Тут их догнал из толпы – какой-то в офицерской шинели, а без погонов… Не было места, но и он пристроился на подножке меж революционными солдатами.
   Часовые глазели.
   Въехали в наружные ворота. Проехали под сводом Петровских.
   У собора развернулись – и подъехали к обер-комендантскому дому.
   Внутри – темно, узко, старинная постройка.
   Наконец и комендант, генерал-адъютант, изувешан орденами, но не слишком боевого вида, скорей рыхл. И с ним несколько офицеров. Все безпокойны.
   Шульгин, узкий, стройный, представился приятным тоном, что он – член Государственной Думы и – от Комитета Государственной Думы.
   И старый генерал в волнении, совсем теряя осанистое достоинство службы и чина, убеждал молодого депутата с острым взглядом и острыми усиками:
   – Господин депутат… Пожалуйста, не подумайте, что мы против Государственной Думы. Наоборот, мы очень рады, что в такое опасное время есть хоть какая-то власть… Мы отклонили пригласить сюда отряд генерала Хабалова… Но как смотрит Государственная Дума? Разве то, что находится в Петропавловской крепости, не должно быть охранено? У нас – драгоценный собор. У нас – усыпальница всей династии. Монетный двор. Наконец, арсенал. Невозможно же, чтобы толпа сюда ворвалась! – и что же могут наделать? Какое бы правительство ни было – но оно будет это охранять. И наш долг присяги – охранять, мы не можем впустить…
   Простые ясные соображения. А в Комитете не об этом думали, а только: присоединить Петропавловку к народу!
   Но Шульгин имел довольно смелости и не довольно над собою контроля, чтоб ответить уверенно:
   – Ваше превосходительство! Не извольте трудиться доказывать то, что ясно каждому здравомыслящему человеку. Поскольку вы признали власть Государственной Думы, а это главное, – то я от имени Государственной Думы подтверждаю вам и даже лично настаиваю: что крепость со всем тем, что в ней есть, должна быть охранена во что бы то ни стало!
   Генерал просветлел, приободрился, благодарил:
   – Спасибо, господин депутат. Теперь мы спокойны и знаем, чего держаться. Но не могли бы вы оставить нам это в виде письменного приказа? Быть может, нам придётся предъявлять, доказывать…
   Смелость Шульгина не имела границ, он тут же сел к столу и написал такой приказ коменданту крепости: охранять её всеми имеющимися силами и не допускать никакого вторжения посторонних.
   Однако тут и высказал свою нетерпеливую мысль, с которой едва удержался не начать при входе: отчего погибла Бастилия. Надо публично выпустить политических – и показать пустые камеры представителям внешней толпы.
   Генерал с офицером удивились: какие политические?! Тут вообще никаких узников нет совсем.
   Облегчённо удивился Шульгин: совсем нет узников?! Но – так считается всеми, что есть, так все полагают. Вся эта грозная крепость средь города со страшной её памятью – не заключала ни единого узника??
   Кроме тех девятнадцати мятежных солдат-павловцев, приведенных позапрошлой ночью. И комендант сам рад их выпустить, не знает, что с ними делать.
   – Так неужели же ни одного политического?!
   Ни одного! Ещё был – генерал Сухомлинов, военный министр. Но и он освобождён поздней осенью.
   – Неужели так-таки все камеры и пусты?
   – Все. Вы можете убедиться.
   Девятнадцать павловцев генерал готов был выпустить сию же минуту. Но вот показывать камеры делегатам из толпы он считал унизительным и невозможным, даже для самого младшего своего офицера.
   И у Шульгина не хватило настойчивости убедить.
   Тем временем старший офицер просил его сказать речь гарнизону крепости: что Государственная Дума требует исполнения дисциплины.
   Что ж, можно.
   На обширном дворе близ колокольни, там, где расчищен снег, было выстроено несколько сот солдат, в полукарре. Что-то много.
   И только тут догадался Шульгин: офицеры боялись не внешнего приступа, но именно этих, собственных солдат. Правда, неуютно быть в запертой крепости с непонятными солдатами, в такое время.
   Щурились при ярком свете на Шульгина солдаты. И он на них щурился. И сейчас не показались они ему такими тупыми и безнадежными, как те в Таврическом. И оказалось совсем не трудно говорить речь перед безответным строем, без других перебивающих ораторов. Звучал только его одинокий, высокий, несильный голос.
   Он напоминал, что идёт война. Что немец только и подстерегает, чтобы на нас кинуться. И если чуть ослабеем – он сметёт наши заслоны, и вместо свободы, о которой мы все мечтаем, получим немца на шею. Армия же держится дисциплиной, и надо повиноваться своим начальникам. Ваши офицеры в полном согласии с Государственной Думой, и я отдал им приказ: защищать крепость во что бы то ни стало!
   (Хорошо прозвучало: «Я отдал приказ!» Ах, что делает революция!)
   Кто-то крикнул:
   – Ура товарищу Шульгину!
   Уже и сюда проникло.
   Но громкого единого «ура» не разразилось.
   Попрощался с офицерами – и в автомобиль. Крепость спасена!
   (Ах, упустил подхватить ещё одно яркое впечатление: посмотреть Трубецкой бастион! Уж так торопился в Таврический, казалось надо присутствовать там.)
   На подножку опять вскочил тот делегат толпы, офицерская шинель без погонов. За мостком он с подножки автомобиля держал речь к толпе – что Петропавловская крепость тоже за свободу.
   И толпа кричала «ура!».
   Тут же подъехали грузовики со многими штыками и щёлкая затворами: почему Петропавловская крепость не поднимает красного флага? Грозили открыть военные действия.
   Сопровождающий перепрыгнул туда, на их мотор, и кричал, что вот член Государственной Думы, и уже обратил крепость за свободу и народ. Да сейчас поднимут и красный флаг, просто не успели!
   А Шульгин укатывал – снова через Троицкий мост, и по набережной. И по той же взбаламученной, вооружённой Шпалерной.
   Перед дворцом толпа стала ещё больше и гуще. Мешались воинские строи. Что творилось, что творилось!
   Кое-как пробивался, пробивался через вестибюль, через внутреннюю толчею – в кабинет Родзянки. После всей этой дичи счастье оказаться среди своих: прежде – чужие депутаты, как сослуживцы, теперь – друзья, которые жили когда-то вместе со мною на одной хорошо устроенной планете.
   Тут слушали его рассказ со вниманием и одобрением.
   А непроницаемый Некрасов, с неподвижным взглядом, из-под неподвижных, как наложенных, усов вдруг выразил:
   – Вот хорошо. Теперь из Петропавловки да запалить бы Адмиралтейство. Кинуть туда снарядов дюжину.
   Шульгин обернулся резко, как укушенный. Здесь – он такого не ждал.
   – Как? Мы, Дума, слава Богу, ведь не делаем революции?
   И поворачивался дальше, дальше, глазами по Шидловскому, Коновалову, Ржевскому, самому Родзянке.
   Но никто не мог его поддержать, потому что никто уже и сам не понимал.
   А Некрасов, вчера на частном совещании требовавший военной диктатуры против безпорядков, теперь возразил невозмутимо, не вспыхнули синие глаза, не вспрыгнул голос:
   – А – что же мы делаем? Мы и захватили власть.
   – Позвольте, господа, я ничего не понимаю! – звонко, надорванно вскричал Шульгин. – Мы были против министров – но когда же мы стали против русских военных властей!
* * *
   Отступление невозможно. Или свобода, или смерть. Враг безпощаден.
   Что нужно делать теперь солдату? Захватить в свои руки все телеграфы, телефонную сеть, вокзалы, электрические станции, Государственный банк и министерства. Не расходитесь по казармам, ждите листков! Да здравствует вторая революция!
Петербургский Межрайонный Комитет РСДРП
Петербургский Комитет Социалистов-Революционеров
* * *

178

Хабаловский отряд в последнем бездействии. – Расчёты генерала Беляева.
   Хотя и поспавши часа два, генерал Хабалов с утра соображал ещё меньше, чем вчера, совсем отупела его голова.
   За все революционные сутки, если не считать пропавшего отряда Кутепова, подчинённые ему войска не совершили ни одного нападения, ни одного боевого передвижения, даже, пожалуй, ни одного выстрела, не испытали, не отбили ни одной атаки, оттого не имели ни одного раненого, ни одного убитого, – но тем не менее они потеряли всю силу, весь дух, да и заметно уменьшились в числе. Сутки назад это была единственная военная сила в столице и считалась её хозяином. Сегодня она стянулась в обречённый островок, адмиралтейский прямоугольник, из которого чуть не каждый и чуть ли не сам командующий только и думали теперь, как бы им сбежать.
   Тяжельников, с тех пор как отклонили его совет пробиваться из города, тоже ничего не мог понять и предложить.
   С утра их забота стала – как бы раздобыть еды и фуража да накормить их боевой состав и лошадей. И патронов по-прежнему мало. Хабалов звонил в разные районы города, прося командиров воинских частей и учреждений прислать ему подкреплений, продовольствия, патронов, – но отовсюду получал отказ, и круче чем вчера. Он уже для всех стал заклятым клиентом.
   Потом вдруг исчезла городская телефонная связь. Это значило, что телефонная станция перешла в руки мятежников. А это – отсюда два квартала.
   Случайно достали немного хлеба, раздали части нижних чинов.
   Лошади были не только без сена, но и без воды: из кранов поить неудобно, вёдер нет и носить далеко. Понуренные, они стояли во дворах.
   Отпустили казачью сотню на водопой в казармы Конного полка. Туда прошли благополучно, но назад по ним стреляли и убили двух лошадей.
   Залетали и шальные пули, с верхних этажей зданий по Адмиралтейскому проспекту, убили ещё двух лошадей. Адмиралтейство на выстрелы не отвечало.
   А атаки – не было ниоткуда, да и наступающего противника. Может быть, увидеть его – было бы даже и легче. Пулемёты занимали для обстрела углы второго этажа, орудия стояли против ворот на Дворцовую площадь – однако делать им было нечего.
   Но хотя город замолк, онемел, с ним не осталось связи – сохранился телефон дворцовой линии и телеграфная линия со Ставкой: главный аппарат был в Главном Штабе, наискосок, но в Адмиралтействе отвод. И, пользуясь этой линией, Хабалов утром телеграфировал Алексееву в Ставку, что положение трудно до чрезвычайности, верных долгу осталось пехоты человек 600, всадников 500, при 15 пулемётах, всего 12 орудий и только 80 снарядов.
   Тем же телеграфом пришёл очень приободривший запрос генерала Иванова из многих пунктов. Там подтверждался предполагаемый приезд Иванова со многими войсками. Хабалов с радостью готовил ответ на все вопросы, уж он не знал, как дождаться этого блаженного часа, чтобы передать ответственность, а потом, может, и само командование над опостылевшим ему, не принявшим его, враждебным неохватимым Петроградом. (Как бы он мечтал снова уехать в своё Уральское казачье войско!)
   Всего-то дождаться надо было одни сутки.
   Но как их дождаться, если за минувшие сутки потеряна целая столица?..
   Ещё в этом же громадном здании где-то пребывал в своей казённой квартире сказавшийся больным морской министр Григорович. Но нельзя было прибегнуть к помощи его или совету: он со вчерашнего дня ни разу не потрудился прийти, не сделал ни одного доброго жеста к войскам Хабалова, только через служащих стеснял их в помещениях, и ещё спасибо, что пускал к прямому проводу.
   Вокруг Хабалова было очень много старших офицеров – неизмеримо больше, чем требовалось по этим войскам. И так ему ни разу не пришлось самому пройти к войскам, посмотреть или обратиться. И офицеры не докладывали ему, но своим унылым видом, малословием, бездействием передавали, какая потерянность овладела последней горсточкой верных.
   Они, младшие офицеры и солдаты, были верны, верны, но не могли же не видеть, что их командование совсем не знает, что делать, и только слоняется из здания в здание, отовсюду гонимое. А о самом правительстве было известно, что оно разбежалось. Дух безсмыслицы и бездействия растлевал хуже голода и безпатронности. За эти сутки весь город перекинулся в победный мятеж – и каждый час оттяжки, который они тут перебывали, никому не принося защиты и пользы, грозил каждому здесь расправой или карой от мятежа.
   Дошло до немыслимого: хорошие офицеры-измайловцы приходили к своему полковнику и отпрашивались уйти вовсе.
   А другие гвардейские офицеры спрашивали у генерала Занкевича, не найдёт ли он возможным войти в контакт с Думским Комитетом, как это, по слухам, уже сделали офицеры Преображенского полка.
   В этом была особая странность и безцельность военных действий: непонятен был противник, где он, кто? Кроме хабаловского отряда, ещё в столице оставалась только Государственная Дума, но не она же могла быть противником? Отчего не сговориться с Думою? Офицерам-то более всего было непонятно: разве это противоречит присяге?
   Занкевич не нашёлся ответить. (Он сам про себя и для себя обдумывал то же самое.)
   Только артиллерийский полковник Потехин, тот на костылях командир батареи, начал на лестнице говорить малой кучке солдат – а тут их собралось больше, больше, все хотели послушать, ведь никто ничего не объяснял! – и, с костылей, он приобадривал громко и внятно на всю сумрачную лестницу:
   – Не падайте духом, солдаты! Не смотрите, что город захвачен мятежными бандами, и не ослабляйтесь! Это – временное помрачение мозгов тыловых людей, – и погибла бы Россия, если б оно потекло дальше. Но Россия не с ними, а с нами! Она вся на фронте и противостоит врагу. Этот мятеж – лучшая помощь немцам. Не падайте духом, перенесите лишения, на фронте бывает и тяжелей, – мы достоимся до своего!
   Слова его, кажется, успешно ложились. Никто не возражал. Однако никто из офицеров не добавил больше. Постояли – и стали расходиться. Ещё неся сказанное. Или уже роняя.
   Но каково во всех этих обстоятельствах было военному министру Беляеву, попавшему в такую гибельную ловушку? Как жалел он, что вчера вечером при стрельбе на Мойке покинул свой довмин, – с тех пор он звонил туда и соединялся по военному проводу несколько раз, и убедился, что дом не разграблен и никто не приходил, вполне безопасно мог бы и остаться. А теперь его положение было – между молотом и наковальней. Победят мятежники – они не простят ему присутствия здесь, среди хабаловских остатков. (Кто-то из преображенцев телефонировал, что ночью они получили приказ наступать на отряд Хабалова. А из окон уже было видно, что там-сям собираются группы вооружённых штатских и солдат.) Придут войска Государя – военному министру не будет прощён побег отсюда. А спрашивается – почему он вообще должен встревать в эту историю? Ведь вот же Григорович, правда придумав болезнь, устроился: сидит как бы в своём министерстве, занимается как бы морским делом? Так и Беляев с Занкевичем (они обменялись мыслями) – вот тут, наискосок, в ста саженях, сидели бы у себя в Главном Штабе, руководили бы военным делом, и их совершенно не касается, кто тут с кем в Петрограде воюет. Разве революция – против военных людей?
   И Беляев, когда появлялся телефон, звонил снова Родзянке, очень рассчитывая, что эти отношения помогут ему с одной стороны. Но тот не обрадовал: он не ручается, чтó сделает разгневанная толпа с отрядом Хабалова. Очень советует прекратить сопротивление и распустить войска.
   Однако это было не в распоряжении Беляева.
   Однако, уж попав сюда, надо было во всяком случае хорошо отметиться перед начальством: начальство продолжало существовать, вон слало экспедиционный корпус. И он решил, пока работает провод, слать туда донесения.
   Но – что было в донесении выразить? Невозможно же передать весь этот ужас и эту обречённость. И можно прослыть паникёром. Осторожней выразиться так:
   …Положение по-прежнему тревожное. Мятежники овладели важнейшими учреждениями, так что сколько-нибудь нормальное течение жизни государственных установлений прекратилось…
   А затем уже прямо: …Войска бросают оружие, переходят на сторону мятежников или становятся нейтральными. Скорейшее прибытие войск крайне желательно, до прибытия их мятеж и безпорядки будут только увеличиваться…
   Да уж скорей присылали бы, что они тянут!

179

Большевицкий манифест.
   На квартире Павловых рано утром совали Шляпникову в руки проект большевицкого Манифеста. Шляпникову это понравилось, втайне ото всех партий – да выскочить первыми с Манифестом «Ко всем гражданам России», – и выкусьте! Вооружимся отдельно! Межрайонцы с эсерами уже успели тиснуть листовку – а мы целый Манифест! Должен бы Ленин похвалить.
   Эх, перебежал Матвейка Рысс к межрайонцам, – вот было перо! Как-то умел он грозно писать, аж пожар по строкам, – и для врагов уничтожительно, и для нас ободряюще.
   Ну ладно, мы и без тебя.
   На этом манифесте уже и писали, и вычёркивали, кто только чего не городил со вчерашнего вечера. И заново переписывали. А до сих пор – не чист и не готов.
   Ох, самая невытягательная работа – писать публичный документ, да когда времени не остаётся. Уж тут не до красоты слога, но какой-нибудь важный лозунг не исказить. А ошибиться очень просто, на самом ровном месте, политические формулировки – они как туман переползают, края не найдёшь. Как будто, вот, в руках держал – а опять ускользнуло.
   Тут надо такой лозунг вжарить, чтобы всех аж по пяткам ожгло!
   Спорили: вставлять ли в Манифест – Совет Рабочих Депутатов? Шляпников поднатужился, подумал: а что этот Совет депутатов? – он уже и так есть, вчерашний день, и там у нас не большинство, и не будет. А огорошить надо: во главе республиканского строя – значит, царя по шапке! – да создать революционное правительство! (А с нашим оружием мы в нём и погуще засядем.)
   Ребятам понравилось. Молотов поправил: всё же – временное правительство. Ну, пусть «временное революционное».
   Тут надо такие слова двинуть в сознание масс, чтоб никому их назад не вырвать, чтобы повернуть нелегко. А слюнтяй этот, Молотов, хоть ему на неделю дай мусолить, – никогда не кончит.
   Да и ребята там у мотора замёрзли. Если ещё шофёр военного министра не сбежал.
   Ладно, поехали! – там, в Таврическом, перед заседанием доработаем.
   Обошли самокатчиков крюком. Ничего, народ ходит, стрельбы нет. А не сдаются самокатчики, во упрямые! И что им в этом царском режиме? Во как мозги людям забивают.
   До Литейного моста только красное видели на людях. А пересекли мост – какие-то ещё белые повязки на рукавах. Это – кто такие? Мол, городская милиция. Не-ет, это не наша сила.
   Шпалерная сильно запружена: и туда и сюда валят солдаты без строя и вооружённые рабочие. Гудят автомобили, рычат грузовики.
   А план у Шляпникова вот какой: создалась у Совета своя газета, и типографию захватил наш человек – Бонч-Бруевич. Из Таврического теперь сразу Шляпников ему позвонил по телефону – и тот обещал катнуть большевицкий Манифест сегодня же днём, отдельным выпуском газеты. И никому ни гугу.
   Вот так, Вячеслав, дела делаются! Всех обскачем!
   Только с текстом торопит. Пошли в какую-нибудь комнату.
   Комнат много, а пустых нет. Да никто не знает в лицо членов большевицкого ЦК, вниманья не обращает. В многолюдьи затесались на диванчике в стороне, на коленях читали, и карандашом правили и доспаривали.
   Благоденствие царской шайки… построенное на костях народа… – это хорошо, пусть так. Революционный пролетариат должен спасти страну от окончательной гибели, которую приготовило ей царское правительство… – тоже правильно. Но уже и неправильно. Надо чувствовать, как перетекает момент. Со вчерашнего дня солдаты с нами, и надо их не обижать, а привлекать в единые ряды. Значит, надо написать: не только пролетариат, но и революционная армия. Та-ак… Стряхнул с себя вековое рабство… – это не помешает. …Временное Революционное Правительство во главе республиканского строя… – ай, хорошо, по всем зайцам сразу! И скажу Бончу, чтоб он на эту фразу не пожалел типографской краски. Верно, мы не указываем, кáк то правительство создавать. А это – долго думать, да и – кто раньше захватит. Наше дело: все права и вольности, конфискация всех земель, 8-часовой день, Учредительное Собрание, – ничего не пропустили?
   А ещё: все продовольственные запасы конфисковать, очень просто! Когда всё конфискуем – тогда и распределять, а иначе – что же распределять?
   Гидра реакции… – это хорошо. …Победить противонародные контрреволюционные замыслия… – это правильно.
   А вот по военному вопросу – надо за горло брать. Не-ет, это слабо написано, это мямленье: пролетариат не одобряет войны, не хочет захватов. Не-ет!
   Но и прямо «долой войну» – рабочие многие отшатнутся.
   А вот как: революционному правительству войти в сношения с пролетариатом воюющих стран, понимаешь? Не с правительствами, а через их головы – с пролетариатом! Каким путём правительство будет делать – нас не касается, наше дело дать программу – чтоб дух захватывало!..
   И что ещё непременно вставить: что революционное правительство надо немедленно же и выбирать. От фабрик, от заводов, от восставших войск. Лозунг!
   И добавить, что: по всей России! По всей России поднимается красное знамя восстания. Неважно, что сегодня нигде нет, – завтра будет. Для того и пишем, чтобы было. По всей России берите в свои руки дело свободы! свергайте царских холопов! зовите солдат на борьбу с царской властью! Да прямо даже так: по всем городам и сёлам создавайте правительства революционного народа!
   Сильно получилось. Во громыхнёт! Так ожечь, чтоб никому возврату не было! – вот это по-нашему.
   Подпись конечно: Центральный Комитет Российской Социал-Демократической партии. Кто там ещё разберётся, что и комитетов несколько, и социал-демократических партий несколько, – а вот мы первые, как единственные!
   Разберёт Бонч? Очки наденет – разберёт.

180

Кутепов в зеркальной комнате.
   Как привыкает фронтовой человек спать даже под разрывами снарядов, так и Кутепов эту ночь крепко спал в угрожаемом доме, куда могли ворваться всякую минуту и требовать крови его. И, только проснувшись довольно поздно, вспомнил он опасность, и все старания минувшего дня, и всю безцельность их.
   Стало горько.
   О самом себе он всегда почему-то предчувствовал, что кончит роково, не просто его убьют на войне, но каким-то роковым образом – вот, очевидно, как могли вчера, как могут сегодня. Но он ума не мог приложить, что случилось за один день со всею петроградской властью, как она рухнула.
   Что запасные батальоны были дрянь, а не гвардия, это ясно. Да по принципу экономии, чтоб далеко не перевозить, набрали здешних рабочих (а к ним листовки носят), да чухны из окрестностей, да лавочников, домовладельцев, белобилетников – маменькиных сынков, кто до сих пор уклонялся. Они развешивают уши к леченым раненым, об ураганном огне, о газах, и одного бы им только – не попасть на фронт. А офицеры все – проходные, они и солдат не успевают запомнить, не то чтобы знать, чем их головы забиты.
   Но чтоб у власти не оказалось вообще ни единой опоры и она могла в один день разбежаться, не имея противу себя никаких сплочённых сил? – этого он не мог постичь.
   Александр Павлович подошёл к окну своей небольшой комнаты и осторожно высматривал. Видел кусок Литейного проспекта, сад Собрания Армии и Флота и угол Кирочной улицы. Движение было необычное, много вооружённых возбуждённых людей, все с красными признаками. Одна группа неподвижно стояла прямо против дома Мусина-Пушкина, глаз не спуская с его окон и дверей. Вероятно, такая же была и против чёрных ворот.
   И всё-таки он не жалел, что вчера отказался переодеваться в солдатское. Сама смерть всегда должна быть достойной, в этом офицерское предназначение.
   За чаем ему рассказали несомненные сведения: что правительство разбежалось, Протопопов спрятался в Царском Селе; что полицейских всюду убивают или ведут арестованными в Думу; что старой власти не осталось совсем никакой, даже и военной, и никто не знает ни одного случая сопротивления революции, кроме вчерашних действий его отряда.
   Это не вмещалось.
   Утром хозяева лазарета хотели продолжить телефонный сбор сведений, но телефон замолчал. Пожалел Кутепов, что не успел позвонить сестрам, но вчера дал им знать, где он есть.
   Наблюдали в окна. Пикеты были напряжены и сторожили все выходы. Хозяева дома очень волновались – из-за присутствия Кутепова, хотя старались этого не показать.
   Вдруг, они видели, из-за угла Кирочной вывернули два броневика и два грузовика. Все они были наполнены вооружёнными рабочими. Машины остановились на проезжей части Литейного, рабочие соскакивали, кричали и друг другу показывали на окна. К ним притягивались и рабочие, гуляющие по Литейному.
   С броневиков они подняли стволы пулемётов на окна дома – и гурьбой повалили к главному подъезду.
   Хозяева заметались. Не открыть было невозможно. Старшая сестра милосердия вбежала и стала уговаривать Кутепова надеть халат санитара, иначе его убьют.
   Но и сейчас этот спасительный маскарад был Кутепову противен.
   Он просил хозяев отпирать, о нём же говорить, что ничего не знают. И оставить его совсем одного. (Потом сообразил: это странно и невозможно, чтоб они не знали о присутствии нераненого полковника в форме. Он очень неловко поставил их.)
   Тут была небольшая угловая гостиная с дверьми в соседних стенах, одна дверь выводила к анфиладе по Литейному, другая к поперечной, и против каждой двери большое зеркало, так что идущий издали видел себя. Эта комната привлекла Кутепова, и он решил дожидаться новой власти здесь. В глухом углу между дверьми был стул, и он сел на него, оставив обе двери нараспашку.