидели: солдатскими штыками портрет разодрали – и клочья его свисали через золочёную раму.
И эти несколько наглых штыковых замахов вдруг поменяли всё восприятие: петроградский эпизод не только не возвращался в колею, а, может быть, и правда был великой революцией?
И ни весь Думский Комитет, ни сам Родзянко не могли охранить портрета и ничего остановить.
И толкнуло Шульгина: как было в Киеве, всегда помнил он, 11 лет назад. Ворвалась в городскую думу толпа, там преимущественно евреи, тогда солдаты не бунтовали, – и так же рвали все портреты императоров, выкалывали им глаза. Какой-то рыжий студент-еврей пробил головой портрет Государя, носил на себе пробитое полотно и исступлённо кричал: «Теперь я – царь!» А укреплённую на балконе царскую корону изломали, сорвали и бросили на мостовую, перед десятитысячной толпой.
В большом роскошном кабинете Родзянки ещё отсиживались от этого людского затопа, тут были все свои, тут можно было что-то и обсуждать.
Хотя ни к какому решению прийти невозможно. Понятно, что надо действовать, не дать анархии развиваться, но непонятно что и как. Вторые сутки не переваривалось мозгами всё это огромное, что свалилось на их головы, – гораздо большее свалилось, чем они призывали, ждали, хотели.
Да – против кого действовать? И кому действовать? Как и правильно предупреждал их Шульгин – ломали, ломали копья во славу людей, облечённых доверием народа, достойных, честных, талантливых, – а где они есть? Во Временном Комитете – как будто верхушка Думы, а посмотреть – одна серятина, просто стыдно. Хорошо, это ещё Комитет, не правительство, но кого же такого талантливого и облечённого возьмут в правительство?
А на что годилась слоновья туша Родзянки? Такой, бывало, упрямый против самого Государя – вот не мог высадить из бюджетной комиссии каких-то самозванцев, проходимцев, совет невыбранных каких-то депутатов, захватывали здание самой Думы.
И в отличие от них всех, ощущая свою ещё молодость, тонкость, подвижность, себя – ещё киевским прапорщиком 11 лет назад, – Шульгин испытывал жажду отличиться от здешней невразумятицы, действовать.
И тут он услышал разговор, что звонили на рассвете из Петропавловской крепости, комендант выразил желание говорить с членами Государственной Думы – и вот всё ещё не послали никого. Услышал! – и в его романтической душе вся картина вдруг повернулась и переосветилась иначе: ведь если похоже на Французскую революцию, то ведь и в этом похоже! Петропавловская крепость – это же Бастилия! И у этой отвратительной толпы вот-вот зародится мысль – брать Петропавловскую крепость штурмом! освобождать может быть несуществующих или немногих там узников и казнить комендантскую службу. Так надо успеть деятельно предотвратить этот ужас!
Вот и пригодилось, что он тут ночевал, не зря мучился в кресле. И стал предлагать Родзянке и всем в Комитете, чтобы послали – его. Спешил убедить, боялся, что пошлют не его. Но все были так заморочены, что даже не оценивали важности шага, – кивнули охотно, хорошо, что доброволец есть.
Выскочил на бодрый морозец, не достегнувшись.
Прежде вот так поехать по городу – ему бы никак не достать автомобиля. А сейчас – в одну минуту подавали. Кажется – четверть автомобилей Петрограда стояла перед Таврическим, дожидая чести везти кого-нибудь. (А остальные три четверти гоняли по городу со стрельбой и криками.)
Но подавали – с красным флажком и с торчащими штыками: ни крохотное местечко, где только можно было уцепиться, не оставалось без солдата со штыком. И вот уже открывал Шульгину дверцу какой-то расторопный офицер со снятыми погонами, приставленный от Военной комиссии.
И знаменитый монархист Шульгин сам не заметил, как поехал под красным флагом брать Петропавловскую крепость.
Не поехал бы, если бы не величие задачи и не аналогии. Но вся Французская революция раскатилась из-за штурма Бастилии. Успеть предотвратить такое несчастное развитие. Политических – выпустить на глазах толпы и показать ей пустые камеры.
Шульгин не узнавал улиц – такие необычные фигуры, со множеством красных пятен от бантов и повязок, необычное движение. По Шпалерной не шли, но валили к Думе. Просто множество во-оружённых людей, военных и невоенных, безо всякого строя пешком, и на грузовиках.
Окружной суд ещё всё пышел – раскалённые развалины, пепел, дымки от залитого.
Погода была ясная, морозно-солнечная, и с Французской набережной открылась сверкающая снегом Нева, кое-где переходимая чёрными фигурками.
А с Троицкого моста – долгая многоскладная серая крепостная стена Петропавловки с куполами собора и вознесенным безсмертным золотым шпилем колокольни. И императорский штандарт на одной башне, чёрный орёл на жёлтом поле: династия – спит здесь.
Великий миг. Билось сердце.
За мостом уже виделся неподалеку, голубел купол мечети. На открытом месте, по пути к крепости, густился митинг, и студент с грузовика выкрикивал о свободе, свободе, свободе, – и все слушали как долгожданное.
Но по мостику, ведущему через канал к крепости, не шли. По ту сторону – парные часовые.
А возле них – дожидающийся офицер. И не успел спутник Шульгина помахать носовым платком – как офицер уже спешил навстречу:
– Как хорошо, что вы приехали! мы вас так ждём! Пожалуйте, комендант вас ждёт!
Изнемогала в тревоге, незнании и безпомощности военка (как уже с вечера стали звать советские) – но во второй половине ночи подкрепилась приятным событием, из простых человеческих радостей: кто-то принёс к ним в комнату большую кастрюлю тёплых, с луком жаренных, коричневых сочных котлет – и каравай белого хлеба. Там революция или нет – а желудок требовал своё! Вилок не было, каравай рвали пальцами, потом резали перочинным ножом, пальцами же хватали и котлеты, и так всё дочиста съели, не узнав, кто это и где жарил.
В остальном же военная обстановка была смутна и опаснее, чем днём: по ночной беззащитности, по полному отсутствию у Таврического дворца организованной военной силы. В каждую минуту, разогнавши одной очередью сброд из сквера, Хабалов мог взять Таврический дворец голыми руками.
И даже у дверей военки уже не толпились любопытные или защитники, все разошлись спать.
К счастью, оказалась вымышленной высадка 177-го полка на Николаевском вокзале. Но пришло другое грозное сведение: о высадке какого-то полка на Балтийском вокзале. А комендант Кронштадта сообщил – вероятно, он метил доложить Хабалову, но по проводам попало почему-то в Государственную Думу: что началось большое движение неорганизованной военной толпы из Ораниенбаума на Петроград, может собраться и 15 тысяч. Правда, к этому времени уже считались перешедшими на сторону мятежа Семёновский полк и Егерский тоже, – и послали им распоряжение: против этого неопределённого ночного перемещения выдвинуть заставой 500 семёновцев и 300 егерей, непременно с офицерами и пулемётами. (С офицерами! – а есть ли они там, и каково им? Но укрепить их: распоряжение Государственной Думы.)
Но, как и вечер, тем более ночь состояла в том, что ни одно посланное приказание не подтверждалось, ни один высланный пикет или патруль никогда не возвращался: всё это растекалось, кануло и будто никогда не было послано вовсе.
По всем четырём железным дорогам – Николаевской, Виндавской, Варшавской и Балтийской, был Петроград угрожаем, но не мог предупредить нападение или выставить оборону. Да сам в себе он заключал затаившуюся правительственную силу, о намерениях которой ничего не было известно, а действия могли быть обнаружены слишком поздно. Где было правительство – тоже не известно: в Мариинском дворце его уже не застали, очевидно перешло в Адмиралтейство? И непрерывно заседает там и безусловно имеет прямой провод со Ставкой, и оттуда льются указания, и они готовят круговое удушение мятежа. И генерал Иванов уже ведёт кошмарную силу.
А Энгельгардт, поехавший в Преображенский батальон, – по общему закону исчезания больше не появился до утра.
И – догадка: может быть, под этим удобным предлогом он просто скрылся из опасного места? А Масловский отчаянно и неразумно сгорал тут!
Да если б не моряк Филипповский – он бы и ускользнул. Но двужильный Филипповский, как будто и не ночь была, сидел и писал, писал случайные распоряжения, – однако на бланках Товарища Председателя Государственной Думы – вид!
Наибольшей опасностью представлялась Масловскому Петропавловская крепость, может быть по особому чувству к ней всякого революционера. Она – так и не сдалась, нет! Идеально было бы – закупорить её, обложить все выходы снаружи. Но – где же собрать желающих идти туда на ночь и на мороз, торчать – а из бойниц застрелят?
Два ретивых унтера да несколько солдат выручали военку на посылках и поручениях.
Ночь казалась безконечной – и грозной до конца. Революционный долг приковал гвоздём. (Всё же, когда нападут, с главного входа, – Масловский успевал бы уйти через боковую дверь на Таврическую улицу, а там – три шага домой, и штатского не задержат.)
Сколько пережито за эту безсонную ночь – как за целую жизнь!
К шести утра телефон сообщил, что на сторону народа окончательно перешли батальоны Петроградский и Измайловский. (В Измайловском несогласные офицеры осаждены, а некоторые убиты, то ли 8, то ли 18.)
Ни событий, ни боёв больше нигде не происходило. Уже с наступлением света стали звонить и требовать охрану: на Пороховой завод, на охтенский завод взрывчатых веществ, на морской и артиллерийский полигоны: отовсюду военные караулы сами ушли. На взрывоопасные заводы, конечно, охрана была нужна в первую очередь, один злодей с коробкой спичек… Но и посылать было решительно некого и неоткуда.
Но и то сказать, во что нельзя было поверить вчера вечером: вот, наступил следующий день – а революционная власть стояла? и именно к ней все обращались?
И за дверьми опять толклись желающие, можно было посылать.
Уже в полное утро, после двух светлых часов, появился Энгельгардт, видимо поспавший и уже в мундире и с аксельбантами генштабиста, а с ним ещё – профессор Военно-медицинской Академии Юревич, которого Энгельгардт тут же, совсем некстати, объявил комендантом Таврического дворца – и этот тоже стал отдавать приказания, путаясь с остальными.
И рассердился Масловский на Энгельгардта за его ночное отсутствие, но и успокоился его пышным приходом теперь: так всё выглядело вполне респектабельно! Прилично и самому пойти натянуть военное. Чёрт возьми, мы ещё повоюем с этим царизмом!
Однако с горечью сообщил Энгельгардт, что преображенцы, несмотря на его горячую ночную речь, никуда не двинулись и ничего не атаковали. Оказалось, там не только нет единства между офицерами и солдатами, но и среди офицеров тоже. Вообще, этот ночной телефон к Шидловскому был почти случайностью – а так многое решил!
Всё же послал теперь Энгельгардт преображенцам приказ: занять Государственный банк, телефонную станцию, выставить посты к Эрмитажу и музею Александра III. Хотя бы на эти-то неопасные задания должно было хватить их ночного обещания. И по меньшей мере – чтобы Преображенский батальон расставил бы караулы вокруг Таврического, и охранял бы порядок тут.
Через Энгельгардта теперь можно было узнать такое, чего не узнали всеми ночными разведками, – странное положение, когда, между как будто воюющими сторонами, с Главным штабом идут любезные телефонные разговоры: что правительства в Адмиралтействе нет, и нигде его вообще нет, оно не существует. Что Хабалов на ночь переходил в Зимний дворец, но туда приехал великий князь Михаил и вытеснил его назад в Адмиралтейство. Что у Хабалова 5 эскадронов, 4 роты, 2 батареи.
Такая откровенность была изумительна и подозрительна. Может быть, по этим телефонам и Энгельгардт встречно был так же откровенен? Так и признавался, что у Таврического нет никакой охраны? Масловский всё жёлчней следил за Энгельгардтом, за Юревичем, за Ободовским – ещё этот инженер зачем, откуда, кто его звал? – уже несколько часов сидел тут. И шептал Масловский Филипповскому, что этой буржуазной публике верить никому нельзя, что зря они, советские, дали вырвать у себя руководство военными делами.
Впрочем, телефоны прекратились, с телефонной станцией случилась беда: барышни утром все разбежались. Об этом пришла и записка от Родзянки: для восстановления действия телефонной станции необходимо послать туда автомобили, чтобы собрать по домам барышень. Кроме того, надо убрать труп, лежащий в помещении станции.
Занять телефон и телеграф – это верно, не повторять ошибок Пятого года.
Так ли понимать, что Хабалов телефонную станцию уже не защищает? Ободовский посоветовал иначе: послать туда наряд электротехнического батальона, который и занял бы станцию и обслуживал бы её. Но увы, по случаю революции этот батальон тоже разбежался, и не легче было собрать его, чем снова барышень.
Теперь, днём, набирались ещё и ещё начальники, тут и думец Ржевский, и какой-то, что ли, князь Чиколини, и какой-то Иванов, – и все распоряжались, друг с другом не согласуя, и подписывались на распоряжениях, на случайных думских бланках, как придётся – то «председатель Военной комиссии», то «за председателя», то «комендант Таврического дворца», то «за коменданта», а Энгельгардт писал ещё: «начальник Петроградского гарнизона».
Послали распоряжение 2-му флотскому экипажу занять Зимний дворец и арестовать министров, если там найдут, и всяких агентов правительства.
А Масловский с Филипповским отдельно – придумали и послали несколько маленьких групп арестовывать министров по квартирам, не забыв и Штюрмера. Надо было спешить с делами истинно революционными! Мы ещё с этим царизмом повоюем.
А где-то – целые батальоны болтались без командования, – тот же и героический первый революционный Волынский: там же все офицеры сбежали ещё в самом начале, и никого не осталось. В 8.30 назначили из Таврического сразу двух прапорщиков, на равных правах, – вступить во временное командование Волынским батальоном. Но часу не прошло – появился из волынцев же штабс-капитан с претензией. И переназначили – его.
Главное было сейчас – уговаривать офицеров возвращаться в батальоны, без них не взять гарнизона в руки.
А в Измайловском батальоне после убийства офицеров творилось что-то безконтрольное. И послали к ним большой наряд с приказанием: всё оружие выдать Военной комиссии. (Хорошо, если выдадут, – а если нет?)
* * *
Солдаты! Народ, вся Россия благодарит вас, восставших за правое дело свободы.
Солдаты! Некоторые из вас ещё колеблются присоединиться. Помните все ваше тяжёлое житьё в деревне, на фабриках, где всегда душило и давило вас правительство!
Солдаты! На крышах домов и в отдельных квартирах засели остатки полиции, черносотенцев и других негодяев. Старайтесь везде их немедленно снимать мёртвой пулей, правильной атакой.
Солдаты! Не давайте разбивать магазины или грабить квартиры. Это не надо!
Совет Рабочих Депутатов
* * *
176
Прапорщики Андрусов и Гримм примыкают к революции.
Вчера вечером, уже выбежав благополучно из Зимнего, павловцы не бежали дальше, стали разбираться, особенно учебная команда. С нею и прапорщик Андрусов.Шли себе в казармы. Но по дороге к павловцам выскакивали из толпы женщины, барышни, хватали солдат за руки, совали им и даже прикалывали куски красной материи.
И офицеры не смели кричать: отойдите! или – не берите!
Да зачем бы и кричать? Совершалось какое-то огромное перемещение людских настроений, и Андрусову даже радостно было. Он участвовал в чём-то неповторимом.
Но ещё необыкновенней вчерашний день закончился: у казарм учебной команды на Царицынской улице стояли рабочие и студенты с винтовками – и не пускали солдат в их собственные казармы, а велели им больше ходить по улицам.
И так изменились все порядки, что обезкураженные солдаты не смели пробиваться, хотя им хотелось ужинать и лечь. А офицер тем более не смел подать им команды на то, молоденький офицер особенно чувствовал этот новый трепещущий воздух.
Да офицерам, кажется, вообще уже нечего было делать тут, при солдатах. И даже безопаснее – отделиться.
Такое нарастало ощущение неведомой опасности – даже лучше было бы им куда-нибудь скрыться, провалиться.
Тут же, на Царицынской, помещался офицерский лазарет – и кое-кто из офицеров-павловцев сумел переодеться в больничные халаты и лечь. И Андрусов даже позавидовал: какие же ловкачи.
Но вскоре кто-то из солдат безприютной учебной команды попёрся в тот лазарет – и обнаружили своих здоровых офицеров. И был им позор.
В слоняньи Андрусов столкнулся с Костей Гриммом. И придумали они попроситься на ночь в квартиру своего интенданта – тут же, через два дома. (Идти через весь город офицерам было опасно от неизвестных чужих солдат.)
А тем временем узнали они, что солдаты ищут убить капитана Чистякова. У интенданта же узнали, что Чистяков прячется недалеко, у другого интенданта. И Гримм позвонил своим домашним – и предложил переправить Чистякова в штатском на Васильевский остров к своему отцу – известному либеральному члену Государственного Совета, там не тронут.
Но как ни переодевай капитана Чистякова – нельзя спрятать его приметной перевязанной руки, да и глаз его непримиримых не спрятать. Отказались.
Вадим Андрусов тоже звонил домой. Отец его, кадет, и мама были в восторге от происходящего: началось долгожданное освобождение народа! Осуществление вековой мечты получаем как подарок. Вот теперь-то и начнётся жизнь! теперь-то и начнётся порядок. Ни от какой перемены не может стать хуже, уже дальше терпеть было невозможно.
Вадим пожаловался им, что вблизи это всё не так удобно, не так приятно выглядит.
Но в нём самом возобновилось: и правда, в духе своей семьи и воспитания, почему ему не примкнуть к общей радости?
Ночью обсуждали с Костей – что же делать? Необычным образом входило в жизнь необычное – и почему же им не примкнуть к победе народа, которая так мечталась и ожидалась?
В молодом возрасте легки эти переходы. Есть в них продолжение спектакля, начавшегося вчера.
А на улице, под окнами, ещё поздно вечером бродили солдаты, всё не пускали их в казармы те вооружённые.
Утром проснулись, проверили своё настроение – да! И поднялись революционерами!
И прикололи к своим шинелям на грудь красные бутоньерки.
В ногах, в груди, в голове образовалась необычайная лёгкость, как будто к земле не притяжены. И разбирало созоровать. И чувствовалось так, что вот сейчас они могут что-то свободно-великое совершить и даже прославиться.
Но идти в таком виде к собственным солдатам в учебную команду было стеснительно, не могли. Тогда – пошли в походную роту, позавчера бунтовавшую раньше всех.
Там ещё спали.
Два прапорщика стали ходить по помещениям и кричать:
– Что спите? Подымайсь! Революция!
Но и этого показалось мало, и просыпались вяло. И тогда Андрусов с Гриммом стали кричать – почему? как в голову пришло:
– Подымайсь! Царя больше нет!
А услышав такое – павловцы вскакивали с большим переполохом.
А потом смекнули, что значит теперь никого за бунт не накажут, и девятнадцать их арестованных судить не будут.
И – качали обоих прапорщиков. И становилось обоим всё веселей и несвязанней.
Пошли в собрание позавтракать. У некоторых молодых офицеров тоже уже были красные приколки – а старшие офицеры смотрели осудительно, да их почти не было.
И капитана Чистякова не было.
Тут явился бывший командир Гвардейского корпуса грузный генерал Безобразов – и в биллиардной стал поучать офицеров, что в случае вызова батальона на улицу надо не подпускать к себе толпу, а останавливать её сначала приказанием, а потом дать залп.
Всё это – дико звучало, из какого-то невозвратного времени. Не стала с ним офицерская молодёжь спорить, а – вставали и демонстративно выходили.
Потом Вадим и Костя пошли пешком в Таврический. Теперь они свободно могли двигаться среди незнакомой солдатской массы: на них видели красные бутоньерки, и их не обезоруживали, и приветствовали.
В Таврическом потолкались, нашли Военную комиссию. Там очень им обрадовались и сразу выписали распоряжения: Гримму – командовать своим же взводом павловцев, состоя при Государственной Думе. А Андрусову: вступить в командование нарядом павловцев, поставленным в Михайловском манеже.
Так они оба стали при деле, молодыми офицерами революции.
ДОКУМЕНТЫ – 2
ИЗ ДОНЕСЕНИЙ В ВОЕННУЮ КОМИССИЮ
(утро 28 февраля)
– Немедленно вышлите подкрепление 350 чел. на Лиговку, угол Чубарова переулка. Большая засада, действуют 6 (шесть) пулемётов.
/Карандашом помечено: не оправдалось/
– Санитары лазарета Зимнего дворца просят прислать отряд войск, чтоб арестовать скрывающихся там лиц… Дворец сейчас ни в чьей власти. Часовые сняты, но внутри ещё сторонники старого правительства.
По поручению санитаров студент Р. Изе
– Поблизости Сената видны толпы пьяных, разграбивших гостиницу «Астория».
– Уг. Инженерной и Садовой плохо. Наших патрулей нет в этом районе.
– В городе всё спокойно. Солдаты жалуются на холод и решили отправиться в казармы. Захвачены 18 бронированных автомобилей. На окраинах происходят разгромы магазинов.
– Освобождённые из Петроградской пересыльной тюрьмы просят указать место, куда б они могли прийти и получить как постель, так квартиру, пищу и оружие, а также пропуск.
Освобождённый политический (подпись)
– По поступившим сведениям, два подозрительных субъекта раздают воинским чинам спиртные напитки и распространяют заведомо ложные и тревожные слухи.
Член продовольств. комиссии (подпись)
– Поручено организовать охрану Арсенала, где будто бы идет разгром.
– Просят уг. Садовой и Инженерной немедленной помощи для усмирения пьяных солдат.
– Склад оружейных припасов разгружают и отправляют. Необходимо прекращение увоза снарядов. Могут через Лесное на лошадях увозить. Ждут войска из Финляндии.
1 запасного полка Кузьма
– ПРИКАЗАНИЕ. Вольноопределяющемуся Таирову Дмитрию и рядовому Маяковскому Владимиру произвести выборы представителей в военно-автомобильной школе, организовать ремонт машин.
Б. Энгельгардт
177
Дух Французской революции. – Шульгин берёт Петропавловскую крепость.
В кресле пересидевши ночь, не выспался Шульгин, и утром горяченького нечего было глотнуть, бездействовал разграбленный думский буфет. Но что-то заливало душу настроение Французской революции.К этому сравнению легко было прийти, оно у многих на уме было уже вчера вечером, но сегодня захлёстывало с новой силой. Из отдалённого хладнокровного читателя Шульгин был объят в соучастника – а может быть и в жертву? – тех, оказывается страшных, дней.
Что вчера! Вчерашняя вечерняя думская толкотня сегодня вспоминалась, пожалуй, как блаженная прореженность. Вчера только прорывались, а сегодня, уже не зная задержки, пёрла и пёрла через входную дверь чёрно-серо-бурая безсмысленная масса, вязкое человеческое повидло, – и безсмысленно радостно заливала всё пространство дворца, для своего здесь безсмысленного пребывания. Вчера потерянные солдаты по крайней мере искали тут ночного крова, боялись возвращаться в казармы – но что сегодня? Все помещения, залы до последнего угла и даже комнаты захватывала, забирала, в движении и перемесе, – толпа, да тупая, просто сброд, задавливающий всякую разумную тут деятельность. Россия осталась без правительства, все области жизни требовали направления и вмешательства, – но членам Думского Комитета не только не оставлялось возможности работать, а даже находить друг друга и просто передвигаться по зданию.
И обнаружил Шульгин, что у этой массы было как бы единое лицо, и довольно-таки животное.
И он живо узнавал, что всё это уже видел, читал об этом, но не участвовал сердцем: ведь это и было во Франции 128 лет назад! И когда в Екатерининском зале молодёжь в группках пыталась петь марсельезу, на русские слова и перевирая мотив, —
Шульгин слышал ту, первую, истинную марсельезу и её ужасные слова:
Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног, —
И чья ж предполагалась та нечистая кровь? Уже тогда показано было, что королевским окружением не кончится.
Берите оружие, граждане!
Вперёд! И пусть нечистая кровь
Заливает наши следы!
А вот и у нас изорван в клочья императорский портрет.
Отвращение.
Десять лет позади думской трибуны висел огромный портрет Государя в полный рост, терпеливый свидетель всех речей и обструкций, но всё же символ устойчивости государства. И вдруг сегодня утром увидели: солдатскими штыками портрет разодрали – и клочья его свисали через золочёную раму.
И эти несколько наглых штыковых замахов вдруг поменяли всё восприятие: петроградский эпизод не только не возвращался в колею, а, может быть, и правда был великой революцией?
И ни весь Думский Комитет, ни сам Родзянко не могли охранить портрета и ничего остановить.
И толкнуло Шульгина: как было в Киеве, всегда помнил он, 11 лет назад. Ворвалась в городскую думу толпа, там преимущественно евреи, тогда солдаты не бунтовали, – и так же рвали все портреты императоров, выкалывали им глаза. Какой-то рыжий студент-еврей пробил головой портрет Государя, носил на себе пробитое полотно и исступлённо кричал: «Теперь я – царь!» А укреплённую на балконе царскую корону изломали, сорвали и бросили на мостовую, перед десятитысячной толпой.
В большом роскошном кабинете Родзянки ещё отсиживались от этого людского затопа, тут были все свои, тут можно было что-то и обсуждать.
Хотя ни к какому решению прийти невозможно. Понятно, что надо действовать, не дать анархии развиваться, но непонятно что и как. Вторые сутки не переваривалось мозгами всё это огромное, что свалилось на их головы, – гораздо большее свалилось, чем они призывали, ждали, хотели.
Да – против кого действовать? И кому действовать? Как и правильно предупреждал их Шульгин – ломали, ломали копья во славу людей, облечённых доверием народа, достойных, честных, талантливых, – а где они есть? Во Временном Комитете – как будто верхушка Думы, а посмотреть – одна серятина, просто стыдно. Хорошо, это ещё Комитет, не правительство, но кого же такого талантливого и облечённого возьмут в правительство?
А на что годилась слоновья туша Родзянки? Такой, бывало, упрямый против самого Государя – вот не мог высадить из бюджетной комиссии каких-то самозванцев, проходимцев, совет невыбранных каких-то депутатов, захватывали здание самой Думы.
И в отличие от них всех, ощущая свою ещё молодость, тонкость, подвижность, себя – ещё киевским прапорщиком 11 лет назад, – Шульгин испытывал жажду отличиться от здешней невразумятицы, действовать.
И тут он услышал разговор, что звонили на рассвете из Петропавловской крепости, комендант выразил желание говорить с членами Государственной Думы – и вот всё ещё не послали никого. Услышал! – и в его романтической душе вся картина вдруг повернулась и переосветилась иначе: ведь если похоже на Французскую революцию, то ведь и в этом похоже! Петропавловская крепость – это же Бастилия! И у этой отвратительной толпы вот-вот зародится мысль – брать Петропавловскую крепость штурмом! освобождать может быть несуществующих или немногих там узников и казнить комендантскую службу. Так надо успеть деятельно предотвратить этот ужас!
Вот и пригодилось, что он тут ночевал, не зря мучился в кресле. И стал предлагать Родзянке и всем в Комитете, чтобы послали – его. Спешил убедить, боялся, что пошлют не его. Но все были так заморочены, что даже не оценивали важности шага, – кивнули охотно, хорошо, что доброволец есть.
Выскочил на бодрый морозец, не достегнувшись.
Прежде вот так поехать по городу – ему бы никак не достать автомобиля. А сейчас – в одну минуту подавали. Кажется – четверть автомобилей Петрограда стояла перед Таврическим, дожидая чести везти кого-нибудь. (А остальные три четверти гоняли по городу со стрельбой и криками.)
Но подавали – с красным флажком и с торчащими штыками: ни крохотное местечко, где только можно было уцепиться, не оставалось без солдата со штыком. И вот уже открывал Шульгину дверцу какой-то расторопный офицер со снятыми погонами, приставленный от Военной комиссии.
И знаменитый монархист Шульгин сам не заметил, как поехал под красным флагом брать Петропавловскую крепость.
Не поехал бы, если бы не величие задачи и не аналогии. Но вся Французская революция раскатилась из-за штурма Бастилии. Успеть предотвратить такое несчастное развитие. Политических – выпустить на глазах толпы и показать ей пустые камеры.
Шульгин не узнавал улиц – такие необычные фигуры, со множеством красных пятен от бантов и повязок, необычное движение. По Шпалерной не шли, но валили к Думе. Просто множество во-оружённых людей, военных и невоенных, безо всякого строя пешком, и на грузовиках.
Окружной суд ещё всё пышел – раскалённые развалины, пепел, дымки от залитого.
Погода была ясная, морозно-солнечная, и с Французской набережной открылась сверкающая снегом Нева, кое-где переходимая чёрными фигурками.
А с Троицкого моста – долгая многоскладная серая крепостная стена Петропавловки с куполами собора и вознесенным безсмертным золотым шпилем колокольни. И императорский штандарт на одной башне, чёрный орёл на жёлтом поле: династия – спит здесь.
Великий миг. Билось сердце.
За мостом уже виделся неподалеку, голубел купол мечети. На открытом месте, по пути к крепости, густился митинг, и студент с грузовика выкрикивал о свободе, свободе, свободе, – и все слушали как долгожданное.
Но по мостику, ведущему через канал к крепости, не шли. По ту сторону – парные часовые.
А возле них – дожидающийся офицер. И не успел спутник Шульгина помахать носовым платком – как офицер уже спешил навстречу:
– Как хорошо, что вы приехали! мы вас так ждём! Пожалуйте, комендант вас ждёт!