По утрам, перед очередным походом в раскалённую степь, нам, помимо каши, выдавали по половине селёдки и кружку чая, чтоб мы меньше потели, сохранялась влага в организме и не так сильно мучила жажда. В первый же день толстомордый ефрейтор, стоящий в окне раздачи, швырнул мне селёдку в кашу. Естественно, я возмутился и потребовал, чтобы он дал селёдку отдельно. «И так сожрёшь!», ответил он, ухмыляясь. На первый раз я стерпел. Но когда это повторилось и назавтра: селёдка в каше с сопровождением «И так сожрёшь!», я швырнул ему миску обратно.
   – Сам жри!
   Стоящие за мной ребята повторили эту акцию, миски с коктейлем «каша-селёдка» полетели обратно в кухню. Весь взвод поднялся и вышел из столовой, отказавшись от завтрака. Мы и не подозревали, какая это мощная акция протеста: отказ от еды! Очевидно, в российской армии навсегда сохранилась память о том, с чего началось восстание на броненосце «Потёмкин». Примчались Тык и командир батальона, выстроили нас на плацу и приказали немедленно вернуться. Мы отказались: «Нам подают, как свиньям!» Последовали ещё приказы и угрозы, но, очевидно, боясь огласки и пытаясь поскорей погасить начавшийся бунт, начальство сдалось: нам торжественно пообещали, что впредь будет иначе и уговорили вернуться в столовую. И, действительно, раздатчиков поменяли и еду подавали уже более пристойно.
   На этот раз никого не наказали, но я понимал, что рано или поздно опять сорвусь, и это уже не пройдёт безнаказанно: Тык предупредил, что если опять будет плохая характеристика, меня не только лишат офицерского звания, но и отчислят из института. Поэтому я начал лихорадочно искать выход из положения. И нашёл: пришёл к замполиту батальона и предложил ему создать концертную бригаду, которая станет ездить по другим воинским соединениям и давать концерты. Причём, репертуар будет самым актуальным, на армейские темы.
   Замполита это очень заинтересовало. Он почесал лоб, переходящий в лысину, и изрёк:
   – Идея хороша, но где взять такой репертуар?
   – Я сам всё напишу.
   – Вы?!
   – Да. Дайте мне несколько последних газет «Защитник Родины», я пойму, что сегодня актуально и напишу на эти темы частушки и интермедии.
   – Сами напишите?! – Стройбатовский замполит был потрясён. – И будет в рифму?
   – И в рифму, и смешно. Вот увидите!
   – Поглядим, поглядим! – он повёл меня в штаб батальона, вывалил на стол с десяток армейских многотиражек и оставил одного.
   Через час я прочитал ему свой первый шедевр: это были частушки о том, что солдат Гринько не умеет наматывать портянки, а солдат Акопян на стрельбищах все пули выпускает в «молоко». Каждая частушка завершалась припевом «А ведь это так легко», который рифмовался и с Гринько и с «молоко». Замполит был в восторге, он поверил в меня.
   – Да вы же большой поэт!
   – Да, – скромно согласился я.
   Воодушевлённый нашими будущими гастролями, он принял все мои условия: на два дня освободил от занятий, чтобы я создал репертуар, потом ещё на три дня, по моему списку освободили четверых ребят, с которыми я всё отрепетировал, и на шестой день мы выехали в соседнюю часть, где уже был объявлен первый концерт. Наш замполит вышел на сцену и перед полным залом гордо объявил номер части, в которой была создана наша концертная бригада (это было сделано на зависть остальным замполитам). Потом Илья Хачик (подробнее о нём – позже) стал произносить заготовленный мной текст. По гениальной режиссёрской задумке (а вы уже догадываетесь, кто режиссёр) он должен был монотонно бубнить его, пока я, сидящий в зале, не заору: «Хватит болтать! Начинай концерт!» Илья оправдывается, что это не так просто. Я продолжаю настаивать, чтоб начинали. Илья предлагает: «Если ты такой умный, иди на сцену и сам начни концерт». Я выхожу, и мы начинаем работать в паре.
   Так я планировал оригинальное начало. Но жизнь, как худсовет, внесла свои коррективы. Когда я стал орать и мешать Хачику, двое дюжих солдат-зрителей подхватили меня за грудки и стали вытаскивать из зала. Я, не выходя из образа, сопротивлялся, продолжая переругиваться с Ильёй, а он, с трудом сдерживая смех, поощрял солдат, чтоб они выдворили «хулигана», который ему мешает. С большим трудом, с потерей двух пуговиц, я вырвался из рук блюстителей порядка, влетел на сцену и с неподдельной злостью стал выкрикивать свои фразы, Илья – свои, и постепенно мы вышли на наш парный конферанс. Когда зрители, наконец, поняли, что это был розыгрыш, что всё заранее придумано, раздался дружный хохот и аплодисменты – это был явный успех. Аплодировал и наш замполит, который в начале был неподдельно испуган, а сейчас – горд и ублаготворён. Концерт прошёл хорошо, нас долго не отпускали – так начались наши триумфальные гастроли по воинским частям.
   Мы не ходили ни в походы, ни на стрельбище – каждый день я дописывал какую-нибудь новую сценку или песенку (в нашей концертной бригаде был свой вокалист) и требовал время на репетиции. Замполит беспрекословно всё разрешал и выделил нам отдельную комнату в помещении штаба батальона. Хачик и остальные «актёры» не могли нарадоваться такой жизнью. Остальные ребята им очень завидовали, говорили, что это несправедливо, мол, я пристроил любимчиков, и требовали провести отборочный конкурс. Тогда я решил расширить «штатное расписание», пришёл к замполиту и объяснил ему, что «драматургия требует» ещё одного актёра. Но поскольку перед будущим исполнителем стоит трудная задача: мелодекламация, я буду пробовать кандидатов на эту роль прямо в концертах, поочерёдно, пока не отберу лучшего. Наш замполит, получивший уже благодарность от начальства «за создание агитбригады, способствующей повышению уровня боевой и политической подготовки», удовлетворил и это нахальное «требование драматургии». Ребята сами составили список – тех, кто уже «доходил» от недосыпания и ежедневных походов, и я стал их по очереди «выдёргивать» на репетиции, давая возможность отдохнуть и отоспаться. На дверях нашей комнаты постоянно висела табличка: «Не входить! Идёт репетиция!».
   И никто не входил, что давало нам возможность подремать, покурить, потравить анекдоты и поговорить о женщинах. Впрочем, мы не только говорили: после концертов, когда ездили уже без замполита, наш водитель, весёлый и бойкий сверхсрочник, привозил нас на танцы, в ближайшие поселковые или станичные клубы, где мы знакомились с местными неприступными красотками, приглашали на концерт, назначали свидания, назавтра заезжали за ними и забирали с собой на очередное выступление. Ну, а после концерта, покорённые нашими выдающимися актёрскими талантами, купаясь вместе с нами в успехе и аплодисментах, они становились более податливыми. Словом, в отличие от предыдущего, этот лагерный сбор превратился в полу-курорт.
   Так пролетел месяц. За день до отъезда взвод сдавал винтовки, которые нам выдали по прибытии в лагерь: драили стволы, протирали приклады. У ребят из моей актёрской бригады осталось много неиспользованных патронов, и я предложил устроить салют в честь окончания воинской службы. На этот призыв откликнулись Отто Медведовский и Костя Валежко: мы вышли из казармы и бабахнули в вечернее небо из трёх стволов одновременно. Что тут началось! В лагере объявили тревогу, всех в боевой выкладке выстроили на плацу: «Кто стрелял? Кому подавали сигнал?» Естественно, все молчали. Тогда командир батальона объявил: «Если виновники не сознаются, отвечать будет дежурный по части». Я сделал шаг вперёд, следом из строя вышли и Медведовский и Валежко.
   – Тридцать суток гауптвахты!
   У нас забрали винтовки, сапёрные лопаты, противогазы, приказали снять пояса и, оставив только скатки, в сопровождении конвоиров привели во мрачный бетонный барак, превращённый в маленькую тюрьму. Она состояла из ярко освещённого коридора и двух десятков железных дверей с зарешёченными окошками, через которые можно было заглядывать в камеры. Наша клетушка напоминала бетонный ящик с маленьким окошком под потолком. Мебели никакой.
   – А где спать? – спросили мы у конвоира.
   – На полу, – с ухмылкой ответил он.
   – На чём?
   – На спине.
   Дверь захлопнулась. Мы расстелили шинели на мокром полу (в целях гигиены бетон поливали водой, утром и вечером), легли и провалялись так до рассвета на промокших шинелях. Часов в шесть нас разбудила влетевшая в окно буханка хлеба. В неё была воткнута записка и несколько сигарет. В записке содержался призыв: «Храните гордое терпенье!» Мы рассмеялись, настроение улучшилось, хлеб разделили на троих и с аппетитом поглотили.
   В камере напротив нас сидел огромный грузин по имени Вано. Сидел уже третий месяц, в нарушение всех правил: для гауптвахты тридцать дней – это максимальный срок, потом положено отправлять в тюрьму. Но его держали, чтобы не увеличивать процент уголовников, выращенных в батальоне. И выпустить не могли, потому что он честно и откровенно заявил:
   – Когда вийду, командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом – сэбя убью.
   – Скажи, что не будешь убивать, и мы тебя выпустим, – уговаривали его. Но он был непреклонен:
   – Нэт! Командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом сэбя убью!
   – Убей сразу себя, – подсказывали ему.
   – Нэт! Спэрва командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом сэбя убью.
   Его пытались истощить и ослабить: более месяца он сидел только на хлебе и воде, но был по-прежнему энергичен, весел и инициативен. Когда, во время утреннего обхода, дежурный по части заглянул в окошко его камеры, Вано выставил туда свою голую задницу, которую уже держал наготове, со словами приветствия:
   – Моё тэбе уважение, командыр!
   Через час после обхода за нами прислали грузовик, в кабине которого сидел конвоир, приказали сесть в кузов и повезли на полевые работы, в какой-то близлежащий колхоз. Мы вспомнили соответствовавшую этому моменту песню колхозниц из фильма режиссёра Пырьева и бодро орали в ритме марша: «А ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай поёт о вас страна!..», но, честно говоря, в душе у каждого скреблись кошки: сегодня вечером весь наш курс садится в поезд Краснодар-Киев, а нам оставаться ещё целый месяц в этой мини-тюрьме!.. Каждый думал об этом, но не показывал виду и старался перекричать остальных: «…И с каждой песнею пускай прославятся среди героев наши имена!»…
   Шофёр привёз нас на участок, где несколько женщин собирали овощи, высадил всех, прощально посигналил и укатил. Женщины окружили нас, протянули каждому по кружке с водой и стали попрекать конвоира:
   – Чего солдатиков заарестовал, ирод!
   Он оправдывался, объясняя, что это не он, что ему приказали, но они его отторгли от коллектива, а нас усадили на подстилку и стали кормить принесенными из дома пирожками и варениками. Когда конвоир попытался заикнуться, что нас не для этого прислали, мол, надо работать, они на него цыкнули: «Вот ты и работай, а солдатики теперя в нашем распоряжении», и поставили нам ещё бутылку молока. Когда мы утолили первый голод, стали расспрашивать, кто мы и откуда. Узнав, что мы студенты из Киева, что через год оканчиваем институт, одна из наших кормилиц с надеждой спросила: «А вы, часом, мово Алёшку не встречали? Он на Украине служит, по вашей линии?» В глазах её было такое кричащее ожидание положительного ответа, что я не выдержал – решился на святую ложь и у нас состоялся приблизительно такой диалог:
   – Высокий, да?
   – Не очень.
   – Точнее, среднего роста?
   – Ага. Точно.
   – Блондин?
   – У него волос завсегда русым был.
   – Значит, на солнце выгорел. Худой?
   – В отца он, в теле.
   – Но подтянутый, с хорошей фигурой, правда?
   – Это само собой – он у меня спортсмен.
   – Точно. В футбол играет.
   – Штангист он.
   – Верно. Туда отбирали самых сильных.
   – Знашь, какие он гири таскал! Мускулы – не обхватишь!
   – Точно, он! Хорошо служит, командир им очень доволен, говорит, спасибо родителям, что такого парня воспитали!
   Растроганная мама прослезилась, вытащила из кошёлки бутылку самогона и налила нам по полстакана. Когда мы выпили и закусили, к нам подсели ещё две колхозницы.
   – А мово Петра не встречали? Танкист он, под Черниговым служит?
   – А мово Ваську?..
   Самогон подогрел нашу фантазию, и нас несло:
   – И вашего встречали. И вашего. Классные ребята! Отличники боевой и политической подготовки…
   – …стреляют метко, гранаты бросают дальше всех…
   – …родителей вспоминают, каждый вечер меж собой говорят: как там моя мамка?..
   Женщины плакали от гордости за своих сыновей и вталкивали в нас новые и новые угощения.
   – Ты вот чего, – обратилась мама Алёшки к нашему конвоиру. – Чем на солнце потеть, сведи их на озеро – отсюдова с полкилометра. Пусть искупаются – они же к нашей жаре непривычные. – Она сунула ему в руки яблоко, помидор и несколько пирожков. – И не забижай студентов, чуешь? Не забижай!
   – Их забидешь! – проворчал конвоир и повёл нас на речку. Там, скинув с себя всё, вплоть до трусов, мы плюхнулись в воду и долго не вылезали оттуда.
   – Ребята! Постережите винтовку, я тоже хочу скупнуться, – взмолился конвоир.
   Сжалившись, мы вылезли на берег, легли загорать рядом с винтовкой, а он, счастливый, сбросив одежду, нырнул в воду. Так мы загорали, купались, опять загорали, а время шло, приближался час отхода поезда на Киев. С каждой минутой мы мрачнели всё больше и больше. И вдруг, в клубах пыли, примчался наш грузовичок, и шофёр, не выходя из кабины, крикнул:
   – Скорей! Садитесь скорей, а то опоздаем!
   Когда мы прикатили в лагерь, ребята встретили нас восторженными криками и аплодисментами, как героев. Оказывается, весь взвод отказался сдавать свои постели, шинели, противогазы, сапоги, гимнастёрки – всё то, что положено было сдать старшине перед отъездом – пока не отпустят «арестантов». И вообще, угрожали не двинуться с места – путь пропадают билеты. Сколько полковник Тык ни просил, ни кричал, ни угрожал – взвод стоял на своём.
   – Хорошо! – сдался Тык. – Сдавайте вещи, а я пошлю за ними.
   – Сначала пошлите – потом сдадим.
   – Вы мне не верите? Не верите полковнику Советской Армии?!
   – Не верим.
   Оскорблённый Тык повернулся и ушёл, а через две минуты из гаража выехал грузовик и шофёр сообщил, что ему приказано привести нас. Раздалось дружное «Ура!» и все бросились сворачивать постели и складывать казенную одежду. Сдали и наши постели и противогазы. Так что, когда мы подъехали, все были уже в штатском, прозвучала команда «По машинам!», мы срочно скинули форму и уже на ходу, в машине, переоделись в свои родные одежды.
   В поезде всю ночь никто не спал: возбуждённо и радостно вспоминали все подробности спасения «арестантов», а мы рассказывали про гауптвахту и про наши «полевые работы». На какой-то станции мы, спасённые, выскочили на перрон, на все оставшиеся деньги купили вина и воспоминания стали обрастать новыми подробностями.
   Так завершились вторые лагерные сборы. Характеристики на каждого из нас писались за два-три дня до отъезда, поэтому моя характеристика была просто потрясающая:
   «Дисциплинированный, инициативный, занимался самодеятельностью, проводил культурно-просветительную работу, прославлял воинскую службу в рядах Советской Армии, пользовался заслуженным авторитетом среди солдат и офицерского состава».
   Характеристика была отпечатана на машинке. Под ней стояла печать и подписи замполита и нашего Тыка. А внизу, после подписей и печати, фиолетовыми чернилами было дописано: «Получил тридцать суток гауптвахты».
   С рассказом о двух лагерных сборах я забежал намного вперёд, поэтому сейчас вернусь обратно…

И СНОВА ИНСТИТУТ

   Винституте ко мне относились хорошо, и студенты, и большинство преподавателей, относились, как к белой вороне, которая случайно залетела в чужую стаю и непременно вернётся к своим собратьям. Я тоже это знал и усиленно старался пробиться сквозь заслон антисемитизма в газеты, в журналы, в театры, но мне это не удавалось. К примеру, я приносил фельетон в «Вечерний Киев». Завотделом хвалил его: «Завтра же пойдёт. Повесим на доску лучших материалов номера». Окрылённый, я мчался домой, предупреждал всех родственников и друзей, чтобы купили газету, но… Фельетона там не было. Завотделом что-то мямлил про отсутствие места на полосе, про неактуальность темы, но было понятно, что фельетон выбросил из номера главный редактор.
   На втором курсе я написал сатирическую пьесу «Нам не страшен Серый Волк». Её с радостью принял коллектив киевского кукольного театра и стал готовить спектакль для взрослых. Уже были эскизы кукол, писалась музыка, строились декорации, но тут чья-то рука в министерстве культуры вычеркнула пьесу из репертуара театра, ничего не объясняя, просто вычеркнула – и всё!
   Потом я сочинил пародийную сценку, которая называлась: «Марина любит Николая, или Любовь квадратно-гнездовая». В сценке были три персонажа: Марина, Николай и Автор, который всё время вмешивается в действие. Например:
   «МАРИНА (НИКОЛАЮ) – Где ты был?
   НИКОЛАЙ – Я помидоры молотил.
   АВТОР – Он молотил, а надо жать,
   Тут я споткнулся, так сказать.»
   Я принёс эту сценку завлиту киевской эстрады, она очень понравилась, и на неё стали претендовать сразу три группы артистов. Кому отдать – это решение предоставили мне. Среди претендентов был Михаил Янукович, который только вернулся из заключения (это был пятьдесят третий год). Будучи студентом Киевского Театрального института, он готовил сцену к дипломному спектаклю и, подойдя к огромному бюсту Сталина, попросил сокурсников помочь «передвинуть идола». Назавтра его забрали. Он пробыл в лагерях четырнадцать лет, еле выжил, вернулся с туберкулёзом. Вылечившись и придя в себя, собрал группу артистов и стал работать на эстраде. Узнав его историю, я, конечно же, отдал сценку ему. Со мной подписали договор и заплатили целых пятьсот рублей.
   Получив первый литературный гонорар, задыхаясь от радости, я помчался в гастроном и накупил кучу каких-то стеклянных и консервных банок с чем-то непотребным: мне хотелось порадовать родителей необычными продуктами, которые мы никогда раньше не покупали.
   Придя домой, я торжественно вывалил всё на стол.
   – Где ты это откопал? – спросил папа, брезгливо отодвигая от себя пыльные банки. Видя, что я расстроился, мама попыталась прийти на помощь:
   – Чего тебе не нравится? Это нормальные продукты из довоенных стратегических запасов.
   Хоть деньги мне заплатили, сценку, уже отрепетированную и готовую к исполнению, не пропустили: «Автор издевается над нашим сельским хозяйством».
   Вся эта цепь неудач не могла не сказаться на моей психике, я стал сомневаться в своих способностях, возникла мысль: а вдруг я графоман? А вдруг просто возомнил о себе и полез в писатели? И только мамина уверенность в моих способностях поддерживала меня и давала силы продолжать свои попытки прорваться в литературу и журналистику.
   Поскольку первая полуудача у меня была на эстраде, я стал писать сценки, монологи, миниатюры. Эстрада требовала парадоксального мышления, надо было сворачивать мозги набекрень – мне казалось, что у меня это получается, и я стал пробиваться к известным эстрадным артистам и показывать им свои работы. Именно тогда и возникла у меня творческая дружба с великолепными ленинградскими артистами-кукольниками Поликарповым и Левинсоном. Они взяли у меня миниатюру «Любящий муж», в которой муж-пьяница возвращается домой на четвереньках, несёт жене в подарок конфетку («на сдачу дали»), сталкивается со столбом и объясняется ему в любви, принимая его за жену. Очень смешные куклы и блистательное исполнение сделали эту миниатюру «шлягером», её даже отсняли на студии «Союзмультфильм». Артисты исполняли её более тридцати лет, не только в СССР, но и в зарубежных гастролях, переводя на язык страны, в которой выступали. Миниатюра и там пользовалась успехом, для меня, увы, только моральным, потому что конвенцию об авторском праве Советский Союз в то время ни за что не подписывал, ибо пришлось бы многим маститым писателям (думаю, и композиторам) выплачивать огромные штрафы за уворованные сюжеты, например, такие как «Буратино» или «Три поросёнка».
   Во время этого этапа «налаживания связей», я познакомился с ещё одним интересным Ленинградским дуэтом: Татосов и Аптекман. Володя Татосов, артист Большого драматического театра под руководством Георгия Товстоногова, тяготел к драматургии на эстраде. Это же привлекало и меня, поэтому наше содружество привело к созданию театрализованного обозрения из трёх больших миниатюр, с музыкой и песнями. С этим обозрением артисты успешно выступали в Ленинграде и гастролировали по Союзу.
   За время моей учёбы в институте я встречался ещё со многими популярными гастролёрами, с такими, как Леонид Осипович Утёсов, Лев Миров и Владимир Новицкий, Александр Шуров и Николай Рыкунин, Сиди Таль… Что-то из моих работ они сразу взяли, что-то хвалили, но просили доработать, что-то критиковали, очень чётко и понятно объясняя почему. Эти встречи были для меня необходимой моральной поддержкой, они давали надежду на будущее. А пока… Пока мне приходилось посещать свой институт и учиться на инженера-автодорожника.
   Однажды меня пригласил Товстолес и предложил:
   – Могу устроить тебя на мою кафедру ассистентом, будешь работать после занятий, получать зарплату и готовить материалы для диссертации: после окончания института оставлю тебя на кафедре аспирантом. И пока я жив, буду толкать – ты мне нравишься.
   Предложение было очень неожиданное, я растерялся и забормотал:
   – Спасибо большое, но я хочу заниматься другим делом.
   – Да знаю, знаю про твои стишки и рассказики. Брось! Это баловство! Я тебе предлагаю профессию, которая всю жизнь будет давать тебе хлеб с маслом.
   Я опять поблагодарил его и отказался. Товстолес разозлился и зарычал:
   – Ну, и дурак! Дурак!.. Я перед тобой дверь открываю, а ты хочешь в стенку лбом?.. Ну, и чёрт с тобой! Иди к своим издателям, критикам, иди в космополиты!.. Дурак!
   Он долго не мог простить моего отказа и проходил мимо, не здороваясь.
   Дальше я расскажу о своих однокурсниках, с которыми подружился, но прежде – ещё об одном педагоге, который надолго вошёл в мою жизнь и стал моим другом – это доцент Сюньи, Георгий Камилович, француз по национальности, первый мужчина, пахнувший не «Шипром», который тогда считался самым «убойным» мужским одеколоном, а тонкими французскими духами. Одет он был не в костюмы из универмага, а купленные где-то на Елисейских полях. Выразительные глаза, точёный нос, острый ум. Хотя он преподавал скучный предмет «дорожные материалы», на его лекции всегда набивался полный зал, и каждые несколько минут гремел смех. Ему было уже за пятьдесят, но если мимо проходила красивая женщина, он прерывал любую, самую важную беседу, провожал её взглядом, потом, спохватившись, произносил многозначительное «м-да» и возвращался к разговору.
   В первые же дни учёбы я почувствовал, что он «зацепил» меня взглядом: я носил нахальные тонкие усики над губой, длинные волосы почти до плеч и яркие галстуки – этакий «Милый друг» киевского розлива. На первом же практическом занятии, растасовывая нас по парам, он свёл меня с красивой жгучей брюнеткой Аллой. На следующий день остановил в коридоре:
   – Сказал бы спасибо своему доценту: какую я тебе девочку подкинул!
   – Спасибо, но я не люблю брюнеток.
   – Ах, да! – он хлопнул себя по лбу. – Старый дурак, не подумал: ты ведь сам чёрный. А кто, кто тебе нравится?
   – Шурочка Кулицкая.
   – Замётано. Я исправлюсь.
   Назавтра, «в целях укрепления групп», он совершил рокировку, и мне досталась Шурочка.
   С этого времени между нами установились дружеские отношения, которые с каждым днём становились всё теплей и прочней. Он часто ловил меня после лекций, подталкивал к подоконнику и конфиденциально расспрашивал:
   – Что за новая девочка, с которой я тебя вчера видел? Очень сексуальна! У неё нет такой же подружки? Ладно, ладно, можешь не отвечать, сам понимаю – слишком большой возрастной разрыв… А что это за пиджачок на тебе? Теперь так носят? Где ты его покупал?…
   Он, до конца своих дней, внимательно следил за моим творчеством, знал все успехи и неудачи. Вспоминаю, как уже после окончания института, раздавался звонок и звучал деланно-возмущённый голос Георгия Камиловича:
   – Как тебе не стыдно! Почему я не знаю о твоём творческом вечере в Доме художников (или в Доме кино, или в Доме актёра)?! Почему не имею афиши? Я должен срывать её со стенда, рискуя быть оштрафованным?!
   Как я уже сообщал, я не вёл конспектов. Но я не бездельничал: сидя на лекциях, сочинял шутливые стихи и хулиганские эпиграммы на студентов и преподавателей для подпольного журнала «Цап-Царап». Конечно, я почти всё уже забыл, но кое-что ещё завалялось в памяти, например, эпиграмма на одну молодую антипатичную аспирантку:
 
«Кругла, как попка,
Глупа, как пробка,
А в общем – шмара,
Зовут – Тамара»
 
   И ещё помню стихотворение о моей сокурснице Рузе Шапиро, очень доброй, но некрасивой, веснушчатой девушке, которая была мальчиком для битья: все её любили, но всегда над ней посмеивались и подтрунивали. Не удержался и я: