– И как можно терпеть такое вмешательство этих советов рабочих депутатов! И как мы можем мириться с особым положением петроградского гарнизона – не тронь, они воевать не пойдут?
Гучков ещё оправдывался:
– Да поймите, физическая сила – у Совета рабочих депутатов. Запрещать комитеты – это только вызвать огонь. Крутых мер принимать категорически нельзя, от них будет только хуже. Если со временем удастся удержаться и укрепиться – вот тогда и наведём постепенно порядок.
Он высказал это всё открыто, чтобы верней убедить их, но тут же и пожалел, что соткровенничал. Он почувствовал, что и без того он был для Драгомирова и Литвинова – не военный министр, а бунтовщик, захвативший место.
А вот Драгомиров приказом по своей армии вообще запретил солдатским депутатам ездить в Петроград. И именно отказался признать ротные и полковые комитеты!
То есть как раз противно правильному пути!
А сухой, сдержанный Рузский со своей мордочкой зверька в очках, хотя не поддерживал натиска генералов, но тоже щетинился и принял сторону противную: что политические события отозвались чрезвычайно болезненно именно на Северном фронте. Расстроены продовольственные, вещевые и артиллерийские запасы, а укомплектования перестали прибывать. И – цифры.
– Но что предпринял штаб фронта? – горячился Гучков, всё больше нарастало в нём раздражение к пассивности Рузского.
Рузский – «телеграфировал и писал в Ставку».
Хороший выход! Вообразил Гучков этого капризного, скользкого и вечно недовольного генерала – в Ставке, на должности начальника штаба Верховного, или даже самим Верховным, как прочили его левые в правительстве и Керенский, во всё сующийся: а куда он будет писать оттуда? Всё правительству?
И всегда Рузский давал своему фронту самую пессимистическую оценку, что он наступать не может (Гурко выражал удивление, отчего ж противник не сообразил и этого фронта не прорвал), – тем более сегодня костенел. А Гучкову бы хотелось именно Северный фронт и отодвинуть от Петрограда.
И для себя он выводы сделал. Последнее время он ни одного разговора ни с одним военным не вёл просто, но с постоянным внутренним примериванием: соответствует ли тот своему посту? Относительно этих трёх ему стало сегодня вполне ясно, что их надо всех снимать. Но не сразу всех трёх, у этих – имя, а Литвинова, к тому же зубра консервативного, снять завтра же.
А пока – он холодно отрезал им: чтобы в борьбе за дисциплину они не рассчитывали на военно-полевые суды и тем более смертную казнь: её не может быть в свободной стране, её отменит правительство со дня на день.
Прервались на обед – натянутый, с нелёгким поиском дружелюбных тем разговора, а тут ещё Болдырева тревожно вызвали от стола и сообщили, что сошёл с ума адъютант Рузского граф Гендриков и хотел застрелить Главнокомандующего. Его обезвредили, но надо было меры принимать и докладывать, и так получилось, что за обедом же.
Всё расстроилось, ну времячко.
Сбили Гучкова с мажорного рижского дня, с уверенности, что открыли выход спасения.
Придумал послать на Северный фронт передового епископа Андрея Ухтомского, пусть он тут поагитирует.
Можно уверенно сказать, что ни один военный министр России ещё не работал в такой обстановке.
Но и ни один военный министр не всходил на пост, окружённый таким революционным ореолом. Ни один не всходил с такой смелой, широкой программой реформ. Да, Совет давит, стихия разливается, – но в том и искусство, чтобы в этой обстановке успеть совершить реформу. Все высшие чины армии сейчас разделились для Гучкова на тех, кто сочувствует его реформе и поливановской комиссии – и кто не сочувствует и брюзжит.
Его главную подготовляемую реформу ещё никто не знал, кроме самых доверенных, она зрела как скрытый удар огромной силы. Старых, неспособных, сто или двести, снять одним махом! – к ним милосердия быть не может, выбрасывать безжалостно. «Дорогу талантам», не считаясь с иерархией, – на это может решиться только министр от революции. Конечно, могут быть ошибки, но общим ходом омолодительной реформы всё оправдается.
А готовить это Гучков придумал так. Заказал представить ему список всех командиров корпусов и начальников дивизий. Теперь – опросить человек пять-семь из доверенных и хорошо осведомлённых генералов или полковников, – и так против каждой фамилии записано будет пять-семь мнений. А затем в последней графе из этих частных мнений составится среднее арифметическое о каждом: может ли остаться на своём посту? или достоин повышения? или подлежит изгнанию?
На зыбком болоте между Исполнительным Комитетом и Временным правительством если это успеть сделать – вот и решена задача, спасена армия и выиграна война!
567
На его столе всё лежало и жгло тайное письмо Гучкова в конверте, взрезанном по кромке и с невзломанной посредине ало-красной накладистой сургучной печатью.
Время от времени Алексеев вынимал письмо из конверта и снова с изумлением вчитывался. Жестокая действительность – ладно, отбросить всякие иллюзии – хорошо… Но если правительство само признаёт, через неделю после своего создания, что оно не располагает какой-либо реальной властью, – то зачем же они носят название правительства? По военному ведомству, пишет Гучков, ныне представляется возможным отдавать лишь такие распоряжения, которые не идут вразрез с Советом! И только может быть удастся, совместно со Ставкой, принять какие-либо осуществимые меры для спасения армии и государства. Но при этом не ждите: ни пополнений, ни новых формирований, а с техническим снабжением и продовольствием – неизвестно как.
А в оперативных планах, намечаемых с союзниками, советовал Гучков «исходить только из реальных условий современной обстановки».
То есть прямо: от весеннего наступления – отказаться!
Так если б хоть на два дня раньше он это написал! – Алексеев бы не позорился, не врал бы в письме к французам, что задерживают вьюги и распутица.
А это – нечестно. Союзники идут на большое наступление, Нивель пишет, что введёт в бой все силы французской армии, будет добиваться решительных результатов. Подводить их – нечестно. Надо сказать им правду.
А как стыдно и тяжело её выговорить!
И достаётся, конечно, – Алексееву…
А в его положении – ничто не изменилось от поста Верховного, и никому не мог он передоверить работу начальника штаба – но все бумаги пропускать только через свои руки. И писать письма, письма нанизанным мелким почерком.
Надо же Гучкову отвечать. Что ж, ваше письмо от 9 марта я принял к сведению…
А – как ещё?.. Это – невыразимо словами…
Навалить на него все армейские трудности? – может, это призовёт их к ответственности. …Хорошо осведомленный противник захочет использовать наше ослабление в результате нынешней пропаганды – и в том поражении неизвестно кого обвинит мнение армии. Вся задача теперь: как отсрочить наши обязательства перед союзниками или совсем уклониться от их исполнения – но с наименьшей потерей нашего достоинства. А выполнять их мы не можем. Я пока ответил союзникам, что мы будем готовы наступать не раньше первых чисел мая, но теперь, читая ваше письмо, вижу, что и раньше июля они не могут на нас рассчитывать, – только как им это объяснить благовидно, не роняя лица России? Да ведь мы находимся от союзников в материальной и денежной зависимости – и что если в ответ откажут нам?.. Да, нам бы сейчас месяца четыре посидеть спокойно, – ну а если неприятель нас атакует? – мы обязаны драться, и тогда правительство пусть выручает нас из «реальных условий современной обстановки». Если запасные тыловые части развалились нравственно – то, может быть, отбирать из них лучшие элементы и слать пока на фронт, а мы их здесь доучим при полках? Наконец, и продовольствие. В дни таких потрясений питание особенно важно. Хорошо накормленный солдат более склонен слушать голос благоразумия.
Всё – в одну сторону, растянуто, ответ ещё будет ли? – где-то надо остановиться, а то можно писать безконечно. Гучков съездил в Ригу – а не лучше ли бы ему в Ставку?
Выдохнул тяжело, сник над столом. Утомлёнными очками смотрел на конверт министра, на эту крупную ало-красную печать против своего лица, заползающую закрыть всё поле зрения. В центре сургуча можно прочесть буквы: «военный министр», – видно, печать не пострадала в перевороте, так и досталась от Беляева Гучкову. Сургучный нашлёпок был почти кругл, лишь по одной длинной дуге выдавалась узкая отдавлина, а в другом месте застыл рельефный острый выбрызг.
Хорошо, ответ Гучкову отдал перепечатывать Тихобразову. А тот подал ему отпечаток секретного письма, отправленного всем Главнокомандующим. Это – то письмо, к которому он прикладывал свою переписку с Жаненом о сроках наступления. Предлагал им высказаться, какой же самый ранний срок реален? насколько революционное движение уже отразилось на нравственной упругости войск боевой линии? И если степень расстройства уже чувствительна, то не надо обманывать себя – и сократить наши задачи.
Сутки назад написано – а как уже всё недостаточно выражено! Тайное письмо Гучкова – опрокидывало всё дальше.
И порядочность, да простой деловой смысл, да военная общность – требовали также и это гучковское письмо не скрыть от Главнокомандующих.
Итак, что ж, в дополнение надо им опять писать. Стал тут же нанизывать привычные строчки.
…С тяжёлым чувством передавая вам письмо военного министра… Можно понять, что до июня-июля нам предстоит перейти к строго оборонительным действиям. Значит, должно быть изменено и расположение наших сил… Сосредотачиваться на опаснейших направлениях возможных атак противника…
И – ещё долго, подробно.
А – никуда не уйти от нового прямого ответа союзникам, и даже нельзя его задерживать позже завтрашнего дня. И как стыдно! – с разницей в четыре дня – то писал только о распутице, и вдруг…?
Набрасывал черновик.
…Это всё заставляет внести перемены в соображения о действиях ближайшего времени и повлиять на решения французского Верховного командования… По мнению моему, не истощать до решительного момента французскую армию и сохранить её резервы до того времени, когда мы будем способны совокупными усилиями атаковать врага на всех фронтах…
Внутренне весь изошёл. Неважно чувствовал. Голова покруживалась.
Покруживалась…
…покруживалась колесом красная сургучная печать, почти круглая, так что могла вращаться и катиться.
Вращалась. И – отдавлина резала как лемех, а выбрызг захватывал как лопасть.
568
Саша, разумеется, и показываться забыл в кавалерийское управление, теперь такие управления летели к чёрту. Он весь был в движении «офицеров-республиканцев», но верхушка их Союза (а весь Союз и ограничивался верхушкой) почти целыми днями заседала – в Таврическом. Тут они сочиняли и статьи в свой первый номер газеты «Народная армия», отсюда и раздавали отпечатанный номер. Но газета плохо пошла по Петрограду.
Правда, в четверг Масловский взял с собой Сашу в Царское Село. Предстояла какая-то загадочная и мощная операция над арестованным царём! Саша занял царскосельский вокзал, арестовал начальника станции, – приблизился к пламенеющей оси событий! – но на оси не завертелось дальше. Несколько часов он напряжённо ждал на станции – но событий никаких не совершилось, а был телефонный звонок от Масловского: отправляться ему со своей командой в Петроград, всё окончено. Только поманило большим, а ограничилось ерундой.
С мукой несовершённости Саша возвращался в Петроград. Разогнанный порыв прошёл впустую, расслабляющее чувство. Вспомнил, отправился в Дом Армии и Флота, там происходило первое собрание Совета офицерских депутатов. Интересно посмотреть на них, как их цеплять и тянуть.
В этот офицерский дворец Саша в свои петербургские месяцы ни разу не приходил – из гордости, да неинтересен ему был офицерский досуг. А сейчас – впервые, и не мог не поразиться этой прямой мраморной лестнице в несколько маршей, подъём как в безконечность, а боковые лестницы ведут на галереи с изобилием бронзы, золочёностей, зеркал и дуба, а на третьем этаже разноцветные гостиные, – но сегодня в этой роскоши являлась не пышность, а слабость.
В ненаполненном концертном зале жалось офицерское приблекшее потерянное сверкание. Из их Союза республиканцев один сидел и в президиуме. Уже долго заседал Совет – и не предвиделось конца. Выступали, выступали. Но не было дерзких речей, которые могут обжечь, подвигнуть, – какие-то всё слащавые: о единении с Временным правительством – и доверии ему, с Советом рабочих депутатов – и доверии ему, с Советом солдатских депутатов – и доверии ему. Всем вместе твёрдо идти к светлому будущему. И – всем совместно бороться с контрреволюцией, откуда б она ни шла. И – война до победного конца.
Саша испытал откровенное презрение. Это был – не Совет депутатов-офицеров, но – потерянное офицерское стадо, тем более удивительное в своей потерянности, чем самоуверенней раньше держались все эти подтянутые усатые молодцы во главе своих частей и строёв. До чего ж они размякли и безпомощны оказались в революции, но – до чего ж и напуганы, где их храбрость? Верное у Саши всегда было предчувствие, что вся их офицерская сила – деланая, а его революционная – настоящая.
Но и сам он был осажен безсмыслицей: если офицеры никуда не годятся, так тогда и Союз офицеров-республиканцев – на что мог надеяться? кого и куда тянуть? И само слово «республиканцы» быстро гасло. Ещё несколько дней назад оно обжигало, но сейчас, когда монархии не предвиделось, – как будто и вся публика становилась невольно республиканской?
Встречали овацией и «ура» взошедшего на сцену сдержанного сухого генерала Корнилова. Саша ждал – что особенного скажет генерал? Но Корнилов всего лишь сообщил об аресте царской семьи – и эти недавние все монархисты выслушивали с делано одобрительным видом. И повторял, чтó и все повторяют: что возврата к прошлому нет. (Под мундирами, под портупеями ещё у некоторых тут билось надеждой на прошлое?) А когда выступил Чхеидзе – восторгу офицеров не было конца, вынесли лысого из зала на руках. Но Ленартович, потеревшись несколько дней в Таврическом, знал, что ничего Чхеидзе не решает и ничего не ведёт.
Нет, Совет офицерских депутатов был пустота без опоры.
Что-то затормошился Саша. Да чёрт побери, не военная же карьера была ему нужна! И не потому он хотел выдвинуться, чтобы отличиться и все бы знали его (ну, немножко и это), а подошёл момент его жизни – наивысше проявиться! Надо было быстрее и точно найти себе и правильное место, и правильное направление усилий.
Все офицерские заседания в общем были: за победоносную войну. Если ты офицер-республиканец, то получается: уже не только за республику, но и за войну? И многие резолюции целых воинских частей – уже революционных, уже с выборными комитетами, печатались всё так же: за победу. Но Саша Ленартович как был от начала против этой грабительской войны, так не мог перемениться и от революции: непонятно, почему революция так меняла соотношение, что надо было стать за войну? Победа – нужна! – но тут, внутри, над реакцией, над контрреволюцией. А чем уж так мешал Вильгельм? Расписывали в газетах про него басни, что он хочет посадить на престол Николая, – да никогда! Его враг в такой войне – зачем бы ему Николай?
Честно, откровенно говорили о войне только большевики и межрайонцы.
Может быть, и правильней было – выбирать себе партию, это и есть опора. (И тётя Агнесса не уставала твердить ему в короткие домашние часы, что только партия делает человека завершённым. Да она имела в виду затянуть его не в ту партию.)
Эти дни дом превратился в сон – буквально в пересып и короткие получасы до сна и после сна, чтобы умыться, поесть и сонно послушать тётушек или Веронику. Он слышал их – но не вникал, сжигаемый своим. А с субботы на воскресенье пришёл разбитый, разочарованный и как в первый раз слушал домашних, перестав ощущать перед ними превосходство.
Тётушки горячо несли своё, сбивчиво спорили. Модная тема у них была: идёт или не идёт наша революция по нотам Великой Французской, какие черты уже похожи, какие ещё нет. Так же грозило иноземное нашествие в защиту павшего короля. Так же был поначалу доверчив и добродушен народ. Но – что у нас может сравниться со славным, грозным Конвентом? Но – главная непохожесть, по тёте Агнессе: Французская революция потом разрубила гордиев узел старой власти и старых классов – святою гильотиной. А наша – не решается, и не решится, Временное правительство, видно, хочет ограничиться малым ремонтом. Но революции с их великими общими идеями всегда разбивались об ограниченный рассудок обывателя. Великая Французская победила потому, что отбросила в сторону практический рассудок. Якобинцы лучше угадали, чтó должно осуществиться, – а не жирондисты с их государственной мудростью. И не наши кадеты.
Да-да… Это походило на истину. Не кадеты, Саша согласен, они слишком неповоротливы. Но – кто?
А он – хотел бы быть поворотливым. И – среди таких.
Тут Вероника, неделю избегавшись по благотворительным делам, шла на Петербургскую сторону на какой-то крупный митинг, где будет и Матвей Рысс. Тянула Сашу.
Митинг был дневной. Пошли. Взял Веронечку под руку правой рукой (теперь чести на улицах не отдавать, добро), пошли по Большому проспекту, на Тучков мост, и по другому Большому проспекту. Обсуждали и тёти-агнессино внушение. Очевидно, дело сводилось к выбору партии. Вероника, вслед за Матвеем, теперь ратовала за межрайонцев.
Может быть, хотя обидно, что Матвей так опередил, а Саша путался по задворкам.
Да, правильная партия – это самая прочная основа. Партия усотеряет силу своего члена.
Вероника излагала, что слышала от Мотьки: проект объединения всех социал-демократических направлений. Ведь это стыд: 20 лет партия общая, а единой организации нет. Программа у всех почти общая, а политика разная. Вон в германской социал-демократии, при самых резких расхождениях, – а единство не потеряно. Никакая группировка не виновата, а это всё – проклятые русские условия, разъединяющая конспирация, никто не может подсчитать истинного большинства, на чьей оно стороне.
Так гладко говорила сестра, будто в себе это всё открыла и выносила, сочные тёмные глаза её смотрели назидательно, – Саше стало даже смешно, что это она его учит.
А вот хотелось ему, чтоб сестра спросила его о Ликоне, с ней поговорить о Ликоне.
Но так уже раздалились они, и так увлечённо Вероню несло, – не спросила…
Саша мог сегодня и штатское надеть, но пошёл в офицерском, и тем с большим удивлением и одобрением на него смотрели в толпе митинга, в зале. Тут публика была – черно-одёжная и бабы в платках. Но какая же сила всех их свела и набила битком, тысяч десять, сколько в зале могло стоять или не могло, – и за головами только видно было на помосте несколько красных знамён и оркестр, после каждого оратора играющий марсельезу, – а зал подкидывал фуражки и шапки, не боясь спутать с соседями. Говорили с помоста самую простоту: представитель одного, другого комитета приветствует свободных граждан свободной земли. Монархия – символ безправия и угнетения слабых. Это социал-демократия первая, которая бросила искру, которая…
Что понимали, не понимали из сказанного, но в нужных местах кричали или рычали одобрительно. Хлопали. А оттого что стиснуты все так – ощущение действительно силы, не то что в расслабленных креслах офицерского люстренного зала. Нет, сравнивая тех и этих, надо было признать, что эти – сметут. И среди тех – не стоит болтаться даже передовым республиканцем.
А потом заговорил – большевик? или межрайонец? никто больше так не мог: что мало сбросить прежний гнёт, ещё нужно выяснить физиономию нового правительства:
– …Разве в эти руки может быть вложена железная метла революции? Нас хотят уверить, что в государстве, где есть классы с разными интересами, – и может быть единая власть? Они хотят, чтоб Россией правили съезды промышленников и каста попов? Не-ет, им не хочется принимать нас в компанию власти. Но и мы им не уступим свою власть! И мы отметём ихнюю войну, война народу не нужна.
И никто не возражал. Из десяти тысяч.
Потом выступил солдат, простецкий: прекратить братоубийство.
И «ура» кричали, и марсельеза опять.
Уж Сашу ли в этом убеждать! – он это всё так и думал, ещё при первых выстрелах этой войны. Но постоявши тут среди митинга – был обратно убеждён ими больше своего: да! кончать войну! – и никак иначе.
Матвея не видели они на трибуне, но после выхода разыскали на улице – в кепи и клетчатом красно-буром шейном шарфе. Едва сошлись – Вероника открыто переступила на его сторону, взяла за локоть, и вид у неё стал счастливый.
Молодые люди строжились, чуть колко поглядывали: прошлый раз, в ночную встречу у комиссариата, не очень они дружелюбно разговаривали. У Саши было чувство как к сопернику, хотя не видно, в чём соперник, где они пересеклись. За сашиной спиной был Мариинский дворец, Царское Село, у Матвея ничего подобного быть не могло. А сила за ним ощущалась – бóльшая.
Спросил Саша: вот этот выступал, про железную метлу, – кто?
Большевик.
Матвей вытер углы рта носовым платком, он перед тем спорил с кем-то, и сказал Саше примирительно:
– Приходи завтра вечером к нам в Свечной переулок. Межрайонный комитет приглашает всех, кто признаёт объединение большевизма и меньшевизма.
Как будто спуск в старое подполье? А может быть и самое дело? Ответил:
– Подумаю.
А сам решил: надо пойти! Да вырос он в социал-демократии – и надо в неё вернуться!
Смотрел, как Вероня, послушна, стояла, к Матвею прилепясь, – и освежило его полосой радости – и ревности.
Радости – что женщина может быть так послушна.
Ревности: а Ликоня когда? И – что с ней за эти две недели? Забросил, не ходил к ней, обиделся, – а ведь и её же швыряли эти волны, как щепочку.
569
Вот и встреча!
С Мурановым и Джугашвили обнялись. А Каменев осторожно отклонился, подал мягкую руку.
Уселись в белом мраморном залике с пальмами, с окнами на Петропавловку и на Троицкий мост.
Ну что? Как? Как доехали?
Вдруг сразу не получилось простоты, сердечности, не как встречаются старые соратники, взахлёб. Как будто не так уж интересно им друг о друге и узнать. А верней – они не час назад приехали, и уже успели тут проведать помимо Шляпникова. Да и Шляпников уже был предварён, чтó они там в Сибири нагородили в поддержку Временного правительства.
Гучков ещё оправдывался:
– Да поймите, физическая сила – у Совета рабочих депутатов. Запрещать комитеты – это только вызвать огонь. Крутых мер принимать категорически нельзя, от них будет только хуже. Если со временем удастся удержаться и укрепиться – вот тогда и наведём постепенно порядок.
Он высказал это всё открыто, чтобы верней убедить их, но тут же и пожалел, что соткровенничал. Он почувствовал, что и без того он был для Драгомирова и Литвинова – не военный министр, а бунтовщик, захвативший место.
А вот Драгомиров приказом по своей армии вообще запретил солдатским депутатам ездить в Петроград. И именно отказался признать ротные и полковые комитеты!
То есть как раз противно правильному пути!
А сухой, сдержанный Рузский со своей мордочкой зверька в очках, хотя не поддерживал натиска генералов, но тоже щетинился и принял сторону противную: что политические события отозвались чрезвычайно болезненно именно на Северном фронте. Расстроены продовольственные, вещевые и артиллерийские запасы, а укомплектования перестали прибывать. И – цифры.
– Но что предпринял штаб фронта? – горячился Гучков, всё больше нарастало в нём раздражение к пассивности Рузского.
Рузский – «телеграфировал и писал в Ставку».
Хороший выход! Вообразил Гучков этого капризного, скользкого и вечно недовольного генерала – в Ставке, на должности начальника штаба Верховного, или даже самим Верховным, как прочили его левые в правительстве и Керенский, во всё сующийся: а куда он будет писать оттуда? Всё правительству?
И всегда Рузский давал своему фронту самую пессимистическую оценку, что он наступать не может (Гурко выражал удивление, отчего ж противник не сообразил и этого фронта не прорвал), – тем более сегодня костенел. А Гучкову бы хотелось именно Северный фронт и отодвинуть от Петрограда.
И для себя он выводы сделал. Последнее время он ни одного разговора ни с одним военным не вёл просто, но с постоянным внутренним примериванием: соответствует ли тот своему посту? Относительно этих трёх ему стало сегодня вполне ясно, что их надо всех снимать. Но не сразу всех трёх, у этих – имя, а Литвинова, к тому же зубра консервативного, снять завтра же.
А пока – он холодно отрезал им: чтобы в борьбе за дисциплину они не рассчитывали на военно-полевые суды и тем более смертную казнь: её не может быть в свободной стране, её отменит правительство со дня на день.
Прервались на обед – натянутый, с нелёгким поиском дружелюбных тем разговора, а тут ещё Болдырева тревожно вызвали от стола и сообщили, что сошёл с ума адъютант Рузского граф Гендриков и хотел застрелить Главнокомандующего. Его обезвредили, но надо было меры принимать и докладывать, и так получилось, что за обедом же.
Всё расстроилось, ну времячко.
Сбили Гучкова с мажорного рижского дня, с уверенности, что открыли выход спасения.
Придумал послать на Северный фронт передового епископа Андрея Ухтомского, пусть он тут поагитирует.
Можно уверенно сказать, что ни один военный министр России ещё не работал в такой обстановке.
Но и ни один военный министр не всходил на пост, окружённый таким революционным ореолом. Ни один не всходил с такой смелой, широкой программой реформ. Да, Совет давит, стихия разливается, – но в том и искусство, чтобы в этой обстановке успеть совершить реформу. Все высшие чины армии сейчас разделились для Гучкова на тех, кто сочувствует его реформе и поливановской комиссии – и кто не сочувствует и брюзжит.
Его главную подготовляемую реформу ещё никто не знал, кроме самых доверенных, она зрела как скрытый удар огромной силы. Старых, неспособных, сто или двести, снять одним махом! – к ним милосердия быть не может, выбрасывать безжалостно. «Дорогу талантам», не считаясь с иерархией, – на это может решиться только министр от революции. Конечно, могут быть ошибки, но общим ходом омолодительной реформы всё оправдается.
А готовить это Гучков придумал так. Заказал представить ему список всех командиров корпусов и начальников дивизий. Теперь – опросить человек пять-семь из доверенных и хорошо осведомлённых генералов или полковников, – и так против каждой фамилии записано будет пять-семь мнений. А затем в последней графе из этих частных мнений составится среднее арифметическое о каждом: может ли остаться на своём посту? или достоин повышения? или подлежит изгнанию?
На зыбком болоте между Исполнительным Комитетом и Временным правительством если это успеть сделать – вот и решена задача, спасена армия и выиграна война!
567
Алексеев над гучковским письмом. – Как предупредить своих генералов? И как союзников? – Красная печать.
Остался генерал Алексеев не только без Верховного Главнокомандующего над собой, но теперь выясняется, что – и без правительства.На его столе всё лежало и жгло тайное письмо Гучкова в конверте, взрезанном по кромке и с невзломанной посредине ало-красной накладистой сургучной печатью.
Время от времени Алексеев вынимал письмо из конверта и снова с изумлением вчитывался. Жестокая действительность – ладно, отбросить всякие иллюзии – хорошо… Но если правительство само признаёт, через неделю после своего создания, что оно не располагает какой-либо реальной властью, – то зачем же они носят название правительства? По военному ведомству, пишет Гучков, ныне представляется возможным отдавать лишь такие распоряжения, которые не идут вразрез с Советом! И только может быть удастся, совместно со Ставкой, принять какие-либо осуществимые меры для спасения армии и государства. Но при этом не ждите: ни пополнений, ни новых формирований, а с техническим снабжением и продовольствием – неизвестно как.
А в оперативных планах, намечаемых с союзниками, советовал Гучков «исходить только из реальных условий современной обстановки».
То есть прямо: от весеннего наступления – отказаться!
Так если б хоть на два дня раньше он это написал! – Алексеев бы не позорился, не врал бы в письме к французам, что задерживают вьюги и распутица.
А это – нечестно. Союзники идут на большое наступление, Нивель пишет, что введёт в бой все силы французской армии, будет добиваться решительных результатов. Подводить их – нечестно. Надо сказать им правду.
А как стыдно и тяжело её выговорить!
И достаётся, конечно, – Алексееву…
А в его положении – ничто не изменилось от поста Верховного, и никому не мог он передоверить работу начальника штаба – но все бумаги пропускать только через свои руки. И писать письма, письма нанизанным мелким почерком.
Надо же Гучкову отвечать. Что ж, ваше письмо от 9 марта я принял к сведению…
А – как ещё?.. Это – невыразимо словами…
Навалить на него все армейские трудности? – может, это призовёт их к ответственности. …Хорошо осведомленный противник захочет использовать наше ослабление в результате нынешней пропаганды – и в том поражении неизвестно кого обвинит мнение армии. Вся задача теперь: как отсрочить наши обязательства перед союзниками или совсем уклониться от их исполнения – но с наименьшей потерей нашего достоинства. А выполнять их мы не можем. Я пока ответил союзникам, что мы будем готовы наступать не раньше первых чисел мая, но теперь, читая ваше письмо, вижу, что и раньше июля они не могут на нас рассчитывать, – только как им это объяснить благовидно, не роняя лица России? Да ведь мы находимся от союзников в материальной и денежной зависимости – и что если в ответ откажут нам?.. Да, нам бы сейчас месяца четыре посидеть спокойно, – ну а если неприятель нас атакует? – мы обязаны драться, и тогда правительство пусть выручает нас из «реальных условий современной обстановки». Если запасные тыловые части развалились нравственно – то, может быть, отбирать из них лучшие элементы и слать пока на фронт, а мы их здесь доучим при полках? Наконец, и продовольствие. В дни таких потрясений питание особенно важно. Хорошо накормленный солдат более склонен слушать голос благоразумия.
Всё – в одну сторону, растянуто, ответ ещё будет ли? – где-то надо остановиться, а то можно писать безконечно. Гучков съездил в Ригу – а не лучше ли бы ему в Ставку?
Выдохнул тяжело, сник над столом. Утомлёнными очками смотрел на конверт министра, на эту крупную ало-красную печать против своего лица, заползающую закрыть всё поле зрения. В центре сургуча можно прочесть буквы: «военный министр», – видно, печать не пострадала в перевороте, так и досталась от Беляева Гучкову. Сургучный нашлёпок был почти кругл, лишь по одной длинной дуге выдавалась узкая отдавлина, а в другом месте застыл рельефный острый выбрызг.
Хорошо, ответ Гучкову отдал перепечатывать Тихобразову. А тот подал ему отпечаток секретного письма, отправленного всем Главнокомандующим. Это – то письмо, к которому он прикладывал свою переписку с Жаненом о сроках наступления. Предлагал им высказаться, какой же самый ранний срок реален? насколько революционное движение уже отразилось на нравственной упругости войск боевой линии? И если степень расстройства уже чувствительна, то не надо обманывать себя – и сократить наши задачи.
Сутки назад написано – а как уже всё недостаточно выражено! Тайное письмо Гучкова – опрокидывало всё дальше.
И порядочность, да простой деловой смысл, да военная общность – требовали также и это гучковское письмо не скрыть от Главнокомандующих.
Итак, что ж, в дополнение надо им опять писать. Стал тут же нанизывать привычные строчки.
…С тяжёлым чувством передавая вам письмо военного министра… Можно понять, что до июня-июля нам предстоит перейти к строго оборонительным действиям. Значит, должно быть изменено и расположение наших сил… Сосредотачиваться на опаснейших направлениях возможных атак противника…
И – ещё долго, подробно.
А – никуда не уйти от нового прямого ответа союзникам, и даже нельзя его задерживать позже завтрашнего дня. И как стыдно! – с разницей в четыре дня – то писал только о распутице, и вдруг…?
Набрасывал черновик.
…Это всё заставляет внести перемены в соображения о действиях ближайшего времени и повлиять на решения французского Верховного командования… По мнению моему, не истощать до решительного момента французскую армию и сохранить её резервы до того времени, когда мы будем способны совокупными усилиями атаковать врага на всех фронтах…
Внутренне весь изошёл. Неважно чувствовал. Голова покруживалась.
Покруживалась…
…покруживалась колесом красная сургучная печать, почти круглая, так что могла вращаться и катиться.
Вращалась. И – отдавлина резала как лемех, а выбрызг захватывал как лопасть.
568
Саша Ленартович перебирает пути. – На народном митинге. – Возвращаться в с.-д.
У революции – невыработанная колея. Разбегается сто колей, и не знаешь, в какую ж именно уставить своё колесо, чтобы покатило. Ещё три дня назад Саше Ленартовичу казалось, что он попал в самую огненную – а вот она вяло разляпливалась в ничто.Саша, разумеется, и показываться забыл в кавалерийское управление, теперь такие управления летели к чёрту. Он весь был в движении «офицеров-республиканцев», но верхушка их Союза (а весь Союз и ограничивался верхушкой) почти целыми днями заседала – в Таврическом. Тут они сочиняли и статьи в свой первый номер газеты «Народная армия», отсюда и раздавали отпечатанный номер. Но газета плохо пошла по Петрограду.
Правда, в четверг Масловский взял с собой Сашу в Царское Село. Предстояла какая-то загадочная и мощная операция над арестованным царём! Саша занял царскосельский вокзал, арестовал начальника станции, – приблизился к пламенеющей оси событий! – но на оси не завертелось дальше. Несколько часов он напряжённо ждал на станции – но событий никаких не совершилось, а был телефонный звонок от Масловского: отправляться ему со своей командой в Петроград, всё окончено. Только поманило большим, а ограничилось ерундой.
С мукой несовершённости Саша возвращался в Петроград. Разогнанный порыв прошёл впустую, расслабляющее чувство. Вспомнил, отправился в Дом Армии и Флота, там происходило первое собрание Совета офицерских депутатов. Интересно посмотреть на них, как их цеплять и тянуть.
В этот офицерский дворец Саша в свои петербургские месяцы ни разу не приходил – из гордости, да неинтересен ему был офицерский досуг. А сейчас – впервые, и не мог не поразиться этой прямой мраморной лестнице в несколько маршей, подъём как в безконечность, а боковые лестницы ведут на галереи с изобилием бронзы, золочёностей, зеркал и дуба, а на третьем этаже разноцветные гостиные, – но сегодня в этой роскоши являлась не пышность, а слабость.
В ненаполненном концертном зале жалось офицерское приблекшее потерянное сверкание. Из их Союза республиканцев один сидел и в президиуме. Уже долго заседал Совет – и не предвиделось конца. Выступали, выступали. Но не было дерзких речей, которые могут обжечь, подвигнуть, – какие-то всё слащавые: о единении с Временным правительством – и доверии ему, с Советом рабочих депутатов – и доверии ему, с Советом солдатских депутатов – и доверии ему. Всем вместе твёрдо идти к светлому будущему. И – всем совместно бороться с контрреволюцией, откуда б она ни шла. И – война до победного конца.
Саша испытал откровенное презрение. Это был – не Совет депутатов-офицеров, но – потерянное офицерское стадо, тем более удивительное в своей потерянности, чем самоуверенней раньше держались все эти подтянутые усатые молодцы во главе своих частей и строёв. До чего ж они размякли и безпомощны оказались в революции, но – до чего ж и напуганы, где их храбрость? Верное у Саши всегда было предчувствие, что вся их офицерская сила – деланая, а его революционная – настоящая.
Но и сам он был осажен безсмыслицей: если офицеры никуда не годятся, так тогда и Союз офицеров-республиканцев – на что мог надеяться? кого и куда тянуть? И само слово «республиканцы» быстро гасло. Ещё несколько дней назад оно обжигало, но сейчас, когда монархии не предвиделось, – как будто и вся публика становилась невольно республиканской?
Встречали овацией и «ура» взошедшего на сцену сдержанного сухого генерала Корнилова. Саша ждал – что особенного скажет генерал? Но Корнилов всего лишь сообщил об аресте царской семьи – и эти недавние все монархисты выслушивали с делано одобрительным видом. И повторял, чтó и все повторяют: что возврата к прошлому нет. (Под мундирами, под портупеями ещё у некоторых тут билось надеждой на прошлое?) А когда выступил Чхеидзе – восторгу офицеров не было конца, вынесли лысого из зала на руках. Но Ленартович, потеревшись несколько дней в Таврическом, знал, что ничего Чхеидзе не решает и ничего не ведёт.
Нет, Совет офицерских депутатов был пустота без опоры.
Что-то затормошился Саша. Да чёрт побери, не военная же карьера была ему нужна! И не потому он хотел выдвинуться, чтобы отличиться и все бы знали его (ну, немножко и это), а подошёл момент его жизни – наивысше проявиться! Надо было быстрее и точно найти себе и правильное место, и правильное направление усилий.
Все офицерские заседания в общем были: за победоносную войну. Если ты офицер-республиканец, то получается: уже не только за республику, но и за войну? И многие резолюции целых воинских частей – уже революционных, уже с выборными комитетами, печатались всё так же: за победу. Но Саша Ленартович как был от начала против этой грабительской войны, так не мог перемениться и от революции: непонятно, почему революция так меняла соотношение, что надо было стать за войну? Победа – нужна! – но тут, внутри, над реакцией, над контрреволюцией. А чем уж так мешал Вильгельм? Расписывали в газетах про него басни, что он хочет посадить на престол Николая, – да никогда! Его враг в такой войне – зачем бы ему Николай?
Честно, откровенно говорили о войне только большевики и межрайонцы.
Может быть, и правильней было – выбирать себе партию, это и есть опора. (И тётя Агнесса не уставала твердить ему в короткие домашние часы, что только партия делает человека завершённым. Да она имела в виду затянуть его не в ту партию.)
Эти дни дом превратился в сон – буквально в пересып и короткие получасы до сна и после сна, чтобы умыться, поесть и сонно послушать тётушек или Веронику. Он слышал их – но не вникал, сжигаемый своим. А с субботы на воскресенье пришёл разбитый, разочарованный и как в первый раз слушал домашних, перестав ощущать перед ними превосходство.
Тётушки горячо несли своё, сбивчиво спорили. Модная тема у них была: идёт или не идёт наша революция по нотам Великой Французской, какие черты уже похожи, какие ещё нет. Так же грозило иноземное нашествие в защиту павшего короля. Так же был поначалу доверчив и добродушен народ. Но – что у нас может сравниться со славным, грозным Конвентом? Но – главная непохожесть, по тёте Агнессе: Французская революция потом разрубила гордиев узел старой власти и старых классов – святою гильотиной. А наша – не решается, и не решится, Временное правительство, видно, хочет ограничиться малым ремонтом. Но революции с их великими общими идеями всегда разбивались об ограниченный рассудок обывателя. Великая Французская победила потому, что отбросила в сторону практический рассудок. Якобинцы лучше угадали, чтó должно осуществиться, – а не жирондисты с их государственной мудростью. И не наши кадеты.
Да-да… Это походило на истину. Не кадеты, Саша согласен, они слишком неповоротливы. Но – кто?
А он – хотел бы быть поворотливым. И – среди таких.
Тут Вероника, неделю избегавшись по благотворительным делам, шла на Петербургскую сторону на какой-то крупный митинг, где будет и Матвей Рысс. Тянула Сашу.
Митинг был дневной. Пошли. Взял Веронечку под руку правой рукой (теперь чести на улицах не отдавать, добро), пошли по Большому проспекту, на Тучков мост, и по другому Большому проспекту. Обсуждали и тёти-агнессино внушение. Очевидно, дело сводилось к выбору партии. Вероника, вслед за Матвеем, теперь ратовала за межрайонцев.
Может быть, хотя обидно, что Матвей так опередил, а Саша путался по задворкам.
Да, правильная партия – это самая прочная основа. Партия усотеряет силу своего члена.
Вероника излагала, что слышала от Мотьки: проект объединения всех социал-демократических направлений. Ведь это стыд: 20 лет партия общая, а единой организации нет. Программа у всех почти общая, а политика разная. Вон в германской социал-демократии, при самых резких расхождениях, – а единство не потеряно. Никакая группировка не виновата, а это всё – проклятые русские условия, разъединяющая конспирация, никто не может подсчитать истинного большинства, на чьей оно стороне.
Так гладко говорила сестра, будто в себе это всё открыла и выносила, сочные тёмные глаза её смотрели назидательно, – Саше стало даже смешно, что это она его учит.
А вот хотелось ему, чтоб сестра спросила его о Ликоне, с ней поговорить о Ликоне.
Но так уже раздалились они, и так увлечённо Вероню несло, – не спросила…
Саша мог сегодня и штатское надеть, но пошёл в офицерском, и тем с большим удивлением и одобрением на него смотрели в толпе митинга, в зале. Тут публика была – черно-одёжная и бабы в платках. Но какая же сила всех их свела и набила битком, тысяч десять, сколько в зале могло стоять или не могло, – и за головами только видно было на помосте несколько красных знамён и оркестр, после каждого оратора играющий марсельезу, – а зал подкидывал фуражки и шапки, не боясь спутать с соседями. Говорили с помоста самую простоту: представитель одного, другого комитета приветствует свободных граждан свободной земли. Монархия – символ безправия и угнетения слабых. Это социал-демократия первая, которая бросила искру, которая…
Что понимали, не понимали из сказанного, но в нужных местах кричали или рычали одобрительно. Хлопали. А оттого что стиснуты все так – ощущение действительно силы, не то что в расслабленных креслах офицерского люстренного зала. Нет, сравнивая тех и этих, надо было признать, что эти – сметут. И среди тех – не стоит болтаться даже передовым республиканцем.
А потом заговорил – большевик? или межрайонец? никто больше так не мог: что мало сбросить прежний гнёт, ещё нужно выяснить физиономию нового правительства:
– …Разве в эти руки может быть вложена железная метла революции? Нас хотят уверить, что в государстве, где есть классы с разными интересами, – и может быть единая власть? Они хотят, чтоб Россией правили съезды промышленников и каста попов? Не-ет, им не хочется принимать нас в компанию власти. Но и мы им не уступим свою власть! И мы отметём ихнюю войну, война народу не нужна.
И никто не возражал. Из десяти тысяч.
Потом выступил солдат, простецкий: прекратить братоубийство.
И «ура» кричали, и марсельеза опять.
Уж Сашу ли в этом убеждать! – он это всё так и думал, ещё при первых выстрелах этой войны. Но постоявши тут среди митинга – был обратно убеждён ими больше своего: да! кончать войну! – и никак иначе.
Матвея не видели они на трибуне, но после выхода разыскали на улице – в кепи и клетчатом красно-буром шейном шарфе. Едва сошлись – Вероника открыто переступила на его сторону, взяла за локоть, и вид у неё стал счастливый.
Молодые люди строжились, чуть колко поглядывали: прошлый раз, в ночную встречу у комиссариата, не очень они дружелюбно разговаривали. У Саши было чувство как к сопернику, хотя не видно, в чём соперник, где они пересеклись. За сашиной спиной был Мариинский дворец, Царское Село, у Матвея ничего подобного быть не могло. А сила за ним ощущалась – бóльшая.
Спросил Саша: вот этот выступал, про железную метлу, – кто?
Большевик.
Матвей вытер углы рта носовым платком, он перед тем спорил с кем-то, и сказал Саше примирительно:
– Приходи завтра вечером к нам в Свечной переулок. Межрайонный комитет приглашает всех, кто признаёт объединение большевизма и меньшевизма.
Как будто спуск в старое подполье? А может быть и самое дело? Ответил:
– Подумаю.
А сам решил: надо пойти! Да вырос он в социал-демократии – и надо в неё вернуться!
Смотрел, как Вероня, послушна, стояла, к Матвею прилепясь, – и освежило его полосой радости – и ревности.
Радости – что женщина может быть так послушна.
Ревности: а Ликоня когда? И – что с ней за эти две недели? Забросил, не ходил к ней, обиделся, – а ведь и её же швыряли эти волны, как щепочку.
569
«Сибирцы» во всём не согласны со Шляпниковым.
Наконец приехали наши из Сибири – Каменев, Муранов и Джугашвили-Сталин. В воскресенье днём Шляпников провёл в Палас-театре первое заседание профсоюза металлистов (к металлистам он продолжал себя кровно относить), оттуда, недалеко, по пути ещё разговаривая с рабочими, пришёл пешком в особняк Кшесинской. А приехавшие трое – уже здесь.Вот и встреча!
С Мурановым и Джугашвили обнялись. А Каменев осторожно отклонился, подал мягкую руку.
Уселись в белом мраморном залике с пальмами, с окнами на Петропавловку и на Троицкий мост.
Ну что? Как? Как доехали?
Вдруг сразу не получилось простоты, сердечности, не как встречаются старые соратники, взахлёб. Как будто не так уж интересно им друг о друге и узнать. А верней – они не час назад приехали, и уже успели тут проведать помимо Шляпникова. Да и Шляпников уже был предварён, чтó они там в Сибири нагородили в поддержку Временного правительства.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента