Исмаил опустил мегафон, стал за спиной комбрига и выставил перед его лицом желтый пузырь. Руки комбрига оставались связанными. Нижнюю половину лица заслонял мегафон, и Кудрявцев видел его растрепанные волосы и заплывший, окруженный кровоподтеком глаз.
   Кудрявцев старался понять, какая жестокая неумолимая логика соединяет того комбрига, что вчера в натопленной генеральской палатке не вступился за начальника штаба, предрекавшего разгром бригады, с этим, сегодняшним, скрученным грубой веревкой. Тот, вчерашний, позволил разъяренному генералу оскорбить офицера, не рискнул навлечь на себя начальственный гнев, искусился на полковничье звание, на поездку в Москву, поступление в академию, подальше от гиблых проселков, вонючих нужников, заляпанной грязью брони. Нынешний, жестоко избитый, позорно потерявший бригаду, стоял среди врагов, слушая их победные крики.
   Комбриг молчал. Исмаил сзади толкнул его. От сильного толчка грузное тело комбрига качнулось вперед. Он сипло закашлялся, задышал в микрофон:
   – Прошу назваться, кто, в каком составе находится в доме…
   Он умолк, было слышно, как каркают вороны. А у Кудрявцева тоска и бессилие. За что ему такое? Где тот бой, к которому его готовили? Объясняли тактику обороны и наступления, виды вооружения, приемы борьбы. Где долгожданный обещанный бой, в котором он проверит волю и разум, храбрость офицера, использует мощь вверенного ему оружия, сокрушит организацию и волю противника. Вместо этого боя – не имеющее объяснения побоище, резня в ночном палисаднике, сидение в холодном доме, подстреленный Филя, разорванный гранатой «профессор» и комбриг, униженный, сломленный, уговаривает Кудрявцева сдаться.
   Испытывая отчаяние, похожую на безумие тоску, Кудрявцев схватил картонный рупор, прижал к губам, закричал воющим волчьим голосом:
   – Товарищ комбриг, это я!.. Командир первой роты капитан Кудрявцев!.. Выполняя данный вами приказ, занял оборону по блокированию железнодорожных путей!.. Если вы, товарищ комбриг, стоя на костях погубленной вами бригады, прикажете нам сдаться, то мы подорвем себя гранатами, но никогда не станем рядом с вами, не дадим скрутить себе руки!.. Давай, товарищ комбриг, приказывай!..
   Он отбросил рупор и смотрел на пленных, на комбрига, на видневшиеся автоматы и чеченские шапочки, на черные, как у жеребца, рассыпанные волосы Исмаила. Комбриг снова качнулся от удара. Сипло, со свистом прокричал:
   – Мочи их, Кудрявцев!.. Руби их, блядей, из всех стволов!.. Приказываю, капитан, мочи их!..
   Мегафон убрали, а его открывшееся лицо дергалось, усики скакали над раскрытым кричащим ртом. Нельзя было разобрать слов, только слышались несвязные звуки.
   Конвоиры били пленных, гнали их с площади, прятались за ними. В этом клубке торопливых спотыкавшихся тел возникали красно-синие клочья флага, желтизна мегафона. Кудрявцев, провожая своего командира, кричал ему вслед:
   – Товарищ комбриг!.. Слышишь меня, комбриг!..
   Их уже не было видно. Туманились, испарялись снега. Лежал вблизи иссеченный взрывом «профессор», а дальше зябко скорчился Филя.
   «За что мне такое!» – думал в тоске Кудрявцев.
   Его зрачки, не мигая, смотрели на белую площадь с черными кляксами следов. Подоконник, консервная банка с окурками, висящий в раме острый осколок стекла, и за ним – туманное пустое пространство, редкие крики ворон.
   Время сочилось по капле, и в этой белизне без признаков человеческих жизней что-то совершалось, невидимое, неслышное. Зрачки, устремляясь в белизну, чувствовали пульсацию света, полет световых корпускул, дрожание воздушных молекул, реагирующих на это невидимое и неслышное.
   Он увидел, как из палисадников выбежал мальчик в красной петушиной шапочке. Легким скоком, бойко побежал на площадь, петляя, играя, неся под мышкой какой-то матерчатый кулек. Он не боялся засевших в доме автоматчиков, словно не знал о них. Был похож на резвого козлика.
   Приблизился к дому, весело взглянул на окна, ловким движением метнул кулек, как бросают мяч. И пока кулек летел и с него на лету соскальзывала тряпица, мальчик убегал, удалялся. Кудрявцев уже не следил за ним, а смотрел, как ударяется, подскакивает что-то круглое, похожее на ржаную краюху. Краюха остановилась, и Кудрявцев увидел и понял, что это голова комбрига обратилась лицом к дому, встала на обрубок шеи. Усики топорщились над приоткрытым ртом. Глаза стеклянно смотрели, и под одним темнел синяк. Волосы на голове слиплись, торчали острыми косицами. Казалось, комбрига зарыли по шею, тело его было в земле, а наружу выглядывала одна голова.
   – Товарищ комбриг… – выговаривал беззвучно Кудрявцев. – Как же так, товарищ комбриг…
   Сверху спустился, подошел к окну Таракан. Втроем они молча смотрели на отрубленную голову комбрига.

Глава четырнадцатая

   Пространство, открывавшееся взору Кудрявцева, состояло из треугольника, протоптанного цепочками следов. Темные тропинки соединялись в вершинах, где лежали труп «профессора», скрюченный, как стебелек, Филя и голова комбрига на красном обрубке, щурившая из-под бровей влажные глаза. В этом треугольнике подошвами пробежавших людей были проведены биссектрисы, высоты, полудуги, разбегающиеся пунктиры. Сидя на холодных ступенях в глубине лестничной клетки, Кудрявцев пытался разгадать теорему – о секторах обстрела, об отсутствии войск и о том, чья следующая смерть будет вброшена в треугольник.
   Чиж водил карандашом в помятой школьной тетрадке. Срисовывал этот треугольник – двух убитых и одну отсеченную голову, и множество их соединявших следов, будто кто-то беспокойный все не унимался, все бегал, измерял расстояние шагами.
   Из тумана, из-за железных заборов, из мокрых зимних садов снова заговорил мегафон. Настойчиво, звучно, словно выпускали в сторону дома жестяных полых птиц, и они, посвистывая, летели. Со скрежетом ударялись о дом, падали, как пустые консервные банки.
   – Предлагаем не стрелять!.. Предлагаем забрать убитых!.. Мы выпускаем женщин!.. Не стреляйте!..
   Кудрявцев приготовился к новому испытанию. Не к бою, а к мучительному искушению, в котором ему опять предлагалось выстоять, которое он должен преодолеть и отринуть.
   Женщины появились небольшим табунком, все в черном. Двигались и при этом плавно вращались, словно чаинки в чашке. Их маленький хоровод окружал вооруженных мужчин, и все так же, похожий на кусок сыра, желтел мегафон, заслоняемый темными одеждами.
   Здесь были молодые женщины в модных шубках, кожаных сапожках, в черных платках, под которыми виднелись смуглые красивые лица с тонкими носами и черными разведенными бровями. Была низкорослая тучная женщина в плохо застегнутом неопрятном пальто, в траурном платке, наполовину закрывавшем желтое, как печеное яблоко, лицо. Была совсем древняя, опиравшаяся на палку старуха, едва передвигавшая ноги, обутые в валенки и калоши. С обеих сторон ее поддерживали две девочки в ярких пальтишках, резвые и гибкие, как козочки. Но и они были накрыты черными платками. Среди них метались вооруженные чеченцы и Исмаил, лобастый, кудлатый, с мегафоном.
   Кудрявцев подумал, что этот деятельный гривастый чеченец был предводителем небольшого отряда, контролирующего окрестные улочки. Именно на его участке располагался дом, в котором засел Кудрявцев. Чеченцы из других отрядов были отвлечены на иных направлениях, отведены от площади. Исмаил со своим малочисленным отрядом был не в силах уничтожить дом.
   – Не стреляйте! – взывал мегафон из центра хоровода. – По женщинам не стреляйте!
   Женщины, взявшись за руки, медленно приближались. Останавливались, поджидая отстающую, с трудом ковыляющую старуху. Снова шли.
   Из глубины дома, сквозь амбразуру окна Кудрявцев видел это колготье, окружающее желтую дыню мегафона. И вдруг испытал ненависть, моментальную свирепую ярость, желание стрелять и бить.
   Траурные чеченские женщины, потерявшие одного из своих – седоусого, разорванного гранатой «профессора», красивые чернобровые молодухи, жирная толстозадая баба, старая кривоногая карга, жалобные, в черных одеждах, только что присутствовали при казни комбрига. Смотрели из-за своих занавесок, как комбриг падал на снег, заваливался, получив под лопатку нож. Верткий чеченец надавливал коленом на его живую хрипящую грудь, ловко отсекал голову, просовывал лезвие в позвонки, хватал за волосы, выливал, как из горшка, липкую дымную кровь. И бабы смотрели из-за пестрых занавесок, будто в саду резали барана. Точно так же, как полдня назад они взирали на убийство мордвина и взводного. Накрывали на стол, ставили тарелки, кувшины с вином, знали, что во тьме у жаровен спрятаны автоматы. И если Кудрявцев попадет к ним в плен, эти траурные жалобные бабы, не моргнув, будут смотреть восхищенными черными глазами, как из Кудрявцева, из его белого дрожащего тела вырежут мокрый красный лоскут.
   Он испытал к ним такую ненависть – к их мужьям, братьям, женихам, к их миловидным чернявым детишкам, ко всему их чеченскому роду, – что палец его лег на крючок, мушка наложилась на черные рогатки, и он был готов резать их всех огнем, косить свинцом, превращая в клочки их траурные одежды, их серьги, их модные шубки и кожаные сапожки.
   – Мочить их, нет, командир? – угадал его состояние Чиж. Прижал автомат к косяку, побледнел от нетерпения и злобы.
   Женщины начали голосить. Это было похоже на песню, на отрывочные, размытые ветром звучания. Их голоса напоминали звук ветра в частоколе, состоящем из тонких дрожащих жердин, где каждая издавала свою тоскливую дребезжащую ноту. Эти взлетающие и падающие звуки соединялись с криками ворон в сером небе, возвращались на землю, где лежали убитые и стояла отсеченная голова комбрига. И казалось, это поют не женщины, а кто-то невидимый, реющий в облаках, оплакивающий их всех – и тех, кто погиб минувшей ночью среди разорванных танков и броневиков, и тех, кого застрелили утром на этом талом снегу, и тех, кто еще будет убит в продолжение мутного холодного дня.
   Его ярость прошла, сменилась бессилием и непониманием. Он вспомнил, как хоронили отца. За гробом, где лежал длинноносый, с фиолетовыми веками отец, шла соседка Пелагея по прозвищу Пигалица. Причитала, откидывая назад свое остроклювое птичье лицо, захлебывалась воплем и криком, а потом с силой падала вниз, почти на гроб, издавая долгий незатихающий стон. И все, кто был вокруг, начинали тихо всхлипывать и постанывать.
   Нечто похожее, не по звукам, а по тоске, по неотвратимости и всеведению, испытал Кудрявцев, слушая бабий чеченский вопль. Его рука вяло, словно от нее враз отключили всю силу и кровь, соскользнула с цевья автомата.
   – Кудрявцев, выходи без оружия!.. – заскрежетал и засвистел мегафон. – Я тоже пойду без оружия!.. Берем своих и расходимся!.. Не стреляю, клянусь Аллахом!..
   – Не ходите, товарищ капитан, убьют! – отговаривал Чиж, видя, как Кудрявцев ставит к стене автомат и направляется к выходу. – Обманут, товарищ капитан!
   – Если что, прикрой, – сказал Кудрявцев. – Если меня убьют, мочи весь их народный хор.
   Он пробрался через обломки шкафа в рваный лаз, проломленный гранатометом. Вышел на свет и почувствовал свою незащищенность, открытость. Будто упал с плеч каменный панцирь, растворился непробиваемый бронежилет, и он оказался уязвим, весь на виду, на серо-серебряной площади. Сделал несколько шагов, удаляясь от кирпичной стены, ступая в треугольник, где беззвучно и бестелесно трепетали и реяли души убитых, каждая у своей вершины. Видел, как Исмаил раздвинул табунок причитавших женщин, безоружный, осторожно щупая землю, тоже вошел в треугольник, словно под ногами у него был не асфальт, а тонкий лед, прикрывавший стремнину.
   Кудрявцев медленно приближался к лежащему «профессору», обходя снег в катышках и клюквинах крови. Казалось, в головах «профессора» ударила по снегу крылом черно-красная птица, оставила след когтей и маховых перьев. Лицо «профессора» было содрано наполовину, усы с оторванной губой казались отклеенными, а мокрые брюки задрались почти до колен, и под ними жалко и беззащитно открылись стариковские синие подштанники.
   Кудрявцев, войдя в треугольник, двинулся не к удаленной вершине, где холмиком возвышался Филя, а направился в сторону, к комбригу. И пока приближался, не спускал глаз с головы. Голова туманно и слезно смотрела на него из-под воздетых бровей. Волосы торчали острыми замерзшими хохолками, а приоткрытый рот что-то пытался выразить, объяснить Кудрявцеву.
   Кудрявцев подошел к голове. Стянул с себя бушлат. Накрыл голову. Она скрылась от страшного дневного света, успокоилась под непроницаемой жесткой материей.
   Он двинулся дальше. Навстречу ему шел Исмаил, в длинном пальто, в шелковом шарфе, руки в карманы, волосы как у эстрадного певца.
   Они сблизились. Остановились. Кудрявцев почувствовал бесшумный удар его ненависти, которая была столь сильна, что вызвала колебание и вибрацию воздуха, надавила ему на лоб и глаза. И ответом была ненависть, словно в груди у Кудрявцева зажегся черно-красный фонарь, рубиновый генератор ненависти, и лазерный луч жгуче черкнул бронзовый лоб Исмаила.
   – Я тебя, суку, все равно достану! – негромко сказал Исмаил. – По кусочкам буду кожу снимать, слушать, как ты визжишь!
   – Козел вонючий! – сказал Кудрявцев. – Я твои козлиные яйца отрежу и кину собакам! А они сблюют, жрать не станут!
   Они стояли друг против друга, яростные, дрожащие, готовые броситься, схватиться. Бить, рвать, кусать, всаживать когти и зубы. Сразиться насмерть, как встарь, на глазах двух разделенных ратей, и чья возьмет, кто наступит ногой на бездыханную грудь соперника, тот и будет хозяином площади, завершит ночное сражение.
   – Мы вас, свиней, расхерачим из танков! – сказал Исмаил. – Ваши долбаные танки запустим! Посадим туда ваших свиней-танкистов, и они же вас расхерачат! Вам час жизни остался! – Он задрал широкий рукав пальто, посмотрел на золотые часы. – Танк придет через час! Весь ваш дом расхерачим!
   Они прошли, едва не коснувшись плечами. Стали удаляться, каждый к своей вершине.
   Филя лежал на боку, выгнув тонкую спину, сунув руки между колен, словно хотел их согреть. Кудрявцев наклонился над ним, тронул ладонью лоб. Так щупают детей, желая узнать, есть ли у них жар. Лоб был едва теплый. Филя остывал, но остатки тепла еще хранились в его худом тонком теле.
   Кудрявцев поднял его, удивляясь его легкости. Голова откинулась, и открылась тонкая, в темных жилках шея. Кудрявцев повернулся и понес Филю к дому, испытывая не боль, не сострадание, а странное изумление – это он, Кудрявцев, в свете зимнего дня, в первые часы нового года, несет на руках убитого.
   Они поравнялись с Исмаилом, который нес на руках «профессора». Не задерживаясь, разошлись. У Кудрявцева не было ненависти, а все то же изумление.
   Кудрявцев внес Филю в дом. Прошел по ступенькам мимо притихшего Чижа. Положил Филю на пол, на лестничной площадке. Подошедший Таракан нырнул в квартиру, вынес простыню, накрыл Филю, все его худое длинное тело с торчащим под простыней острым носом.
   Кудрявцев выглянул в окно. С площади в мягкий туман медленно удалялись чеченцы. Несли своего убитого, обступили его тесной гурьбой. И когда они скрылись, все еще раздавались едва различимые женские вопли.
   Они сидели все вместе в разгромленной стариковской квартире. Женщина по имени Анна кормила их хлебом, холодной картошкой, медом и смородинным морсом. Прислонившись к стене, молча смотрела, как жуют солдаты, как наливает Кудрявцев в стакан розоватую воду. Ее большое, белое, с легкими тенями лицо казалось печальным, словно она смотрела, как едят ее голодные дети.
   – Этот патлатый сказал, что нас раздолбает танк. – Кудрявцев прислушивался к звукам на площади. Старался различить среди вороньих криков рокот танкового двигателя, звякающий хруст гусениц. – Он сказал, танк придет через час. Они посадят в него пленных танкистов, и те расстреляют дом.
   – Неужто свои своих расстреляют? – спросил Крутой, танковый стрелок, обращая на Кудрявцева крестьянское, в веснушках лицо. – Неужто такие найдутся?
   – Они и знать не будут, по ком стреляют. Просто дом! – объяснил Чиж, а сам посмотрел на оклеенные обоями стены, сквозь которые влетит фугасный снаряд. – Приставят к затылку ствол, и сделаешь, что прикажут!
   – Комбриг не сделал, – сказал Таракан.
   Было тихо. Поскрипывали вороны. Горбился на снегу положенный Кудрявцевым бушлат. На лестничной площадке под простыней лежал Филя. Женщина все так же печально смотрела.
   – Есть мысля, – сказал Крутой, морща лоб, утыкая грязный палец в переносицу, где сходились его пушистые серые брови. – Есть мысля, товарищ капитан…
   Снаружи послышался нарастающий свист, короткий толчок в стену, гулкий грохот. Мимо окна вяло пронесло копоть взрыва.
   – В укрытие!.. На лестницу!.. – рявкнул Кудрявцев, выталкивая из-за стола солдат, пихая их в коридор. – На лестницу, говорю! – грубо крикнул на женщину, медлившую в дверях.
   Еще один свист, и новый, толкнувший стену взрыв. Кудрявцев сбежал по ступеням к окну, выглянул из-за уступа. Из тумана приближалась, оставляла дымную трассу граната. Упала перед домом, превратилась в грязно-красный взрыв. Оставила на снегу рваную выбоину, а в воздухе, похожая на дымного вставшего человека, держалась копоть.
   Невидимые гранатометчики засели в туманных кустах. Оттуда наугад обстреливали дом. Кудрявцев выставил из-за выступа половину лица, напряженный, дрожащий в глазнице глаз. Ждал выстрела, чтобы по траектории гранаты вычислить позицию стрелков.
   Из тумана одновременно с хлопком полетела черная, окруженная копотью точка. Приблизилась, увеличилась, влетела в окно стариковской квартиры, ударила внутри тугим взрывом, наполняя лестницу хрустом и треском взрывной волной, прорвавшейся из-за распахнутой двери. В квартире продолжало хрустеть, осыпаться. Кудрявцев рассмотрел туманное сплетение ветвей, откуда прилетела граната, и наугад, описывая стволом малую окружность, выпустил длинную, в полмагазина, очередь, простреливая деревья, ближние дома и сады, наполняя их шальными пулями.
   Спрятался, ожидая новой гранаты. Но больше не стреляли, а из стариковской квартиры валил дым, в ней хрустело и разгоралось.
   Он кинулся наверх, вбежал. Граната рассадила окно, бухнула в буфет, взорвалась внутри, остановленная стеной. Расшвыряла ветхие полки буфета, переколола посуду, корзиночки с ложками, кульки с мукой и крупой. Все это, разбросанное, хрустело и дымилось. Буфет горел, горели на стене обои, вяло тлела занавеска. Квартира, пристанище стариков, разгромленная, окутывалась блеклым огнем, едким дымом и тлением.
   Кудрявцев схватил валявшуюся на полу подушку, стал бить ею по горящей стене. Колотил в пламя, охватившее остатки буфета. Сдирал и топтал занавеску, кашлял и задыхался.
   К нему на помощь подоспела Анна. Сильными шагами перемещалась по комнате, носила из ванной кастрюлями воду, плескала на огонь. Скоро пожар угас. Дымились обугленные клочья обоев, обгорелые доски буфета.
   Кудрявцев устало сел на стул, втягивая дым сгоревших старушечьих запасов. Кругом валялись разноцветные черепки и осколки, гнутые ложки и вилки. Все, что осталось от свадебных сервизов, от рюмочек и графинов, которые выставлялись гостям в дни праздников и поминок.
   – Пойдемте, я вам полью, – тихо сказала женщина. – У вас лицо закоптилось.
   Она поливала ему в ванной. Он плескал на лицо ледяную воду, видел ее близкие белые руки. И ему вдруг захотелось прижаться губами к ее близкому запястью.
   – Откуда ты взялась? – спросил он, поднимая мокрое лицо.
   – Я здесь живу, – повторила она.
 
   «Где войска?» – думал Кудрявцев, уже зная, что сегодня войска не придут. В наступающих ранних сумерках не сверкнет пикирующий штурмовик. Не загрохочет, не заблещет вал артиллерии, предвестник штурма.
   Они сидели на лестнице, на холодных ступенях, поставив у ног автоматы. Сзади длинно и бело лежал Филя. Кудрявцев, оставивший теплый бушлат на площади, напялил на себя тесный стариковский свитер, не сходящуюся на груди куртку и ждал приближения танка. Вывернет на площадь из-за скопления разбитой техники, и тогда – бежать к окну, упирать в косяк гранатомет, выцеливая сопряжение башни, и выстрелами двух гранат успеть поджечь его бронированный короб, пока пушка танка не плюнула в дом черной тушей снаряда.
   – Есть мысля, – повторил Крутой, словно недавний их разговор был прерван не разрывом гранат, а чиркнувшей спичкой, от которой закурили сигарету. – Пойду к своему танку. – Крутой кивнул на окно, где в сумерках чернели на снегу железные ребра и берцовые кости сгоревших машин. – Бронебойный снаряд в стволе! Если суки подгонят танк, вручную разверну башню, влуплю в упор!
   – Брось, – вяло отозвался Кудрявцев. – Один уже лежит под простынкой. Тебя подстрелят, как Филю, после первых десяти шагов.
   – Хрен подстрелят! – не соглашался Крутой. – Начинает темнеть. Если что, вы меня прикроете. Я наряжусь под бабу, в юбку, в платок, какой-нибудь куль прихвачу! Они подумают, что нищенка или мародер, не станут палить!
   – Ерунда! – отмахнулся Кудрявцев, раздражаясь этой наивной настойчивостью, напоминавшей детские игры в прятки и переодевания. Шалость, застрявшая в деревенской голове Крутого, неуместная в минуту опасности.
   – Почему ерунда! – Таракан поддержал Крутого. – Вон у бабки сколько тряпья! Оденем его старушкой, высадим окно на первом этаже, где кустики. И пусть себе семенит, котомочку тащит!
   Кудрявцев посмотрел на лица солдат, на которых сквозь усталость и копоть, темные тени бессонницы заиграло веселое мальчишеское выражение. Он вдруг почувствовал себя старым, усохшим, не способным на азартный поступок. Молодые солдаты иначе представляли опасность, иначе чувствовали риск. Их молодая кровь побуждала к рискованным выдумкам, даже если в этих выдумках таилась смертельная угроза.
   – Попробуем, товарищ капитан! – настаивал Крутой. – Заодно и фотку принесу, где сестренка на лошади. Жаль, если пропадет!
   – Пусть попробует, – поддержал Ноздря. – Бог поможет.
   Эти трое, Чиж, Таракан и Ноздря, посылали четвертого на смертельное дело. Но не сознавали размера опасности. Завидовали ему, получившему возможность прервать унылое сидение в доме, порезвиться, совершить молодецкий поступок. Будто не было страшной ночи, расстрела бригады, убийства Фили. Так молоды они были, легкомысленны и забывчивы. Кудрявцев, в сравнении с ними, был опасливый, осторожный старик.
   – Не знаю, – колебался он. – Попробуй, нарядись старушонкой, я посмотрю…
   Солдаты повеселели. Веселая торопливость, с какой они загрохотали по лестнице, огибая лежащего Филю, причинила Кудрявцеву боль. Он прошел следом в квартиру. Анна, возникавшая каждый раз бесшумно и неожиданно, словно выходила из стены, проследовала за Кудрявцевым в комнату.
   Солдаты рылись в стариковском барахле. Перетряхивали старые платья, пальтушки, юбки. Выхватили и отбросили красную линялую скатерть, какие-то потертые, битые молью меха.
   – На-ка, Крутой, примерь! – Чиж кинул ему шерстяную юбку, и тот, сбросив бушлат, стал натягивать через голову юбку, просовывал плечи и грудь. Юбка трещала, просаживалась, застревала на бедрах.
   – А ну, Крутой, напрягись!
   Крутой справился с юбкой. Натягивал какие-то блузки и кофты. Влезал в пальтушку. Заматывал на голове платок. Не стесняясь Анны, стягивал из-под юбки штаны, влезал в старушечьи рейтузы.
   Таракан хохотал, всовывая в руку Крутого деревянную клюшку. Выкатил с кухни замызганную магазинную сумку на двух колесиках.
   – Давай, бабуля, ступай в магазин! Хлебушка хочется!
   – Ах вы такие-сякие! – изображал сердитую старуху Крутой. – Сейчас клюшкой как садану!
   Он был похож на высокую костистую тетку в своей юбке, сморщенных драных рейтузах, в повязанном низко платке, из-под которого выглядывали веселые глаза.
   – Сейчас как залуплю в лоб палкой!
   Чиж, Таракан и Ноздря щипали, тормошили его, дергали за юбку, а тот крутился, хрустел на разбитых черепках, раза два огрел Таракана палкой.
   Анна молча стояла в дверях и печально смотрела. А Кудрявцев давал им наиграться. Ждал, когда поустанут, и тогда он строго прикажет прекратить дурацкий маскарад, отошлет солдат на позиции.
   Он услышал отдаленный, едва уловимый рокот, слабое сквозь этот рокот повизгивание. Так сотрясает воздух тяжелыми толчками и выхлопами танковый двигатель. Так гусеничные траки, переваливаясь через передние катки, слабо повизгивают. Звук пропал и вновь повторился, заносимый ветром сквозь разбитое окно. Кудрявцев вслушивался, как блуждает звук за домами, за обломками и остовами машин. Удаляется, совсем исчезает. И вновь отрывается ветром от невидимого танка, вносится в комнату.
   – Чиж, гранатомет!.. – крикнул Кудрявцев. – Все на первый этаж!.. Лежать у стен!..
   – Товарищ капитан, пойду долбану его! – Крутой смотрел на Кудрявцева из-под бабьего платка упрямо и требовательно. – Наколю его бронебойным!
   Кудрявцев представлял, как на площади в сером сумраке появляется танк. Сначала мелькает башня среди горбов и обломков бригады. Потом выкатывает на открытое место, скользит на гусеницах, разворачиваясь на месте. Наводит тяжелую пушку на дом. Минута тишины. Красная плазма взрыва. Страшный удар о стену проламывает фасад, влетает внутрь дома, разносит перекрытия, рушит балки, ломает лестницы и ступени. И это предощущение взрыва было как ломота в костях, словно они превращены в острые осколки, болят в местах будущих переломов.