Затем, блистая как начищенный, именинником выступил Коновалов. Самое крупное событие произошло по ведомству его: сегодня петроградские заводчики согласились на 8-часовой рабочий день, хотя московские продолжают сильно возражать. Теперь честью Временного правительства будет – как можно скорей и самому подравняться по 8-часовому дню: ввести его на всех оборонных заводах Петроградского района.
   А здесь и состояло 70 % всей военной промышленности России. Но заместители Гучкова не возражали.
   Подумал Шингарёв: не слишком ли смело во время войны? Ведь не станут давать достаточно оружия. Но что-то было видно тем заместителям Гучкова, чего другие не знали: согласны.
   И Коновалов, своим пенсне сверкая во все стороны, так же именинно просил теперь уполномочить его министерство подготовить введение 8-часового дня и по всей России, и по всем группам предприятий.
   Уполномочили.
   Ну, а уж раз вклинился, он и тянул всё своё: отпустить кредиты на разработку бурых углей; отпустить кредиты на подвозку нефтяного топлива по Мариинской системе.
   Уже многие министры поняли этот главный смысл правительственных заседаний: просить себе кредитов. А Шингарёв всё стеснялся.
   И опять же Коновалов горячо произнёс небольшую речь, что и его министерство считает своим долгом помочь всеобщей тяге в нашей стране к снятию национальных и вероисповедных ограничений. Это сегодня невозможно сделать по отношению к германским и австрийским подданным, но несправедливо далее удерживать талантливую, предприимчивую и богатую еврейскую нацию от безпрепятственного образования акционерных обществ и занятия любых административных должностей в финансовых, торговых и промышленных предприятиях.
   Насчёт немцев Шингарёв не был согласен: он сам внёс проект, и правительство клонилось к принятию, – об отмене ограничений в германском землепользовании: их имения и участки процветали, зачем подрывать? Но тогда – и почему же не допустить в промышленность столько талантливых техников – немцев по происхождению, но верных русских по подданству? Эта шумливая чистка от немецкого засилия все военные годы была картой правых кругов.
   Керенский, всё время сидевший непоседливо, даже боком к столу, нервными движениями показывая, как ему некогда, и ни к чему здесь быть, и не этим ему заниматься, – тут вслушался, встрепенулся и, всех перебивая, воскликнул воодушевлённо, от глубокой души, от мечты: национальные и религиозные ограничения мы всё отменяем по крохам, в частных областях, – а что бы нам поспешить сформулировать универсальный закон об отмене всех этих ограничений сразу во всех областях жизни? Одним взмахом! Не поручит ли правительство министерству юстиции внести такой обобщающий проект?
   И задумался, красиво держа голову, давая задуматься и всем.
   Встретили одобрительно. Сразу и поручили.
   Шингарёв порадовался. Он и всегда считал, что несправедливо сдерживать евреев какими бы то ни было ограничениями, в чём бы то ни было. Мы сами своею внутренней политикой толкаем их в непримиримость. Если мы хотим первенствовать, то просто мы сами должны проявиться талантливей, энергичней, настойчивей, последовательней, – а вот этой последовательности у нас всегда и не хватает.
   И сразу тут же князь Львов дал слово Шингарёву.
   Андрей Иваныч уже забылся, забаюкался, не ожидал, вздрогнул. А ведь он – решался! А ведь он решился! – высказать сейчас коллегам свои отчаянные, еретические и жестокие выводы.
   Сейчас он произнесёт слова, которые невозможны среди демократов. Он представлял, какое возмущение загорится, как накинутся на него однопартийцы (никого из них он не предупредил!), а тем более Керенский.
   Своим влажно-взволнованным голосом Шингарёв стал говорить – не кратко, сбиваясь, возвращаясь, то глядя в свои заметки с колонкою аргументов, то на коллег, взвешивая всю неслыханность, необычайность выговариваемого. Он искал, как же это подпереть: неизбежно нам предстоит перенять у Германии идею… нешуточная война требует и нешуточных мер… И министр земледелия не видит иного выхода, как…
   Он воздвиг перед ними глыбы, под которыми они все тут сразу могли похорониться…
   Безчеловечная хлебная развёрстка!
   Насильственная реквизиция хлеба!
   Весь хлеб России – собственность государства.
   И – позорное поднятие цен на зерно.
   Но он готов был выдержать любой натиск, потому что чувствовал за спиной – Россию.
   Однако что это? Никто не выкрикивал возмущённо. Никто даже не пытался перебить или воскликнуть. А когда Шингарёв стал помётывать взглядом на своих кадетов – на твёрдые очки Милюкова, ироничные губы Набокова, угрюмо-подозрительного Некрасова, затем и на других, – он ни на одном лице не увидел ни сильного движения, ни удивления, ни пробуждения. Сидели так же ровно, скучно, полуусыплённо, как ничего не заметя.
   Ещё не веря успеху, Шингарёв спешил оговориться, сбалансировать. Разумеется, на ту же Германию глядя, можно понять, что продовольственное снабжение не решается изолированно от всех других видов снабжения: железным инвентарём, кожами, тканями, керосином, всеми предметами широкого потребления. И всё это надо – одновременно. Но от этого только трудней. Значит, надо наложить жёсткий государственный контроль и на промышленность?..
   Да он сам для себя ещё ничего не решил! Он и предлагал на их суждение. Он готов был и настаивать, и слушать, и исправляться.
   Однако Милюков, уже не первое заседание: и присутствуя – как бы радужно отсутствовал, был так переполнен своими успехами во внешней политике, что не считал важным ещё вникать, чтó тут происходит кроме. Чего он чутко не спустил бы, не простил бы с думской скамьи, – то равнодушно пропускал сейчас.
   А Набоков не был министром, и не спрашивали его мнения тут же.
   А Мануйлов был по просвещению, и то едва не тонул.
   Некрасов волчисто смотрел, но молчал, – то ли для себя выжидая, кто будет за что.
   Очень грозно-значительно выглядел чёрный Владимир Львов, но не пошевельнулся.
   И только Коновалов успел возразить, что для промышленности такой жестокий принцип принять – значит подорвать производство.
   А кто друг с другом переписывался записочками.
   И неожиданно для себя Шингарёв безо всякого боя получил санкцию на переворот всех хлебных отношений в России. С ласковой улыбкой резюмировал князь Львов, что, оставляя пока в стороне промышленность, министру земледелия поручается разработать главные основания реформы о хлебной монополии.
   Керенский – слышал ли о монополии? понял ли? – но рвался со своими срочными вопросами, звонко стал излагать их. Во-первых, необходимо оплачивать командировочные для петроградского окружного суда. Во-вторых, надо огласить в печати обнаруженные в департаменте полиции денежные расписки депутата Маркова-второго в получении денег из секретного правительственного фонда. В-третьих, как отнесётся Временное правительство к тому, что прежним судебным следствием некоторые финляндские граждане привлечены по обвинению в государственной измене. Хотя среди части финского населения и действительно распространены симпатии к немцам, но в этом виноваты мы сами. А было бы очень нетактично таким обвинением сейчас будоражить финляндское население. В-четвёртых, сообщается Временному правительству об уставе Чрезвычайной Следственной Комиссии и правах её производить осмотр и выемку корреспонденции.
   Приняли к сведению. Согласились.
   Какие-то подобные нужды были и у Некрасова, и он стал их уже выкладывать, когда министр юстиции вспомнил в-пятых: теперь, когда приносят присягу войска, неизбежно принести присягу и членам Временного правительства.
   – Вот, – голос Керенского стал насмешлив до резкости, – Юридическое совещание предлагает форму присяги… Но тут много уступок традиционным формулам, не слишком ли это старомодно?.. Обещаю и клянусь перед всемогущим Богом?.. В исполнении сей моей клятвы да поможет мне Бог?.. Да стоит ли нам-то…?
   Помялись. Так-то так, но надо не оскорбить и слух народа.
   – И потом, господа, наш спор ещё со дня отречения Михаила: как определять нам самих себя: правительство, возникшее волею народа – или по почину Государственной Думы?
   Тут вступил Набоков и особенно просил, чтобы никто не оговаривался и не употреблял прежнего опозоренного названия «совет министров», но все бы употребляли только «Временное правительство».
   Да, ещё же, самый важный вопрос! Исполнительный Комитет желает иметь постоянные контактные встречи с правительством. И значит, – оглядывал министров доброжелательный премьер, – надо нам выделить из своей среды кого-то, трёх-четырёх, постоянных делегатов на эти контакты.
   Очень испугался Шингарёв, чтоб его не выбрали: тогда – безконечная говорильня, торговля, и всей работе гинуть.
   Но его и не предлагали. Возглавил комиссию сам князь Львов. А следующий так же естественно предполагался Керенский, – но он стал резко отказываться, мотать головой, что как раз именно ему совершенно неудобно – противостоять товарищам по левым партиям.
   Признали, уважили его нежелание.
   Думали – Милюкова, но он ледяно отказался. Ему такая роль виделась унизительной.
   А Некрасов и Терещенко, напротив, сами выдвинулись, очень хотели. Их и выбрали.
   У Милюкова вот какая забота: Палеолог задумал дать банкет в честь полного состава Временного правительства. Это, конечно, мило и приятно – но какие это вызовет кривотолкования в Совете рабочих депутатов.
   Увы, увы. Надо, Павел Николаевич, тактично отговорить французского посла. Просить его отказаться от этого замысла, понять наше положение.
   Теперь ещё такой вопрос: что делать с бывшими царскими поездами? Их – пять, и они великолепно оборудованы для поездок. Если кому понадобится из правительства. И неужели теперь их разорить?.. Жалко.
   Но и оставить одиозно: чтó о нас подумают?
   Милюков решительно заметил, что эти поезда могут понадобиться для иностранных гостей, например.
   Склонились так: оставить три лучших – собственный императорский, заграничный и императрицы Марии Фёдоровны. А свитский и пригородный – упразднить. И будет пополам.
   Дальше потекли назначения, назначения… Отставного полковника Грузинова назначить постоянным командующим Московского военного округа. …Казённую продажу питей поручить профессору Политехнического института Фридману. …Разрешить бывшему государственному секретарю Крыжановскому свободное проживание в Петрограде (опасается ареста).
   Что-то сегодня всё заседание промолчал обер-прокурор Синода Львов, но с самым значительным дегенеративным выражением, зловеще прокатывая глаза и черня бородой.
   Он – ещё не открывал им своей ярости, не пришёл час. Он был оскорблён, заножён, разъярён вчерашним внезапным непослушанием Синода, даже если не забастовкой архиереев! И он готовил удар: расчистить эту святую братию!
   Но ещё не всё про себя решил.

543

Рижская поездка Гучкова.
   В плане своей поездки только одно Гучков упустил: ведь в Ригу надо ехать черезо Псков. Снова по той же бездарной дороге его сомнительной поездки – и снова через тот вокзал, не принесший ему настоящей победы. И снова видеться с Рузским, участником и свидетелем той ночи? Почему-то очень было неприятно.
   А вот что: если проезжать Псков ночью – можно и не видеть ничего, и не видеться. И не обязан министр начинать поездку с Главнокомандующего фронтом, может сразу проехать и к командующему армией. Так и решил. Но поезд задержался и вышел из Петрограда вчера вечером довольно поздно, так что во Псков попадал всё-таки на раннее утро.
   И прицепленный к нему вагон военного министра тоже оказался не слишком подготовлен: в салоне по-прежнему ввинчены в стену портреты царя и царицы. Но подхватчивый Половцов энергично и охотно взялся сейчас же их и вывинтить. Тут же сам это и сделал, с помощью писаря.
   Высокий ростом, лихо-воинственный видом, в папахе Дикой дивизии, постоянно подвижен, остроумен, проницателен, Половцов очень импонировал Гучкову, такого коренного военного и вместе с тем столь находчиво-насмешливого очень не хватало поблизости, да у него оказался и письменный слог так же отличен и отточен. А Половцов сразу упросил взять в поездку и своего приятеля, корреспондента «Таймс» (пусть союзники знают о поездке министра!). Ну пусть.
   Ещё ехали в вагоне с министром два адъютанта (теперь не было Мити Вяземского…), фельдъегерь и писарь с машинкой.
   И караул из юнкеров-павловцев. (Юнкера остались в Петрограде одной настоящей военной силой.)
   Ночью Маша продолжала подлечивать мужа, следила за лекарствами.
   Во Пскове рано утром Гучков просил не раздёргивать занавесок, он даже видеть не хотел этого перрона, вокзала и башни водонапорной. Постояли – тронули, Гучков подумал, что всё обошлось, миновали.
   Но спустя час в дверь купе раздался тонкий отчётливый стук Половцова. Оказалось: во Пскове ожидал их и вошёл в вагон генерал-квартирмейстер Северного фронта генерал-майор Болдырев: комендант вокзала предупредил штаб фронта о проезде военного министра. Рузский, видимо, обиделся, не явился, а Болдырева Половцов уже час поил чаем и находил, что – умница. Может быть, Александр Иваныч его примет, неудобно?
   Да ничего другого и не оставалось, вот и вставать, а думал ещё полный день отлежаться в вагоне.
   Болдырев был по типу «младотурок», с подвижным умом и зубоскальством над порядками. Но через его насмешечки видно было, что и он ошеломлён: творился какой-то зловещий цирк, неуправляемые солдатские толпы врывались в канцелярии, штабы, арестовывали генералов или полковников и даже убивали.
   Оттого ли, что в устной передаче, но всё это вдруг проступило Гучкову с живостью, – слушал он, слушал – представил: да ведь и его, военного министра, вот так же может арестовать толпа солдат? Чем он так уж недоступнее этих генералов?
   А на станциях, узнав о проезде министра, выстраивались почётные караулы, ждали толпы железнодорожников и жителей, а то и местный гарнизон, и надо было выходить к ним с речами. Гучков призывал к единению против коварного врага – ему кричали: «Да здравствует первый народный министр!» – и несли к вагону на руках.
   От голоса утомлялась грудь, и на перегонах он ложился, а Маша опять прикладывала холодные компрессы.
   Унижало это безсилие в важнейшие дни жизни.
   Впрочем, если б он был сейчас и совсем здоров, – он не представлял, что бы сейчас такое должен был первое спасительное делать. Понятно, что уходят часы и минуты, а что делать – непонятно.
   Генерал Болдырев так и остался с ними в вагоне. Естественно было ему теперь доехать до армейского штаба.
   В Ригу дотащился поезд – уже было темно. На вокзале ждала огромная толпа, выстроился почётный караул Финляндского драгунского полка, на его штандарте – большой красный бант. Трубачи играли марсельезу.
   Сколько ни причислял себя Гучков к военным людям, и в поездках надевал полувоенные мундиры, – но первый раз его встречали как генерала, он ощутил гордость и прилив сил. Принял почётный караул от драгун и моряков, поздоровался с войсками, поздравил с новым государственным строем и просил поддерживать его. А навстречу выступил с рапортом Радко – тяжелоголовый, круглолицый, с раздавшимся подбородком.
   После рапорта тепло обнялись и поцеловались. Ещё дошумливала музыка и общий гул, а Радко сказал Гучкову близко: поступили сведения, что террористическая партия намерена в Риге убить прибывшего Гучкова.
   Гучков – поразился. Нет, он не испугался, как пугаются трусливые люди, но его обожгло. Обожгло не столько страхом, сколько обидой: неужели безумный террор способен обернуться и против них, против нового правительства, против самой революции? Это уже было чудовищное извращение мозгов.
   А толпилась на площади – масса, и покушение ничего не составляло произвести.
   О, нелёгок будет путь революции!
   Надо было ехать к Радко в штаб. Подавали автомобили. В один приглашали Гучкова с женой, но он решил разъединиться с Машей и позвал сесть с собою Болдырева:
   – Ваше превосходительство, едемте со мной: не хочу, чтоб дети лишились одновременно отца и матери. Вот, собираются меня убить. Что делать, доля риска необходима.
   – Да, – ответил Болдырев, – это маленькое неудобство вашей профессии.
   (А про себя подумал: не спросил Гучков – а у него, у Болдырева, есть ли дети? – зачем ему садиться с министром? Неудобство выявлялось не только для министра.)
   Да, Рига всегда бывала полна революционерами – а такой и связи в голове не возникло, когда наметили ехать сюда.
   Всюду с домов торчали красные флаги.
   Слишком медленно тянулась кавалькада автомобилей, слишком медленно. Ехал первый народный министр – и густые конные наряды охраняли его от народа.
   Но всё обошлось благополучно – и Гучков невольно повеселел и поздоровел.
   Предварительно, в тесном кругу высших офицеров, посовещались с Радко. Даже начальник штаба у Радко – и тот ведь был смещён Гучковым под угрозами солдатского гнева, – Радко этого не одобрял: такая уступка может повести к капитуляции. Впрочем, он был уверен, что к началу военных действий дух армии восстановится.
   Безупречно был охранён их штаб – но в темноте колыхалась Рига, переполненная совсем неизвестными людьми и агитаторами из Петрограда, – и волны их уже бились в тыловые линии Северного фронта. Немец не шевелился от самого дня революции, и даже может быть плохо, что не шевелился: оттого резвей вели себя агитаторы, и разъедающая опасность налегала сзади.
   Назначили на завтра благодарственное молебствие в кафедральном соборе, затем парад войскам, совещание в штабе армии, затем посещение миноносца, нескольких местных революционных комитетов, приём депутаций.
   Потом – ужинали, вместе с двумя членами Думы, уже объезжавшими фронт, – Ефремовым, видным членом Прогрессивного блока, и комиком Макогоном. На обоих висели Георгиевские медали, которые дал им Радко за посещение Пулемётной горки. Было и дело: депутаты рассказывали о солдатских пожеланиях, и Половцов записывал для поливановской комиссии. А потом депутаты смешили всех рассказами о своих похождениях на фронте в эти дни.
   И в безунывной бодрости Ефремова и в хохлацком юморе трезвого Макогона вдруг представилась вся эта революционная армейская катавасия – весёлым недоразумением, которое наш рассудительный народ оборет, очувствуется, не вступит в бездну, – и даже весело будут вспоминаться эти дни всеобщей растерянности и головокружения.
   И Гучкова – самого потянуло рассказывать смешное, а он тоже умел. Нашло ему рассказывать о Протопопове, о его несомненном полном сумасшествии, как он ходил по лестнице задом, разные анекдотические случаи, очень смеялись. Сейчас уже странно было, что этот ненормальный мог руководить и Государственной Думой, и нашей парламентской делегацией в Европу, и министерством внутренних дел. Всё отошло как сон и вспоминалось смешно.
   Нет, одолели мы то, одолели неодолимое – и нынешнее тоже одолеем!
   Но остались с Радко вдвоём – и тот мрачно говорил о своих тылах, неподвозе, разболтанности железных дорог в несколько дней, без жандармов, и повсюдном непослушании офицерам.
   Он придумал, что раз уж комитеты неизбежны, то выбирать смешанные солдатско-офицерские – до дивизии, до корпуса, до армии, и может быть только так мы ими управим. Вчера уже и начали такие выбирать: они будут поддерживать внутренний порядок, разрешать все недоразумения между офицерами и солдатами – ну и, само собой, бороться против контрреволюции. (По Риге развесил Радко приказ: ни в коем случае никогда не петь «Боже, царя храни».)
   Идея таких комитетов Гучкову очень понравилась.

544

СРСД в Михайловском театре. – Как не дали царю убежать. – И о контроле за правительством.
   Императорский Михайловский театр оперы и французской драмы – никогда, никогда не грезил увидеть сегодняшнее зрелище! Сегодняшнюю публику!
   Первая тысяча и вторая тысяча – в грубых сапогах, шинелях, бушлатах, папахах, фуражках, не снимая их, ещё не отбросив недокуренной махорочной цыгарки (где-нибудь на пол там), – пёрла и пёрла во входы, без всякого контроля, прихватывая и любопытных с площади, глазела на невиданные залы, на люстры, на лепку, путалась в системе перекрестных лестниц, через один этаж, и, чертыхаясь, перелезали к дружкам через перила, и пробивались наконец в главный зал, столбенели от пышного тёмно-жёлтого занавеса с государственным орлом и вылепленных девок по бокам его, а сверху – как на солдатскую безчасную надобность – выставлены и часы, да как бы не серебряные, а задери голову – весь круглый потолок ещё разрисован-разрисован. А в обвод зала – пузатые налеплены гнёзда рядами, за жёлтыми занавесками, и там тоже уже свой брат, кто с какой лестницы попал, и светильниками утыканы все эти пуза, свету – залейся.
   И ужайшими проходами между ложами и краями партера, где, бывало, в нежнейших нарядах, придерживая трен, проходили дамы по одной впереди своих кавалеров, – теперь протискивались сразу два-три здоровых дядьки, солдат или рабочих, спеша захватить себе место в ряду – жёлтое кресло с тёмно-жёлтым бархатом сиденья, и в редкое кресло садился один, а то всё вплотнялись по два и по два.
   И когда уже все места по всем ярусам были захвачены, и ложи внабитку – всё равно депутаты не помещались. Чудо-занавес поплыл вверх – а там на помосте ещё сколько места! И попёр народ туда, усаживаясь на полу. И только попереду за столом держался президиум, а уж прочие члены Исполнительного Комитета садились на штабель декораций сзади.
   Питерские рабочие, кто и видел прежде, как к этому театру подъезжают на фаэтонах, – вот не думали и сами когда попасть в серёдку. И насыщенно, но и злорадно оглядывались теперь на всю эту красоту.
   Сегодня здесь заседал и застоял полный пленум Петроградского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов – объединение тех и других.
   А ещё сколько-то же осталось и в вестибюлях, и снаружи, – не влезли.
   И вожди Исполнительного Комитета щурились на это невместимое, необъятное чудище Совета, от которого не знаешь, какой неожиданности ждать. Они почти и не встречались с этим чудищем. Неповоротливая, обременительная ноша, насколько удобней было бы Исполнительному Комитету поворачиваться без неё. Однако не были вожди уверены, что уже могут без неё. Они ещё не могли оценить соотношения сил, и в глубине ещё не забыли, что и сами-то не имеют полномочий. И вот сегодня выносили на повестку дня деликатный вопрос о Контактной комиссии, как узнавать действия правительства и передавать ему требования революционного народа, – утвердить на Совете созданную комиссию и её состав. (А глубже посмотреть: зачем это обсуждать здесь? Ненужный и опасный прецедент.)
   Но раньше того – выдвинули эффектное событие ареста царя, и докладывать о нём взялся неуёмный Соколов: не успел сам арестовать, ни даже проверить в Царском, так хоть поговорить. Выскочил на авансцену живчик с бородкой и пятном белой лысины среди чёрной поросли – и захлёбчиво, многословно сообщал – о судьбе Романовых! И кого ж это могло не втянуть! А чем больше замечал Соколов, как захвачено дикое застывшее толпище, – тем драматичнее он добавлял и размазывал. И – как Гучков с Шульгиным без разрешения Совета поехали сговариваться во Псков. И как изо Пскова царь снова кинулся захватить Ставку, чтобы оттуда повести армию на столицу. И как буржуазные круги хотели навязать царём Михаила, но Исполнительный Комитет настоял на отречении, и так уладили этот вредный эпизод. И как затем царь Николай задумал сбежать со всей семьёй в Англию, – (зал напрягся!), – а Временное правительство ему потакало, вело переговоры без ведома Исполнительного Комитета, но Комитет узнал и решил действовать самостоятельно, и послал множество воинских частей и даже бронированных автомобилей, они плотным кольцом окружили царскосельский дворец и так не дали Николаю Романову сбежать!
   Царь и народ! – и народ в креслах императорского придворного театра, судящий о царе, – непредставимая ситуация! Эманация Великой Французской Революции! И на её подымающих волнах Соколов упивался безсмертной ролью.
   – Но один арест Николая II ещё не исчерпывает вопроса! Пока что мы лишили его только политических прав – но ещё не успели коснуться имущественных. А сколько у него имущества во всех пределах России! Какие имения! И какие огромные миллионы во всех иностранных банках! И он там за свои деньги купит себе монархистов! Теперь надо выяснить, какое имущество Николая Романова может быть признано личным, а какое – произвольно захваченным из государственного казначейства, – и всё это надо отнять!
   Набитый жёлто-серо-чёрный зал волновался. Раздавались крики одобрения. И Соколов кричал, подхваченный одобрением:
   – А раньше – нельзя его выпускать за границу! И думаем, что вы одобрите наше решение.
   И уже на прорыве аплодисментов, верхним криком:
   – И вы должны верить своему Исполнительному Комитету!
   И зал хлынул густым хлопаньем. И – вскликами. И – воем. И – трёхпалым пронзительным свистом. И топотом сотен ног.
   Соколов отошёл, вытирая пот с лысины, торжествующий.
   Кричали:
   – Все его проделки выяснятся!
   – Вы нам докладайте, чего ещё узнаете!
   – Та-а-ак!
   Вожди Исполкома переглядывались: неплохо. Чудовище задобрено. Теперь: