Наш великий предтеча! Один из величайших людей русской истории! Великий мыслитель с гордостью Прометея. Русский Сен-Жюст. Наш первый якобинец (не случайно, что и «Молодую Россию» и многие анонимные прокламации – все, и враги, и сторонники, приписывали ему). И подошёл вплотную к научному социализму! – всеми своими корнями Стеклов чувствовал себя от него и, окажись на его месте, вот так же бы и поступал: с умной личной осторожностью (их общая черта!), но энергично поддерживал бы студенческие волнения; с ликующей замкнутой радостью следил бы за грандиозными петербургскими поджогами, спалившими десяток густых кварталов так, что пламя перебрасывалось аж через Фонтанку, толкотня телег, карет, судов на реке, погорельцы с узлами на площадях, и вдали от пожара уже вяжут имущество, огонь охватил и министерство внутренних дел, Петербург представлял вид города, подвергшегося бомбардировке неприятеля, и после того ещё несколько дней сряду вспыхивали новые пожары в разных местах города (кто те безымянные юные смельчаки, клавшие паклевые факелы в дровяные сараи? – остались нам не открыты); и так же не сдерживал бы кровавой ярости в воззвании «К барским крестьянам»; и так же бы негодовал на пошлость поглупевшего Герцена, низко открывшего из-за границы кампанию против радикалов, развязавшего рты всем либеральным иудам в России да ещё неуклюжим промахом подавшего нечаянный документ к аресту Чернышевского; и так же вызывающе-уверенно вёл бы себя под долгим следствием, зная, что у палачей не может быть доказательств. (А смог ли бы в неустанных литературных занятиях выдержать 20 лет заключения, мученичество?.. Писать, писать – только для того, чтобы тут же и сжигать?)
   Последовательно отражая философские воззрения Чернышевского, систему его этики, эстетики, историософии и политэкономии (да даже изобретал он и машину вечного движения – ради уничтожения пролетариатства), – то и дело находил (перенимал) Стеклов не только глубокое сходство убеждений (например, в интересах трудящихся масс полностью разрушить как всю систему старого самодержавия, так и всё лживое здание александровских реформ – прежде чем они утвердятся; и – никогда не допустить крестьян до индивидуального владения землёй, только общиной! – актуальнейший вопрос сегодня); не только общую кипучую ненависть к реакции, общее презрение к бледно-розовым либералам и предчувствие оказаться после переворота вождём крайне левой стороны; не только общую страсть к писательству («Что делать» и «Пролог» написаны прямо сразу набело, без единой поправки, – именно так же и писал Стеклов! А ведь у Чернышевского погиб и ещё один роман, о котором односсыльцы свидетельствуют, что он был бы евангелием и библией современного человечества!); но и совпадение многих даже личных черт, как: рассудочность берёт верх над воображением, мыслящий человек может отстраниться и от любви, владение собой, когда нужно отступить – то и вовремя отступить; в год написания этой книги – столько же ему было лет, как Чернышевскому в год гражданской казни, и у обоих – якутская ссылка. Но! – легко прийти в революцию из революционной среды, а каково было Чернышевскому из гущи реакционного православия, от того отца-священника, который даже на своего архиерея доносил о неправоверии! Этот мир так цепко въелся в Николая Гавриловича, что, уже будучи вождём петербургских радикалов, он, проходя мимо церкви, всё не мог удержаться, не перекреститься… (Это дураченье народа православным духовенством всегда отвратно поражало Нахамкиса: сел в поезд с несколькими пролетариями, дёрнул в путь паровоз – и они все перекрестились, как самые тёмные крестьяне. Да что, если некоторые члены Совета рабочих депутатов Пятого года, посаженные в Кресты, когда возвращались с прогулки, – крестились на икону в тюремном коридоре…)
   Издавая труд о Чернышевском с отодвижкой на сорок лет от событий – мог Стеклов неистовым революционным духом обнажать всю казённую ложь. Уже не было в России такой цензуры, которая мешала бы ему хлёстко спорить с теми как будто остывшими реакционными зубрами и Третьим отделением, а он-то сам, как и его читатели девятисотых годов, отчётливо прозревал за теми – нынешних псов царизма, всех матёрых палачей по ту сторону баррикады. Только не мог он всласть исхлестать коронованного жандарма, лицемерного иезуита, верховного сыщика, кровожадного жёлчного тирана Александра II (теперь-то – наступило это время, будем делать второе издание книги), но зато уж – продажных тварей царских сенаторов, заскорузлых душонок византийского чиновничества, – ab uno disce omnes! – по одному суди обо всех, а особенно – всех либеральных шавок и брехунов из подворотен, не обойдя и патентованного либерала Тургенева, никогда не отстававшего от охранников, и реакционного изувера Гоголя, и полоумного мистического мракобеса Достоевского, политически павшего человека. Да после ареста Чернышевского русская литература впала в маразм, в прозябание на долгие годы.
   Тем временем за революционные связи и вокруг думской фракции в 1910 подпёрло Нахамкису садиться и ехать в новую ссылку, но, к счастью, предложили на выбор уехать за границу, он и сделал так. В эмиграции снова сближался с большевиками, преподавал в их школе Лонжюмо, но снова отказывался вместиться в узкую ленинскую дисциплину. С 1913, после амнистии, мог возвращаться в Россию, но ещё задержался, июль 1914 застал в Берлине – и был избит немецкой озлобленной уличной толпой, принявшей за русского обывателя – его-то, с его взглядами! – тем особенно обидно, что он ещё до войны желал военного поражения России. (А ведь тоже мысль Чернышевского: предсказывал столкновение России с Западной Европой, и что будет она разбита, и поражение царизма приведёт к революции.) Хорошо, что немецкие власти быстро разобрались, социалистов сочувственно отпустили ехать на родину; Лурье, Коллонтай, другие товарищи остались в Скандинавии, а Нахамкис имел причины вернуться в Россию. Тут удалось стать чиновником Союза городов и прожить военные годы не только спокойно, но и весьма содержательно. С той же Скандинавией вели коммерческие операции, по поручению Согора Нахамкис уже в войну дважды проехался в Стокгольм за товарами, заказывать лекарства, а у кого? – у фирмы Парвуса-Ганецкого. С Парвусом не угасла революционная связь, создали каналы для денег – на поддержание революционных точек, но притекало и самому, с Фаберкевичем, с Подвойским – столы их в Согоре стояли рядом. В войну появились специфически изумительные товары, такие как презервативы: в России своих не было, иностранные вздорожали сразу в десять раз, а именно при военном отсутствии мужей они стали особенно необходимы, и ещё к тому же ничтожны в объёме, без труда вкладывались в ящики согорских товаров, а потом продавались негласно в институтах красоты (такой вела и жена Нахамкиса) и по другим гигиеническим точкам.
   Даже никогда так хорошо не жилось, как в эти два военных года, не сравнить с довольно жалкими эмигрантскими, – с этой ступени благосостояния можно было бы вообще начать очень приличную жизнь. Но – и война не безконечна, и революция вот же прикатила, да не для обывательского прозябания и создан был духовный потомок Чернышевского, в полном расцвете здоровья, сил, умственных способностей, – и тотчас приложился к едва грянувшей революции, в первый же вечер вшагнул в Исполнительный Комитет, да не простым членом. Не только по своей физической выдержке он высиживал и выстаивал все сплошь часы заседаний Исполкома и над разморенным столом заседаний выкладывал своё тяжеловесное слово, – но и по политическому таланту кто с ним тут мог равняться? Изношенный Чхеидзе плыл по течению прений, не влияя на них заметно, Скобелев болтался без дела и значения, его посылали затычкой во все места. Слюнявые народники – ничего тут не весили. Только внефракционный Гиммер был голова комбинаторная, с острым соображением, вытаскивал идеи быстро, но, по поспешности, перескокам и лишённый фигуры и силы, никак не козырял в вожди, шёл к Нахамкису в хорошие подручные, как обезьянка на плече, для проверки теоретического курса. И всё направляюще открывалось Нахамкису: и посадить Временное правительство на его шаткое седалище, и вести голос Совета «Известия». (Не успевая сам, ввёл туда друга своей одесской юности Циперовича.)
   Даже сам удивлялся, как легко ему всё подаётся, нет отпора, бери власть. Ещё один-два шага, он станет председателем Всероссийского Исполнительного Комитета Советов – и это высшая реальная власть, сильней, чем буржуазный президент.
   И тут – эта проклятая история со сменой фамилии. Нахамкис всю жизнь силился отделаться от этой позорной фамилии своего богатого, но недальновидного отца, и даже подал, в военные годы, прошение о том на высочайшее имя, что для революционера считается последним позором, ибо там обязательная форма – «припадаю к стопам», – но не успело обернуться, а вот революция, и теперь больше всего боялся, как бы не открылось это «припадаю к стопам». И вот подлые буржуазные газетки подняли патриотический визг об «анонимах в Совете» – и как раз может всё разоблачиться. Буржуазная печать – духовная жандармерия.
   И теперь – нашёл бы то гнусное прошение и своими руками бы уничтожил, – но в каких канцеляриях его искать? И ещё хуже станет заметно.
   А обидно ужасно: при всех его талантах и представительности – налеплена как бы в насмешку унизительная фамилия, уродливей невозможно сочинить, – как будто связывает руки и ноги, заклеивает рот.
   В пятёрку Контактной Комиссии Нахамкис вошёл тоже не рядовым членом, а – центральным, самым видным и настойчивым (Гиммер привычно рядом, Филипповский в стороне от главных политических вопросов, а ещё только – Чхеидзе да Скобелев).
   С этой компанией и поехали сегодня в Мариинский дворец, в автомобиле не успели сговориться ни о тактике, ни о конкретных вопросах, а в общем виде: давить и произвести впечатление. Тем более инициатива переходила к Нахамкису, он-то всегда найдётся и что сказать, и как сказать.
   В вестибюле Мариинского было, как и в Таврическом: солдатский караул кто курил, кто спал на скамейках, винтовки лежали. Но дальше было интересно посмотреть. Длинная с поворотом парадная лестница с ажурными бронзовыми перилами, стены белого мрамора, а колонны розового, в нишах – статуи античных воинов. Потом один двухъярусный круглый зал, другой двухъярусный квадратный – с верхней галереей, лепным орнаментом на стенах, там и маски, а над дверьми ландшафты, – нет, не туда зашли, – назад через круглый, тут золочёные фигуры вроде грифонов, а паркет какой, ничего правительство устроилось, да всё ещё не пачкано, окурки нигде не валяются, да разодетые чванные лакеи – как им самим не смешно своих манер? – теперь ещё один зал – Приёмная, с двумя каминами, высокими окнами на площадь, а по стенам опять барельефы, барельефы, – наконец ещё в новую комнату, где за бархатной синей скатертью их ждали четыре любезных и даже угодливых министра. И, усевшись за этим столом, – Нахамкис опять-таки возвышался крупной, крепко посаженной головой, оглядывал что своих незадачливых коллег, что этих припугнутых министров (почему-то не было главных – ни Милюкова, ни Гучкова), и, без лишней скромности, не мог не ощутить, что он тут – фигура центральная, поскольку Исполнительный Комитет доминирует над правительством. (Дождались! Вот когда мы, красные радикалы, добрались и ущемим розовую либеральную блудливую слякоть.) Ещё никем так специально не названный и не выделенный, а становился в России чернышевец Стеклов – первым и главным человеком.
   И это явное превосходство он посчитал необходимым выразить министрам на первой же этой встрече. И ждать долго повода не пришлось. Думал Нахамкис – сейчас они будут укорять ИК за резкие действия в Царском Селе, тогда бы им и всыпал. Нет, возражали очень деликатно, почти ласково. Думал – будет следующее столкновение о Верховном Главнокомандующем. Нет, ещё опережая советских гостей, Некрасов объявил им с улыбкой, что эта операция уже произведена, Николай Николаевич окончательно смещён. Хорошо, но кто взамен? Алексеев? – реакционный генерал, Исполнительный Комитет не может и его допустить, даже временно! Князь Львов, благостно улыбаясь, спрашивал: а кого же? Вот тут Нахамкис не приготовил, не знал – кого. Тогда, успокаивал Львов, надо только чуть пообождать: Алексеев сам хочет уйти, и уйдёт.
   А спор возник – об армейской присяге. Гиммер, который этой присягой много занимался, теперь выпрыснулся с упрёками, что Временное правительство действует самочинно, не оповещая Исполнительный Комитет: такой присяги они не имели права объявлять и даже в действие приводить, и всё без согласия ИК, и мы решительно ставим вето.
   Застигнуты были министры врасплох: они искренно, кажется, не ожидали, они не подумали даже. Львов растерянно улыбался, расфранчённый Терещенко принял вид размышления, Некрасов сочувственно и готовно развёл руками: но как же теперь быть? Уже во многих частях присягали, не отменять же?
   Но Нахамкис, единственный, кажется, тут среди них, кто оттянул действительную службу, знал и цену этой подлой воинской присяге, когтями забирающей душу рабочего и крестьянина. И невозмутимо продиктовал:
   – Значит, отменить.
   И вскинулся вдруг маленький смирный Мануйлов, которому по своим делам просвещения тут бы и сидеть нечего. Он вскочил, хотя вообще говорили сидя, – и возбуждённо, даже вскрикивая, тоном личной оскорблённости стал выбрасывать, что создаётся совершенно невозможная обстановка, никакое правительство в мире не может функционировать под таким давлением. Он понимает – сотрудничество, он понимает – добрые советы, но признать над правительством открытый посторонний контроль он отказывается! И если говорить о произвольных действиях, то произвольно действует именно Исполнительный Комитет, ни с чем не считаясь и не спрашивая правительства. Так был произведен и этот безобразный влом в Царское Село, так был издан «приказ № 1» и «приказ № 2», и ещё неизвестно сколько приказов… И ещё, и ещё… – Мануйлов уже безсвязно, но всё горячей выпаливал, выпалился весь – и сел, уже смирно, как бывает со взволнованными коротышками.
   И – лучшего повода он дать не мог! Да и сам-то был – типичный выродок дегенеративного российского либерализма, нижняя ступенька лестницы от Герцена, вот по таким и бить! Кончилось ваше время! Нахамкис скрестил большие руки на большой груди, не только что не встал или не переклонился к министрам вперёд, но покойно откинулся в комфортную кресельную спинку, специально рассчитанную на отдых сановной спины и задницы, и стал тяжёлым басом поламывать:
   – Господа. Вы же знаете: в любой момент, стоило бы нам только захотеть, мы безпрепятственно могли бы взять власть в свои руки. И это была бы для России самая крепкая и авторитетная власть. И если мы этого не сделали и пока не делаем, то только потому, из теоретических социалистических убеждений, что считаем вас в настоящее время более соответствующими историческому моменту. Мы – согласились допустить вас к власти, да. На определённых условиях. Но именно поэтому вы не должны забываться. И не смеете предпринимать никаких важных и ответственных шагов, не посоветовавшись с нами и не получив нашего одобрения.
   Так, даже рук спокойных не расцепив из скрестья, он уже усмирил их всех четверых, вместе с выдохшимся Мануйловым. Он высказал им уничтожающую вещь – а они держали на губах подобия вежливых улыбок. И всего только таких либеральчиков и смогла выставить русская буржуазия! Что за ничтожества! И как бы они хотели эскамотировать революцию, да силёнок нет.
   Но надо было додавливать, надо приучить их раз и навсегда. Сам ещё не уверенный на все 100 процентов, но чтоб увериться до стенки – тем победоноснее внушал:
   – Так что, господа, вы всё время должны помнить: стóит нам захотеть – и вы сейчас же исчезнете с русского политического горизонта. Никакого самостоятельного веса и самостоятельного значения вы не имеете. Вся ваша мнимая сила – только в нашем признании, и пока оно есть.
   Сказал – и испытал торжество сильного мужчины над женственной тварью. Наслаждение презирать.
   Голубые глаза князя Львова опечалились, подёрнулись чуть не слезой. Терещенко покраснел и откинулся, будто по обеим щекам принял заслуженные пощёчины. Мануйлов тихо сидел, надувшись. А Некрасов приспустил голову, как наказанный пёс.
   И обстановка – сразу очистилась. И уже легко пошло обсуждение, в чём именно будет состоять контроль деятельности правительства. Оно обязано заранее информировать Исполнительный Комитет о каждом своём важном шаге.
   Подумайте, правительство согласно! Да правительство даже с самого начала предлагало ввести в свой состав на правах членов – какое-то число членов Исполнительного Комитета. Но Николай Семёнович отказался. А Александр Фёдорович любезно вошёл. Правительство уже приглашало от Исполнительного Комитета и контролёров над расходованием своих средств. Но и правительство тоже хотело бы, для ясности, как-то знать иногда заранее намерения Исполнительного Комитета?
   Хорошо, вам будет передаваться сводка бумаг, поступающих в Исполнительный Комитет со всей страны, чтобы вы знали мнение народа.
   А что это там, в Москве, началось какое-то сепаратное движение цензовых кругов – устроить Учредительное Собрание в Москве? Петроградский Совет не может допустить создания какого-то второго центра в России.
   Нет-нет, это произвольные несогласованные попытки, правительство не давало им никакого одобрения. Учредительное Собрание будет готовиться в Петрограде, не сомневайтесь, пожалуйста, господа!
   Не очень Нахамкис им поверил. Но за эти дни он привык к сильным решениям, и сейчас в нём зрело ещё такое одно: через московский Совет рабочих депутатов заставить Москву саму отказаться от своей кандидатуры.

563

Ликоня.
   И как трудно каждый раз расстаться, невозможно уйти!
   Потом кажется: не три часа пробыла у него, а одну минуту. При нём время ускоряется безумно, всё пролетает.
   Пришла домой – и тут же хочется опять к нему. Воротясь – завидует сама себе: это – она была?
   Так хорошо, как не бывает. Почему, отчего с ним так хорошо – не хочется анализировать.
   И страшно: а вдруг всё гинет?..
   Сказал: непридуманные влечения – всегда взаимны.
   Да, каким-то странным образом и она – ведь создана для него, человека совсем-совсем другой жизни.
   Его каждое слово так решающе падает на неё. И – рада, что так. И с каждым его суждением её прежний мир изменяется, поворачивается. И – рада, что так.
   Но даже уже и опасно: можно ли так сильно поддаваться?
* * *
 
Познала девка хмелинку,
Полюбил барский детинка,
С низу низовой купец.
 

Двенадцатое марта
Воскресенье

564

Объявление царского Манифеста в церкви в Каменке. – Арест попечителя.
   Ещё в прошлый понедельник взгомилась Каменка, как прикатил этот слух, что царь нас покинул. Мол, в Питере пе-ре-во-рот.
   Да бодай тебя с переворотом, только бы батюшка царь на месте остался.
   Однако шёл день за днём, а слух тот не подпёрся. Или там, в Питере, обернулось назад? Никакое новое сотрясение жизни не докатило до Каменки.
   И уверялись старики: не могёт такое в наши ворота вломиться. Никак не могёт Расея обезглавиться от царя.
   Може так – чегоза какая намутила.
   Но и Плужников, мужик умозорный, – чтой-то же знал, как портреты срывал. И подтверживал: «Так! Так. Без царя теперь». (Уметнулся в Тамбов усейко.)
   А в пятницу батюшке привезли пакет из Тамбова.
   Открыл отец Михаил Молчанов, а внутри: ещё раз, уже из газет ему известные, Манифесты отречения Государя и великого князя Михаила. И послание Святейшего Синода к чадам православной Церкви: что переворот произошёл по воле Божьей, так как Господь в своих руках держит судьбы царств и народов, а православные христиане призываются ради миллионов жизней, сложенных на поле брани, и ради многих жертв, принесенных для завоевания гражданских свобод (то есть ради революционеров?..), – к повиновению новому правительству, облегчить его великое дело. И затем распоряжение Синода: объявить громогласно сии Манифесты во всех православных храмах, в сельских – по получении их в первый воскресный день, после Божественной Литургии и с совершением молебствия об утишении страстей, с возглашением многолетия Богохранимой державе Российской и благоверному Временному правительству ея, каковое возглашение и должно отныне войти в ектеньи вместо прежнего императорского.
   Отец Михаил у себя в домике читал эти бумаги – и плакал вслух. Совершаемое было – выше его разума и вне пределов его воли. Недосягаемо был вознесен над рядовыми священниками Синод, и сидели же там просвещённые и глубокомысленные иерархи, вот подписалось их два митрополита и шесть архиепископов, и не с лёту же, но по обдуманью и молитве приняли они решение.
   Да, как будто так: раз Господь в своих руках держит судьбы царств и народов, надо и этот переворот принять как произошедший по воле Божьей. Хотя изрядно и начитан был отец Михаил, не мог он изыскать в священной литературе довода против этого довода. А сердцем чувствовал – неправоту его в применении к сегодняшнему. Да, вообще – так, а в этот раз – не так! Но – не мог доказать. И – не осмелился бы не подчиниться.
   А от тамбовского архиепископа Кирилла, известного твёрдостью взглядов и крутостью нрава, сопровождение было такое: «Спешите делать, пока день есть. Уясните себе и пастве ответственность за целость родины».
   И – всё. Но в этом можно было понять, что и Кирилл не согласен с решением Синода. И тоже не вправе бунтовать, однако что-то указывал.
   Этот день весь и следующий отец Михаил много молился, ища вразумления от Господа, и не получал его. И ещё плакал. И бумаг никому не показал, кроме матушки.
   И в субботу на всенощной возглашал по-прежнему: «о благочестивейшем, самодержавнейшем великом Государе нашем».
   И в ночь на воскресенье решил, что так же прочтёт ектеньи и на литургии. Ведь это будет до объявления всех этих гибельных бумаг.
   За столько лет службы как хорошо он знал свою простодушную паству. Лишь несколько было, всё мужчины, знатоков службы, ведавших полный смысл её и каждой входящей молитвы. А самые даже верные прихожанки не задавались знать службу, из чего именно она состоит, как что называется и почему оно в службу вставлено. Сотни раз простояв на обеднях – не всегда помнили они заранее, какие будут слова. Но едва эти слова произносились или пелись – они тотчас узнавали их сердечно, и были согласны с каждым, как сами бы их высказали, – все повторенья о Христе, о его страданиях, воскресении и о Богородице. В том и знали они воскресенье, чтоб с утра оттопиться пораньше, обрядиться к церкви, и выстоять службу, иногда отвлекаясь мыслями на хозяйственные и семейные заботы, потом снова возвращаясь к молитве, какая поётся. И этим общим молебным стоянием по воскресным утрам въедино связывалась вся жизнь человека, семьи и села – и давала перейти от одной недели к следующей. И в этом устоявшемся порядке была такая цельность, и так нерушимо было всё, что возглашалось веками, – язык священника не поворачивался теперь вдруг сменить возглашение. И прорезать церковную службу клином политического известия.
   Но вот, после всей службы, вышел отец Михаил на амвон – не с крестом, не с молитвенником в руках, а с бумагами. Не чуя пола под ногами, как бы не упасть. И с горлом пересохшим.
   И читал прекрасные и безповоротные слова царёва Манифеста.
   Вот как это врезáлось в груди, обрушивалось на сердце: никаким бы газетам, никаким приехавшим городским не могли бы поверить и подчиниться так, как возгласию с амвона Христовой церкви. Отец Михаил читал миротворные слова синодского послания – и сам ужасался. Начиналось оно обещанием из послания Петра: «Благодать и мир вам да умножатся!» Обещало воззвание – но голосом отца Михаила: «Россия вступила на путь новой государственной жизни. Да благословит её Господь счастьем и славой на новом пути! И да благословит Он труды и начинания Временного Российского правительства, даст ему силы, крепость, мудрость…»
   И всё это обещал теперь своей пастве отец Михаил. И это же самое обещалось ныне всеми священниками по всему российскому лику.
   (А – зачем это мы делаем? – содрогался. – Зачем это нашими устами, священства? Наше ли это усердие?)
   И вот если бы где в крестьянской массе могло бы вздыбиться противление – оно тотчас же и угашалось церковно. Вослед тому – молебном об угашении страстей.
   Спешите делать, пока день есть… Но – что же мог измыслить, как иначе изъяснить прихожанам отец Михаил? Священно царское отречение… Священно Временное правительство… Да умножатся вам мир и благодать…
   В уморасступьи, в придавленном молчании выходил народ из храма.
   Пал царь! и Богом освящённый престол его!
   Выходили, в праздничной одёжке, – но не растекались по домам. Лишь чуть разошлись по косогору кучками.
   За эти последние дни накатила оттепель. Со стрех нарастали и обрывались сосульки. Повсюду рыхлел снег, легко уплотняясь под ногами и полозьями. Пожелтели дороги, и на них запрыгали первые грачи.
   День стоял облачный, мягкий.
   В кучках толковали.