– И я тоже, – подумал я.
   Олег обожал жениться. Его свадьбы следовали чередой, одна за другой, шумные и весёлые. Женившись, он продолжал свой образ жизни неутомимого мустангера, жёны не выдерживали, следовали разводы, а за ними – новые свадьбы.
   Где-то на пятой или шестой свадьбе я предупредил:
   – Олег, это последняя, на которую я прихожу. Я устал повторять тосты о счастливой жизни, меняя имена невест.
   Лет в пятьдесят Олег женился на женщине намного младше его и прожил с ней до сего времени в мире и согласии. Женщина оказалась крепкой, ей удалось обуздать этого неугомонного жеребца, и вместо легендарных загулов ему пришлось довольствоваться стандартными «леваками».
   Вспоминаю Борю Битлера, который жил на Подоле, но каждый вечер приходил на Крещатик, как на работу. Мускулистый, спортивный, он прямо с места легко крутил сальто. Половина его зубов была выбита в драках, которые он обожал. На Крещатик он приходил в поисках новых драк.
   – Боря, наших бьют! – подбегали к нему какие-то незнакомые пацаны лет тринадцати-четырнадцати.
   – Кого это – «наших»? – интересовались мы.
   – Неважно, – отмахивался Боря и в глазах у него загорался хищный блеск. – Где бьют?
   Пока мы бегом направлялись к месту происшествия, он предупреждал:
   – Никто не вмешивается. Это – моя драка!
   Он не ведал страха. Смело направлялся к кучке хулиганов, сколько б их не было, трое или пятеро. Главарь шайки вынимал бритву и предупреждал:
   – Попишу!
   Боря молча снимал с руки свои часы, протягивал их ему и просил:
   – Пожалуйста, подержи.
   Тот растерянно брал часы, Боря бил его в челюсть, тот падал и продолжал лежать в нокауте. Боря забирал у лежащего свои часы, не преминув его похвалить:
   – Ты хорошо держал. – Поворачивался к остальным. – Кто ещё хочет подержать?
   Желающих не было. Боря надевал часы на руку, и мы уходили, провожаемые восторженными взглядами пацанов. Он любил женщин, у него случались романы, но драки – это была его стихия.
   Это было время, когда романтизировали культ силы, умение постоять за себя. Все мои сверстники тогда носили либо пояса с тяжёлыми пряжками, либо свинчатки, которые надевались на руку, либо перочинные ножи. Мне подарили гибкую дубинку из кабеля с наборной рукояткой. Я без неё не выходил на улицу: наличие её в кармане придавало уверенность. Всего один раз я пустил её в ход, когда на меня замахнулись ножом: от удара моей дубинкой рука нападающего повисла, как тряпка – может быть, это спасло мне жизнь.
   Олег искал женщин. Боря искал драки. Я искал приключения, которые включали в себя и женщин и драки. Вспоминая сейчас то время, прихожу в ужас: как легко было тогда получить ножом в живот или кастетом по черепу. А сколько раз я мог сам угодить в тюрьму, по глупости, из-за лихачества и пижонства!.. Снова и снова низко кланяюсь моему ангелу-хранителю за то, что он меня, дурака, уберёг от беды.
   Про Колю Высоцкого я уже рассказывал: начитанный, эрудированный, получивший прекрасное воспитание, он с детства заходил в наш дом, очень любил моих родителей, особенно, маму. Однажды, когда он был вне Киева, на мамин день рождения принесли корзину цветов, заказанную им ещё до отъезда. И при всём при этом Коля был в какой-то воровской шайке. Но он не совершал краж – он их планировал. Его не раз забирали в милицию, держали день-два и отпускали за недоказанностью.
   – Думаешь, я из-за денег? – объяснял он мне. – Это игра! Азарт! Вся милиция знает, что это моих рук дело, а доказать не могут. У них машины, пистолеты, собаки, а я – один, и я их всех обвожу вокруг пальца.
   – Но ты же понимаешь, что когда-нибудь тебя всё равно достанут.
   – Не успеют: я наиграюсь и завяжу.
   Однажды объявил: «Всё! Завязал!» Когда мы с ним гуляли по Владимирской Горке, к нему подошёл какой-то малоприятный тип:
   – Коля, пахан предупредил: по тебе колун плачет.
   Коля спокойно ответил:
   – Я своего решения не меняю, так и передай.
   Не знаю, как происходили их разборки, но у Коли на лице появился ещё один шрам, после чего его оставили в покое. Он прекрасно рисовал, собирался в архитектурный, но, когда судьба толкнула меня в автодорожный институт, тоже подал туда документы, чтобы нам быть вместе.

КАК Я ТЕРЯЛ НЕВИННОСТЬ

   Где встречаться с девушками – это была проблема. Мы жили в коммунальных квартирах, своих комнат не было. Не все родители, как мои или Толины, были готовы освобождать нам территорию по первому нашему призыву. Да и мы не могли этим злоупотреблять, у них тоже была своя жизнь: то приходили гости, то кто-то из них себя плохо чувствовал. Молодёжных кафе или клубов не было и в помине, в рестораны мы могли пробиться, но не всегда были деньги. Поэтому летом мы проводили время в парках на укромных скамейках или на неосвещённых детских площадках, а зимой – в тёплых подъездах. Все подъезды с батареями были на учёте. Поскольку их было не так много, а желающих – легион, то составлялся жёсткий график, к примеру: ты – с восьми до десяти, я – с десяти до двенадцати. Нарушителей предавали коллективной анафеме, поэтому график чётко соблюдался.
   Из ресторанов мы предпочитали «Динамо». Он стоял на холме, на отшибе, и вокруг него был тёмный палисадник, куда можно было выводить уже разогретых девушек. Именно там и произошла моя первая близость с женщиной. Её звали Тоня, ей было под тридцать лет, а мне семнадцать. Она ужинала с подругой. Я пригласил её танцевать, потом мы пересели за их столик, ещё выпили, ещё танцевали. Почувствовав её встречное желание, я предложил ей выйти подышать воздухом. Она согласилась. За ближайшими кустами мы повалились на траву. Оба страшно волновались: я – потому что это было в первый раз, она – опасаясь милиции или любопытных наблюдателей. Всё произошло торопливо, поспешно и, в завершение всего, в самый приятный момент меня укусил муравей, сразу сделав его менее приятным. Причём, укусил в такое место, которое ему могла подсказать только милиция – очевидно, он был у них внештатным агентом. Словом, особого удовольствия я тогда не получил, но застолбил право на дальнейшие отношения. Мы встречались несколько месяцев, у меня, у Толи, в парках, в подъездах. Она была опытна, многому меня научила, я освоил «технику», приобрёл уверенность в себе, что так необходимо каждому мужчине для начала интимных отношений – и за это я ей очень благодарен.
   Следующие мои женщины мелькают в моей памяти, как в калейдоскопе:
   Люда, пухлая, хорошенькая блондиночка из музучилища, с которой я встречался довольно долго, отрабатывая мастерство, полученное у Тони.
   Зося, яркая брюнетка, с роскошной фигурой и патологической сексуальностью. Она просила меня, когда мы в компании, не смотреть на неё и не брать за руку – у неё кружилась голова и отключалось сознание. Когда мы только ещё «шли на дело», её уже била дрожь от предвкушения. В самые кульминационные моменты я закрывал ей рот подушкой, чтобы от её воплей не сбежались соседи. На этом примере я понял, что такое биологическое совпадение – она не со всеми была так возбудима, клялась, что с мужем, который в это время служил на флоте, она часто не достигала оргазма. На это жаловался и её бывший любовник, который нас и познакомил. Мне в это трудно было поверить. Она прибегала по первому моему зову, даже среди ночи, поджидала меня в моём подъезде, предлагала сберкнижку на предъявителя с солидной суммой, чтобы я женился на ней. Я понимал, что такая женщина – подарок для мужчины, но это в минуты близости. А что делать в антрактах? О чём говорить? «Кто, где, когда, кого и сколько раз?..» Весь её ум и вся эрудиция ушли, увы, не в голову, а в другое место, намного ниже.
   Однажды мы с Юрой Шостаком пришли на вечер встречи выпускников школы № 54, которую три года назад окончили. На этот вечер, кроме выпускного десятого класса, были допущены и некоторые девятиклассники-отличники, в виде поощрения за хорошую успеваемость. После торжественной части всех пригласили в холл, за столики, на которых стояли лёгкие напитки и сладости. Мы были из первого выпуска, уже оканчивали институты и чувствовали на себе уважительные взгляды окружающих. Мне даже пришлось произнести короткое напутствие нынешним выпускникам.
   – Старик, взгляни на соседний столик, где сидят девятиклассники, – негромко произнёс Юра. – Там хорошенькая девчушка так на тебя смотрит, что тебе будет с кем отсюда уйти.
   Я обернулся и увидел огромные синие испуганные глаза на детском лице. Она немедленно отвернулось, но я ещё несколько раз ловил её взгляд. Потом подошёл её одноклассник и, запинаясь, сообщил: «Одна девочка просит вас пригласить её на танец». И указал на неё. Зазвучало танго. Я подошёл к её столику. Она встала, побледневшая, испуганная, положила руки мне на плечи, прижалась и прошептала: «Мне уже надо быть дома, проводите меня, пожалуйста». Она жила недалеко, мы шли пешком, она рассказывала о себе. Я узнал, что её зовут Мила, что она единственный ребёнок в семье, где папа, мама, бабушка трясутся над ней, не позволяя нигде задерживаться. Когда подошли к её подъезду, она вдруг расплакалась.
   – В чём дело? – удивлённо спросил я.
   – Я вас люблю, – ответила она сквозь слёзы.
   Я невольно рассмеялся:
   – Когда ты успела?
   – Сразу, как только увидела. Можно, я вас поцелую? – и неумело чмокнула меня в нос.
   Наши встречи продолжались довольно долго, она была моей «утренней сменой»: блюдя её нравственность, родители требовали, чтоб она не позже десяти вечера была дома, так она прибегала ко мне утром, вместо уроков, когда я был один – папа и мама на работе, а Лёня в школе. Я пропускал институт и ждал её в постели. Она была, конечно, невинной девственницей и я делал так, чтоб она ею и оставалась, хотя она просила лишить её невинности – она хотела, чтобы я был её первым мужчиной.
   – У меня есть в жизни две мечты, – говорила она, – стать врачом и твоей женой!
   Первую мечту она осуществила, вторая – оказалась нереальной, хотя она была светлым, искренним, обаятельным созданием, но для меня в те годы слова «женитьба» и «приговор» были синонимами.
   У неё был жених, богатый, обеспеченный врач, старше её лет на пятнадцать. Родители мечтали, чтобы она вышла за него замуж. Зная это и понимая бесперспективность наших отношений, я откровенно ей об этом сказал, пообещал, что мы останемся друзьями, и стал избегать с ней встреч, тем самым, подталкивая её к замужеству.
   Однажды она позвонила и сообщила, что родители назначили день свадьбы, но если я захочу, она может её отменить – в ответ я её поздравил. Перед самой свадьбой она, как когда-то, пришла ко мне рано утром, когда я был один, и заявила:
   – Ты должен лишить меня невинности, а не он: ты мой первый и главный мужчина. Я ведь не скрывала, что с тобой встречалась, и, зная тебя, он не сомневается, что я уже не девушка. Пожалуйста, я прошу тебя, сделай это!
   И тут я не устоял и выполнил её просьбу.
   Не стану вспоминать остальных своих любовниц – их было великое множество, калейдоскоп однодневок. На Крещатике мужчину ценили по количеству женщин, с которыми он был близок, поэтому все вели учёт своих побед, и я тоже. Те, чей список перевалил за первую полсотню, купались во всеобщем уважении и почёте. Главной темой коллективных обсуждений было: кто может чаще, кто глубже, кто дольше, кто быстрей.
   Мы не понимали, что не в количестве счастье, что любая женщина могла дать намного больше того, что мы у неё брали. Мы не утоляли жажду, выпив полный стакан, мы отпивали глоток и стремились к следующему сосуду. Не было ни литературы, ни фильмов, ни элементарных лекций. Секс считался запретной темой, стыдной, порочной.
   О нём не то, чтобы прочитать – нельзя было говорить вслух. Поэтому мы не знали, что есть радость прелюдии: предварительных ласк, прикосновений, поцелуев… Мы это отметали как ненужные сантименты – главное, что твой эталон любви салютует каждой женщине, и надо поскорее превратить его в поршень.
   Это было уродливое время ханжей и лицемеров. В пьесах и фельетонах нельзя было упоминать слово лифчик, потому что сразу подразумевалось, что под ним грудь, причём, голая.
   Когда в одном из моих рассказов студент на лекции поцеловал свою однокурсницу, меня обвинили в том, что я воспеваю сексуального маньяка. В гостиницах любая пришедшая к вам гостья не имела права задержаться после одиннадцати вечера – в номер тут же врывались дежурная, администратор, милиционер, составляли акт об аморальном поведении, посылали письма на работу, в партком, в профком, а там уже шли коллективные обсуждения с подробностями и «оргвыводами». Поощрялся и крепчал «комплекс привратника»: любая горничная знала, что она может испортить жизнь самому знаменитому актёру, академику, генералу, поэтому вела себя нагло, подслушивала, подсматривала и доносила начальству, которое её за это хвалило и поощряло.
   – Зачем вы это делаете? – спросил я у дежурного администратора.
   – Чтобы не было разврата, – ответила она.
   – Почему именно после одиннадцати?
   – По инструкции.
   – Значит, без пяти одиннадцать ещё можно?
   – Можно.
   – А в пять минут двенадцатого уже нельзя?
   – Нельзя.
   – А вы не подумали, что наносите урон советскому обществу? Раз нельзя вечером, все командированные будут заниматься этим в дневное время, вместо работы.
   Чтоб я не очень умничал, в министерство культуры Украины (я тогда ещё жил в Киеве и был командирован на Декаду украинского искусства в Москву) отправили письмо приблизительно такого содержания: «В то время, когда украинский народ демонстрирует свои достижения в области культуры, Александр Каневский приглашает в свой номер женщину и держит её там до одиннадцати тридцати вечера». Письмо попало к заведующему отделом кадров министерства, который пригласил меня к себе, показал письмо и задал вопрос:
   – Зачем вы её привели? Что вы с ней делали?
   Я ответил прямо и недвусмысленно глаголом из четырёх букв: «Я её еб…л!» Не ожидая такого прямолинейного ответа, он растерянно заморгал. А я продолжил: «Вам никогда в жизни не приходилось это проделывать с женщинами?» Он помолчал, потом протянул мне конверт:
   – Заберите письмо и больше не попадайтесь.
   Мне повезло: он оказался нормальным мужиком, Но, к сожалению, таких было очень мало, особенно, в отделах кадров. Как правило, письму «давали ход», начинались обсуждения, принимались меры и калечились судьбы людей.

ПИШИТЕ, ШУРА, ПИШИТЕ

   Параллельно с бесконечными романами, начиналась и моя литературная деятельность. Впрочем, неверно: началась она ещё в детстве. Во всех школах, по которым я порхал, я всегда был главным редактором стенгазет и их основным автором. Мои сочинения педагоги часто зачитывали вслух, а последняя учительница русского языка и литературы, собирала все мои опусы в альбоме, и на выпускном вечере этот альбом мне подарила. Лет в двенадцать я начал писать стихи на актуальные местные темы: когда купят крышку для унитаза, как дедушка ищет свои кальсоны, как мама передвигает мебель в комнатах, как соседка гоняется за нашим котом…
   Я вёл себя, как акын: что видел, то писал. Потом начал писать стихи, которые, как мне казалось, предназначались уже для публикации. Почему-то я подражал декадентам:
 
День сдёрнул с ночи одеяло,
И ночь, стыдясь, ушла в туман,
А утро темноту украло
И звёзды сунуло в карман…
 
   И так далее, в таком же духе. Где-то перед моим окончанием школы, мама взяла у меня тетрадку стихов и отнесла её Аркадию Галинскому. Он работал тогда собственным корреспондентом «Литературной Газеты» на Украине, регулярно публиковал фельетоны в «Правде», «Литературке», «Советском Спорте» и был очень известен. Через неделю он позвонил и пригласил нас к себе. Я с благоговением переступил порог корпункта популярной газеты. Аркадий усадил нас с мамой на диван, налил два стакана чая и обратился ко мне.
   – Стихи я тебе прощаю, я их тоже писал. Продолжай – девочки это любят. Но это не твоё призвание. А вот в конце тетрадки, на трёх страницах, фельетон «Мышка-Норушка». Расскажи мне о нём.
   Этот фельетон я написал по просьбе своего одноклассника, в доме у которого всё текло, растрескивалось, разваливалось. Я писал от имени мышки, которая сообщала, что она и её семья покидают эту развалюху, потому что жить там могут только люди, а мыши уже не выдерживают.
   – Ты давно пишешь фельетоны? – спросил Галинский.
   – Это первый.
   – Молодец! Я тебе даже позавидовал, как лихо всё закручено. Юмор, сатира, фельетоны – вот твоё будущее.
   Я был оскорблён до глубины души, ведь я считал себя большим поэтом. И только потом жизнь доказала, что он был прав. Спустя много лет мы с ним столкнулись в московском Доме Кино и первое, что он произнёс:
   – Ну, кто тебе предсказал твоё будущее? Старик-Галинский вас заметил и, в бар зайдя, благословил. Пойдём в бар, с тебя причитается.
   И мы с ним выпили по фужеру коньяка.
   Честно говоря, я не сразу устремился в литературу. В шестом классе хотел стать дипломатом, но понимал, что меня, еврея, туда и близко не подпустят. Тогда я решил учиться на адвоката. Я чувствовал в себе полученное от мамы умение внушать и убеждать. Я перечитал все книги о Плевако, восхищался его потрясающими выступлениями на судебных процессах – это подогревало моё желание. Мама не стала меня отговаривать, она просто пригласила к нам в гости известного адвоката, приятеля нашей семьи, и он провел со мной очень убедительную беседу:
   – Пойми, адвокат в СССР – это не индивидуальность, это функция системы. При советской власти ты не сможешь защищать того, кого захочешь, тебе будут давать директивы. Если пойдёшь поперёк системы, тебя деквалифицируют. Это профессия не для нашей страны.
   Он рассказал несколько случаев из своей практики, когда ему не разрешали, мешали, запрещали и даже вкатали выговор по партийной линии за непослушание. Это было очень доказательно, и он меня убедил.
   В это время моё увлечение книгами было в разгаре: я запойно читал, покупал книги, выменивал. Вся моя библиотека хранилась в чемоданах (книжных шкафов не было). Каждый месяц я перекладывал книги, добавлял купленные, переписывал каталог – общение с книгами доставляло мне великую радость. Особенно я был счастлив, когда добывал книги писателей-сатириков, юмористов, пародистов, цитировал наизусть Чехова, Твена, Джерома, Чапека, О’Генри, Минаева, Дыховичного и Слободского… Совершенно был потрясён, впервые прочитав Бабеля, Булгакова, Ильфа и Петрова и влюбился в них навсегда. К окончанию школы я уже сам сочинял короткие юмористические рассказы и сценки. Это становилось главным делом моей жизни. Даже идя на свидание к самой красивой девушке, если меня вдруг осеняли какие-то идеи, я бросался домой, всё записывал, и только после этого снова устремлялся на свидание. Свои первые опусы я приносил в редакции молодёжных газет, меня там хвалили, давали советы и какую-то мелочёвку даже опубликовали.
   Школу я окончил с медалью и, естественно, решил поступать в университет на факультет журналистики. В это время в стране была в разгаре компания по борьбе с космополитизмом. Украина, как самая верноподданная республика, бежала впереди паровоза: каждый день в ЦК, в обкоме, горкоме, во всех райкомах, в творческих союзах, на киностудиях, в издательствах находили всё новых и новых космополитов, обсуждали их, клеймили позором, исключали, доводили до инфарктов или самоубийств. Фактически это была антисемитская компания: к понятию космополит приплюсовывали объяснение, что это – человек без родины, значит – еврей. В газетах и на радио повторялись еврейские фамилии писателей, музыкантов, учёных, журналистов. Если кто-то был известен под нейтральным псевдонимом, то рядом называлась его еврейская фамилия, имя, отчество – чтобы было ясно, кто именно враг советского народа.
   Медаль тогда давала право поступать в любое высшее учебное заведение без экзаменов. С августа в университете начали принимать заявления, первого августа в семь утра я был у дверей приёмной комиссии и первым подал документы на журналистику. Кроме медали, там ещё были две рекомендации от двух молодёжных газет, с которыми я сотрудничал. Через три дня вывесили список принятых и допущенных к экзаменам – меня там не оказалось. Я подал на романо-германский факультет – не приняли, на славянский факультет – отказали, на юридический – тот же результат. Я понял, что мои попытки обречены на провал, был растерян, подавлен – меня потрясла эта первая встреча с легализованной государственной несправедливостью, унижающей человеческое достоинство. Юра Шостак требовал, чтобы я пошёл к руководству университета.
   – Это явное недоразумение! – убеждал он. – Кого же принимать, если не тебя!
   Я отказался. Тогда он сам записал меня на приём к проректору и насильно притащил в университет. В кабинете за письменным столом сидел толстый, сытый человек, у него было жирное, круглое лицо, обвисшие щёки почти доставали до плеч.
   – Хорошие документы, – сказал он, открыв поданную ему папку. – Будете показывать их своим внукам. (Говорил он, конечно, по-украински, я отвечал ему на том же языке.)
   – Я хочу показать их приёмной комиссии, но она их у меня уже не принимает.
   – Правильно делает.
   – Но я имею право.
   – Право вы имеете, но в украинский университет вас не примут.
   На слове украинский он сделал акцент. Я уже понял бесперспективность нашего диалога, но по инерции продолжал разговор:
   – Почему это меня не примут?
   – Потому что я так хочу, – ответил он с наглой улыбкой.
   Это была пощёчина подонка, который чувствует себя безнаказанным.
   – А знаете, что я хочу? – тихо спросил я, сквозь сжатые зубы.
   – Любопытно, – он всё ещё продолжал улыбаться, так же нагло, но уже с каким-то интересом, мол, смотрите, а этот раздавленный червяк ещё извивается! На столе у него стоял чернильный прибор: мраморная подставка, две мраморных чернильницы и пресс-папье. – Так что же вы хотите? – переспросил он.
   – Эту чернильницу – в вашу рожу! – и я метнул в него тяжёлый мраморный снаряд, которым можно было убить мамонта. К счастью, Юра успел толкнуть мою руку, сбив меня с прицела, и чернильница пролетела мимо круглой и жирной морды. Шум, крики, скандал, угрозы, милиция… И только вмешательство Юриного отца, который, как я уже писал, в ЦК компартии Украины занимал крупный пост, спасло меня от тюрьмы, где меня бы с удовольствием сгноили.
   После этого случая я прекратил попытки поступать в университет, никуда больше не ходил, с утра до вечера лежал на тахте и кусал подушку. Мама, уходя из дому, на всякий случай запирала меня на ключ.
   Пришла повестка в армию, впереди замаячили два года воинской службы. До первого сентября, начала занятий, оставалось всего два дня. Тогда мама взяла мои документы и понесла их в автомобильно-дорожный институт, который находился в нескольких кварталах от нашего дома. Он недавно открылся, там было только два факультета: механический и дорожно-строительный. Кто хотел быть механиком, поступал в политехнический институт, кто мечтал о карьере строителя, шёл в строительный. Поэтому в новом, ещё не очень известном автомобильно-дорожном институте был недобор. Моя медаль и мои рекомендации произвели впечатление на председателя приёмной комиссии (не говоря о впечатлении, которое произвела моя мама), и он заявил:
   – Мы его берём – он будет редактором институтской стенгазеты.
   И началась моя студенческая жизнь. Но прежде, чем о ней – ещё немного о том, что творилось в стране.

ЧТО ТВОРИТ КОСМОПОЛИТ

   Борьба с космополитами плавно перешла в разоблачение врачей-вредителей, естественно, тоже евреев. После того, как «раскрыли банду кремлёвских врачей, которые намеревались отравить членов правительства», стали разоблачать «банды» помельче: в республиканских центрах, в областных, в районных: врачей-евреев выгоняли из больниц и поликлиник, клеймили позором, оскорбляли на улицах. Кто когда-то лечился у «врача-вредителя», теперь прозревал: «Вот почему у меня до сих пор болит спина!» или: «Вот почему у меня выпали две пломбы!» Радио и газеты накачивали людей подозрительностью и злобой – это было не сложно при постоянно подогреваемом антисемитизме. Доходило до абсурда, до идиотизма.
   Нашим соседом по коммуналке был Андрей Гаевский, партийный работник, историк по образованию, его направили из Херсона в Киев, в высшую партшколу, и несколько лет вместе с женой Валей они жили за нашей стенкой, в соседней комнате. Мои родители помогали им войти в киевскую жизнь, постоянно приглашали на обед и между ними установились дружеские отношения. Однажды Андрей получил письмо от своей мамы из Херсона, в котором она писала, что они разоблачили парикмахера-еврея, который всех партийных работников города пудрил отравленной пудрой, после чего у них на лицах появлялись прыщи. Андрей вошёл к нам в комнату с этим письмом и прочитал его, искренне огорчённый:
   – Семён Борисович, ну зачем они это делают? Ведь от их вредительства страдают честные люди, такие, как вы!
   Отец несколько секунд молча смотрел на него, потом спросил:
   – Вы действительно верите в это или притворяетесь?
   – А как же не верить? Все газеты пишут, и вот – мама!