– Долбани его бронебойным, – глухо сказал Кудрявцев. – Вы! – обратился он к солдатам. – Взломайте дверь на первом этаже! Выпускайте его из окна!
Крутой, опираясь на клюку, вышел. За ним Таракан, подхватив на локоть сумку с колесиками. Следом Анна, молчаливая, с белым печальным лицом. И Ноздря, подобрав с полу какую-то ненужную ветошь. А Кудрявцев остался, вслушиваясь в звуки площади, глядя на красную, брошенную на пол скатерть.
Танк рокоча ходил в отдалении, будто плутал. Искал выход на площадь из лабиринта улочек, палисадников, узких проходов и железных завалов.
Чиж принес трубу гранатомета с зарядом. Отступив от окна, Кудрявцев положил на плечо трубу, прицеливался, переводил прицел с сумеречных туманных деревьев на обгорелые машины, на бесформенные бугры подбитых грузовиков.
– Пошел Крутой! – тихо охнул Чиж, выглядывая на площадь. На серой меркнущей площади появилась старушечья фигура, в платке, с клюкой, с горбатой спиной. Тащила утлую колясочку, прихрамывала, останавливалась, отдыхала. Кудрявцев испуганно ждал, что наискось через площадь ударят автоматы, окружат старуху летучим пунктиром и она замечется, побежит обратно, бросив клюку и коляску.
Но выстрелов не было. Старуха обогнула грузовик, засеменила к темным обломкам, тыкая клюкой, наклоняясь к земле тяжелой замотанной головой.
– Молись, чтоб добрался, – сказал Кудрявцев Ноздре, а сам шарил гранатометом по мглистым деревьям, готовый по первой вспышке ударить длинной стрелой.
– Молюсь, – ответил Ноздря, шевеля губами. Должно быть, он призывал на помощь ангела из деревенской церкви с красными, опущенными до земли крылами.
Кудрявцев корил себя, изумлялся легкости, с какой согласился на эту шутовскую затею, послал солдата почти на верную гибель. И одновременно верил в успех, торопил его своей суеверной мыслью. Знал, что Крутой обманет чеченцев, доберется до своего уцелевшего танка, затерянного среди взорванных коробов.
– Дошел! – облегченно вздохнул Ноздря, глядя, как старуха потопталась у крайних машин, проворно нырнула в их скопище, исчезла среди наклоненных башен, поникших пушек, ребристых бортов.
Звук танковых выхлопов приблизился. Стали отчетливо различимы хруст и позвякивание гусениц. Кудрявцев поддерживал на плече гранатомет, высматривал невидимый танк.
Он не молился о солдате, ибо не знал ни единой молитвы. Потеряв его из виду, чувствовал, высвечивал его незримым радаром. Из груди, из сердца излетали бесшумные вспышки и импульсы, отыскивали солдата среди обломков, создавали между ним и Кудрявцевым непрерывную живую связь.
Особым, открывшимся в нем ясновидением Кудрявцев наблюдал за солдатом. Вот прижался к окисленной корме бээмпэ, глядя на расстрелянную пулеметную ленту. Короткой перебежкой, сматывая с головы мешавший платок, обогнул грузовик с лужей разлитого топлива. Нырнул под поникшую пушку, перескакивая тлеющий, оторванный взрывом каток. Среди изувеченных, сгоревших машин вдруг увидел свой танк, уцелевший, заглохший, с повернутой в сторону башней.
Это ясновидение открылось, как неожиданный дар, будто в него вселилось другое существо и смотрит сквозь его глаза зажженными фарами, посылает длинные, проникающие сквозь преграды лучи.
Он видел: Крутой, хватаясь за скобы, влезает на броню. Привычно, ловко погружается в люк. Пробирается сквозь тесное чрево танка среди засаленных одеял, брошенных котелков и банок. Усаживается на кресло наводчика и вручную, преодолевая инерцию и тяжесть редуктора, вращает многотонную башню. Над оптикой прицела, у казенника, где заложен бронебойный снаряд, приклеена к броне фотография – деревенская лошадь на травяной меже и на ней тонконогая девочка.
В сумерках над контурами недвижных обломков что-то сместилось и сдвинулось. Воя и хлопая двигателем, выкатил танк, крутя колесами, тускло высвечивая траками. Выбросил улетающую копоть и скрылся за черными нагромождениями.
Ясновидящий взгляд Кудрявцева меркнул, словно глаза застилала копоть. Последнее, что он успел разглядеть, – нутро возникшего танка, двое раненых, перевязанных бинтами танкистов и чеченцы, воткнувшие им в спину стволы.
Кудрявцев направлял в окно трубу гранатомета, ожидая возвращения танка. На открытое пространство высыпали стрелки, подвижные, быстрые, с заостренными гранатометами. Они были в черном, похожи на чертей, разбегались и снова сбегались. Рыскали, высматривали, обеспечивали безопасность танка.
Кудрявцеву померещилось, что он слышит завывание музыки, под которую скачут эти черные человекоподобные существа. Но это был вой танкового двигателя. Машина вышла из-за обломков, развернулась бортом, подставила под выстрел катки, бортовую броню и башню.
Но Кудрявцев промедлил, не выстрелил. Танк, скользнув гусеницей, повернулся вокруг оси, лобовой броней к дому, направив толстую пушку. Гранатометчики разбежались, не желая попасть под ударную волну выстрела.
Кудрявцев прицелился, чувствуя, как пушка прямой наводкой уставилась ему в грудь, дышащими ребрами ощущал тупое давление, но медлил, не стрелял. В последней тоске и надежде хотел угадать: Крутой не нашел свой танк? Или в застывшей громаде не сумел провернуть вручную редуктор, сдвинуть башню с орудием? Или цель заслонилась обломком железного кузова, недоступная для прямого выстрела?
Его палец начинал давить на крючок, чувствуя упругое сопротивление пружины. Опережая его на секунду, из черной свалки обломков полыхнула вспышка, грохнул выстрел, словно воскресла на мгновение убитая пушка. Бронебойный снаряд в упор ударил в бортовую броню, вонзил под башню искрящее долото. Вырвал внутри глыбу брони, превратив ее в тысячи разящих иголок, истребляя экипаж, подрывая боекомплект. Танк подскочил от удара, выбросил фонтан огня, ядовитый слепящий салют. Летели густые колючие искры, зеленоватые бенгальские звезды. Танк был похож на плавильную печь, в которой отворили заслонку, выпустили плавку.
– Крутой, мать твою, молодец! – крикнул Таракан, вскидывая вверх кулаки, как футболист, засадивший мяч. – Под дых ему, педерасту!
Танк горел, окруженный заревом. Гранатометчики, разбросанные взрывом, падали на колено, стреляли все в одну сторону, пускали в черные обломки светящиеся головешки гранат. Нащупали среди мусора живую машину. В сумерках ахнул взрыв, вознесся второй фонтан бело-зеленого света, полилась расплавленная ртутная плазма.
Два зарева колыхались над площадью. Две подбитые машины испускали металлический дух.
– Крутой ушел, ей-богу, ушел! – Ноздря вытягивал шею, прислушивался, словно хотел различить среди взрывов и выстрелов легкую поступь убегавшего бронебойщика.
Стемнело, а они все еще ждали возвращения Крутого. Проходили часы, а Кудрявцев все вглядывался в сумрачную площадь, не мелькнет ли быстрая, бегущая к дому тень. Было пусто, мрачно. Мелко шел снег. На площади, в двух местах, среди черных руин, едва заметно светилось. Словно всходили две зимние тусклые луны, затуманенные ветром и снегом.
Таракан нашел на кухне палку. Укрепил на ней красную скатерть. Выставил в разбитое окно. Ветер подхватил тяжелую ткань, колыхнул ее вдоль фасада. Флаг казался черным, хлюпал, волновался в ночи.
Глава пятнадцатая
Крутой, опираясь на клюку, вышел. За ним Таракан, подхватив на локоть сумку с колесиками. Следом Анна, молчаливая, с белым печальным лицом. И Ноздря, подобрав с полу какую-то ненужную ветошь. А Кудрявцев остался, вслушиваясь в звуки площади, глядя на красную, брошенную на пол скатерть.
Танк рокоча ходил в отдалении, будто плутал. Искал выход на площадь из лабиринта улочек, палисадников, узких проходов и железных завалов.
Чиж принес трубу гранатомета с зарядом. Отступив от окна, Кудрявцев положил на плечо трубу, прицеливался, переводил прицел с сумеречных туманных деревьев на обгорелые машины, на бесформенные бугры подбитых грузовиков.
– Пошел Крутой! – тихо охнул Чиж, выглядывая на площадь. На серой меркнущей площади появилась старушечья фигура, в платке, с клюкой, с горбатой спиной. Тащила утлую колясочку, прихрамывала, останавливалась, отдыхала. Кудрявцев испуганно ждал, что наискось через площадь ударят автоматы, окружат старуху летучим пунктиром и она замечется, побежит обратно, бросив клюку и коляску.
Но выстрелов не было. Старуха обогнула грузовик, засеменила к темным обломкам, тыкая клюкой, наклоняясь к земле тяжелой замотанной головой.
– Молись, чтоб добрался, – сказал Кудрявцев Ноздре, а сам шарил гранатометом по мглистым деревьям, готовый по первой вспышке ударить длинной стрелой.
– Молюсь, – ответил Ноздря, шевеля губами. Должно быть, он призывал на помощь ангела из деревенской церкви с красными, опущенными до земли крылами.
Кудрявцев корил себя, изумлялся легкости, с какой согласился на эту шутовскую затею, послал солдата почти на верную гибель. И одновременно верил в успех, торопил его своей суеверной мыслью. Знал, что Крутой обманет чеченцев, доберется до своего уцелевшего танка, затерянного среди взорванных коробов.
– Дошел! – облегченно вздохнул Ноздря, глядя, как старуха потопталась у крайних машин, проворно нырнула в их скопище, исчезла среди наклоненных башен, поникших пушек, ребристых бортов.
Звук танковых выхлопов приблизился. Стали отчетливо различимы хруст и позвякивание гусениц. Кудрявцев поддерживал на плече гранатомет, высматривал невидимый танк.
Он не молился о солдате, ибо не знал ни единой молитвы. Потеряв его из виду, чувствовал, высвечивал его незримым радаром. Из груди, из сердца излетали бесшумные вспышки и импульсы, отыскивали солдата среди обломков, создавали между ним и Кудрявцевым непрерывную живую связь.
Особым, открывшимся в нем ясновидением Кудрявцев наблюдал за солдатом. Вот прижался к окисленной корме бээмпэ, глядя на расстрелянную пулеметную ленту. Короткой перебежкой, сматывая с головы мешавший платок, обогнул грузовик с лужей разлитого топлива. Нырнул под поникшую пушку, перескакивая тлеющий, оторванный взрывом каток. Среди изувеченных, сгоревших машин вдруг увидел свой танк, уцелевший, заглохший, с повернутой в сторону башней.
Это ясновидение открылось, как неожиданный дар, будто в него вселилось другое существо и смотрит сквозь его глаза зажженными фарами, посылает длинные, проникающие сквозь преграды лучи.
Он видел: Крутой, хватаясь за скобы, влезает на броню. Привычно, ловко погружается в люк. Пробирается сквозь тесное чрево танка среди засаленных одеял, брошенных котелков и банок. Усаживается на кресло наводчика и вручную, преодолевая инерцию и тяжесть редуктора, вращает многотонную башню. Над оптикой прицела, у казенника, где заложен бронебойный снаряд, приклеена к броне фотография – деревенская лошадь на травяной меже и на ней тонконогая девочка.
В сумерках над контурами недвижных обломков что-то сместилось и сдвинулось. Воя и хлопая двигателем, выкатил танк, крутя колесами, тускло высвечивая траками. Выбросил улетающую копоть и скрылся за черными нагромождениями.
Ясновидящий взгляд Кудрявцева меркнул, словно глаза застилала копоть. Последнее, что он успел разглядеть, – нутро возникшего танка, двое раненых, перевязанных бинтами танкистов и чеченцы, воткнувшие им в спину стволы.
Кудрявцев направлял в окно трубу гранатомета, ожидая возвращения танка. На открытое пространство высыпали стрелки, подвижные, быстрые, с заостренными гранатометами. Они были в черном, похожи на чертей, разбегались и снова сбегались. Рыскали, высматривали, обеспечивали безопасность танка.
Кудрявцеву померещилось, что он слышит завывание музыки, под которую скачут эти черные человекоподобные существа. Но это был вой танкового двигателя. Машина вышла из-за обломков, развернулась бортом, подставила под выстрел катки, бортовую броню и башню.
Но Кудрявцев промедлил, не выстрелил. Танк, скользнув гусеницей, повернулся вокруг оси, лобовой броней к дому, направив толстую пушку. Гранатометчики разбежались, не желая попасть под ударную волну выстрела.
Кудрявцев прицелился, чувствуя, как пушка прямой наводкой уставилась ему в грудь, дышащими ребрами ощущал тупое давление, но медлил, не стрелял. В последней тоске и надежде хотел угадать: Крутой не нашел свой танк? Или в застывшей громаде не сумел провернуть вручную редуктор, сдвинуть башню с орудием? Или цель заслонилась обломком железного кузова, недоступная для прямого выстрела?
Его палец начинал давить на крючок, чувствуя упругое сопротивление пружины. Опережая его на секунду, из черной свалки обломков полыхнула вспышка, грохнул выстрел, словно воскресла на мгновение убитая пушка. Бронебойный снаряд в упор ударил в бортовую броню, вонзил под башню искрящее долото. Вырвал внутри глыбу брони, превратив ее в тысячи разящих иголок, истребляя экипаж, подрывая боекомплект. Танк подскочил от удара, выбросил фонтан огня, ядовитый слепящий салют. Летели густые колючие искры, зеленоватые бенгальские звезды. Танк был похож на плавильную печь, в которой отворили заслонку, выпустили плавку.
– Крутой, мать твою, молодец! – крикнул Таракан, вскидывая вверх кулаки, как футболист, засадивший мяч. – Под дых ему, педерасту!
Танк горел, окруженный заревом. Гранатометчики, разбросанные взрывом, падали на колено, стреляли все в одну сторону, пускали в черные обломки светящиеся головешки гранат. Нащупали среди мусора живую машину. В сумерках ахнул взрыв, вознесся второй фонтан бело-зеленого света, полилась расплавленная ртутная плазма.
Два зарева колыхались над площадью. Две подбитые машины испускали металлический дух.
– Крутой ушел, ей-богу, ушел! – Ноздря вытягивал шею, прислушивался, словно хотел различить среди взрывов и выстрелов легкую поступь убегавшего бронебойщика.
Стемнело, а они все еще ждали возвращения Крутого. Проходили часы, а Кудрявцев все вглядывался в сумрачную площадь, не мелькнет ли быстрая, бегущая к дому тень. Было пусто, мрачно. Мелко шел снег. На площади, в двух местах, среди черных руин, едва заметно светилось. Словно всходили две зимние тусклые луны, затуманенные ветром и снегом.
Таракан нашел на кухне палку. Укрепил на ней красную скатерть. Выставил в разбитое окно. Ветер подхватил тяжелую ткань, колыхнул ее вдоль фасада. Флаг казался черным, хлюпал, волновался в ночи.
Глава пятнадцатая
Весь день Бернер проспал на уютном диване в своем домашнем кабинете под пушистым австралийским пледом. Проснулся под вечер, когда высокие заледенелые окна были темно-синие, узорные листья инея слабо переливались, словно в куски голубого льда были вморожены чертополохи. С дивана из-под темного пледа он с наслаждением смотрел на эти недвижные хрупкие заросли.
На стене висели иконы, коллекция, которую он собирал у антикваров, делал заказы в далеких городах Сибири и Русского Севера. По стенам были развешаны святые, апостолы и пророки, а прямо над ним на толстой, изъеденной и почернелой доске святой Николай, белобородый, лобастый, прижимал к груди священную книгу, крестил Бернера длинными, похожими на цветочные лепестки перстами.
Было тихо, только внизу сквозь анфиладу комнат слышался голос жены, говорившей по телефону. Марина смеялась, ее теплый домашний смех, старинная позолота икон, мягкость пушистого пледа и колючие ледяные узоры на окнах вызывали у Бернера сладостное чувство покоя, благополучия и надежной безопасности, в которых он пребывал в первые часы нового года. Краткая, на один день, передышка, после которой он снова ринется в опасные, увлекательные авантюры.
Он принял ванну. С наслаждением погрузился в ее мраморный теплый объем, чувствуя бедрами и спиной мягкие овалы, глядя, как из блестящего крана падает с бархатным гулом вода. Розовая, пахнущая ягодами пена плавала вокруг его плеч и груди, словно сбитые сливки.
Он вытерся насухо махровым полотенцем, обдул себя шелестящим феном. Стоя перед огромным зеркалом, орудуя гребнем, создавал себе косой пробор, поворачиваясь то в профиль, то в фас. Придавал лицу то грозное неприступное выражение, то милое, обольстительное.
Бодрый, посвежевший, он обошел стороной гостиную, где разговаривала Марина, не желая ее отвлекать. Накинул легкий полушубок, нахлобучил косматую волчью шапку и вышел на крыльцо.
Было морозно, чудесно. Кругом был снег, нетоптаный, девственный, с мягкими купами, под которыми укрылись кусты роз, цветочные вазоны. В синем воздухе нарядно и празднично горели окна служебных помещений, зеленела, как влажный фонарь, оранжерея. Вдалеке, у высокого забора, заиндевелые и тяжелые, стояли ели, и их лесная тишина и недвижность, и драгоценный блеск окон доставляли Бернеру наслаждение. Это были его ели, его зимняя оранжерея, его гараж с великолепными автомобилями, его сугробы и синеватые протоптанные дорожки, и его огромный с полукруглыми окнами дворец, видный далеко с шоссе, как инопланетный, опустившийся в подмосковные леса корабль.
Снег на тропинке аппетитно поскрипывал. Бернер, наступая мягкими, удобными сапожками, пошел в глубину участка к забору, где по натянутой жиле, скользя кольцом, бегали огромные косматые псы. По вершине забора, едва заметная, была натянута проволока, белели аккуратные фарфоровые изоляторы. Из соседнего леса на участок могли перелетать только синицы и дятлы. Укрытая электронная система и высоковольтный ток надежно отделяли территорию от всего остального сумрачного и недружелюбного мира.
Кавказская овчарка, кудлатая, с катышками снега и льда, тяжело и радостно кинулась на грудь Бернера. Обдала его паром, псиным духом, сиплым свистящим дыханием. Он боролся с ней, таскал за жирный загривок, хватал за мокрый горячий язык, подсовывал кулак белым, торчащим из десен клыкам. Они барахтались в снегу, перемещаясь вдоль забора. Кольцо, скользя по металлической жиле, шуршало, звенело, и казалось, с провода, с собачьего загривка сыплются синеватые искры. Посреди участка, где летом была разбита огромная многоцветная клумба, сейчас толпилось несколько людей из охраны. Помогали пиротехнику готовить фейерверк, которым Бернер хотел порадовать ожидаемых к ужину гостей.
– Как салют? – бодро спросил он, проходя мимо.
– Как на Красной площади! Еще лучше! – радостно отозвался пиротехник, устанавливая на штативе длинные шутихи, ракеты и петарды.
Бернер нырнул в тесный теплый бункер, скинул полушубок и шапку. Сквозь утепленную дверь вошел в зимний сад. Здесь было влажно, душно, как в тропиках. Пахло сладковатым тлением, чуть слышными ароматами цветов. С потолка свисали каплевидные ртутные лампы, и под ними прозрачно и нежно зеленели тропические растения – пернатые пальмы, курчавые мохнатые араукарии, глянцевитые рододендроны, розово-фиолетовые орхидеи. По веткам перелетали крохотные верещащие птички, вспыхивали изумрудными грудками, перламутровыми и бирюзовыми головками.
Посреди оранжереи был устроен выложенный камнем бассейн. В нем плавали огромные, похожие на зеленые тазы листья виктории. Среди этих зеленых островов поднимался на сочном стебле цветок, развернув белоснежные, словно вырезанные из сливочного масла, лепестки с золотой сердцевиной. В темной глубине среди корней и подводных стеблей мелькали, как огоньки, разноцветные рыбки.
Это был «Рай», как называл его Бернер. Место, куда он любил приходить в редкие минуты покоя, чтобы восстановить утомленный дух, обессилевший разум, собрать воедино разорванный, разбегающийся мир.
Он устроился на маленькой скамеечке под пальмой так, чтобы белая розетка цветка отражалась в темном зеркале водоема. Постарался сосредоточиться на чистом созерцании нежных лепестков, дышащих тычинок, сочного пестика, похожего на крохотную золоченую статую Будды.
В этом созерцании он отбрасывал все конкретные, тревожащие его мысли и переживания.
Запретил себе думать о положении на фондовом рынке и предстоящей эмиссии на одном из принадлежащих ему крупных заводов.
Запрещал думать об утреннем свидании с министром и о возможном разрушении Грозного в результате авиационных налетов.
Запрещал думать о друге Вершацком, чья судьба была предрешена и чья жизнь истекала с каждой минутой.
Отметал мысли о новом политическом проекте, касавшемся множества депутатов, журналистов, аналитиков, звезд эстрады, цель которого – срезать и нейтрализовать неугодные группы влияния, окружавшие президента.
Он прогнал случайное воспоминание о том, как в молодости они с Вершацким подхватили на набережной молодую легкомысленную женщину и провели с ней ночь в мастерской художника. И второе неприятное воспоминание, как в детстве в их грязном московском дворе его окружила группа соседских хулиганов, дразнила, издевалась, а потом больно избила.
Все это он отметал, как отметают опавшие листья, как сдвигают сочный выпавший снег, убирают с женского лица густые волосы. Постепенно тревожащие мысли отлетели, и в центре его успокоенного сознания оставался один только белый цветок с золотой сердцевиной. Он сам становился цветком, был окружен белоснежными лепестками. Являл собой крохотного золотого Будду, помещенного в центре Вселенной.
Это созерцание длилось недолго, он вернулся в реальный мир посвежевший, облагороженный и торжественный.
В прихожей он стряхнул с сапожков чистый, быстро тающий снег. Марина сидела с ногами на удобной тахте, свесив маленькую, шитую золотом тапку. Все еще говорила по телефону, раздавала и принимала поздравления. Ее домашнее свободное платье скрадывало полноту. Шея с ниткой кораллов была обнажена, и Бернер на ходу обнял ее, поцеловал в теплые волосы. Испытал не влечение, а нежность к ее большому красивому телу, в котором наливался и созревал плод, их ребенок. «Маленький Бернер», – умилительно и смешно подумал он, обнимая жену.
– Скажи, пусть накрывают на стол. – Марина прикрыла трубку ладонью, слегка уклоняясь от поцелуя.
И уже в просторную, в два этажа, столовую, белую, ослепительную, с огромной хрустальной люстрой, вносили посуду. Расставляли по скатерти тарелки, серебро, бутылки, фарфоровые блюда с холодными закусками.
Снаружи послышались автомобильные сигналы. Тяжелые ворота отворились, и, сверкнув бриллиантовыми фарами, озаряя снег длинными лучами, въехали один за другим три лимузина. Охрана под лай собак помогала водителям удобнее расставить машины, вписать их в заснеженные клумбы, вазоны и статуи.
Гости входили под белые своды, щурились от блеска люстры. Косились на накрытый стол, обнимались с хозяевами, награждали друг друга комплиментами и поздравлениями.
Это были близкие Бернеру люди, друзья дома, отношения с которыми оставались незамутненными долгие годы. Были скреплены общими интересами, общим мировоззрением и общими врагами.
Кошаров был одним из советников президента, высокий, нескладный, с крупной костистой головой добродушного губастого лошака, поросшей неопрятной ржавой бородой. «У него лицо – гибрид метлы и лопаты!» – как-то зло пошутила Марина, раздраженная манерой Кошарова быстро и жадно есть.
Вместе с ним явился Голошенко, управляющий телекомпанией, подконтрольной Бернеру. Маленький, изящный, с точеными ручками, белым фарфоровым лицом, на которое посажены синие, как фиалки, девичьи глаза. Он душился дамскими духами, делал маникюр и иногда пел под фортепьяно соловьиным голосом, близким к колоратурному сопрано. Как-то Марина не сдержалась и, желая его обидеть, сказала: «Вам бы очень пошло декольте!» Но Голошенко не обиделся, а только залился жемчужным смехом.
Третьим гостем был известный кинорежиссер Тамбовкин, оплывший темным, как парафин, болезненным жиром. Животастый, грудастый, пахнущий постоянно чем-то едким, напоминающим муравьиный спирт или уксус. Когда он поднимался со стула и уходил, то казалось, после него всегда остается влажное, быстро высыхающее пятно.
– По-моему, если его оставить спать на диване, то к утру он обрастет опятами, – съязвила Марина, опасливо принюхиваясь к месту, где только что сидел Тамбовкин.
С ними явились их жены, в домашних неброских туалетах, с ограниченным набором драгоценностей и не слишком ухоженными прическами.
Потоптались, погоготали. Дружно уселись за стол. Быстро, с аппетитом откушали. Слегка опьянели. Обменивались незлыми шутками, неопасными новогодними сплетнями.
После ужина женщины удалились в гостиную, затеяли бойкие оживленные разговоры о беременности хозяйки, о новом дизайне гостиной, о замечательном новом препарате, не допускающем помутнения воды в бассейне, о картинной галерее, где выставляются самые модные художники, о курортах в Арабских Эмиратах и о том, какое платье было на старшей дочери президента, которая почему-то очень подурнела за последние месяцы.
Мужчины поднялись в кабинет и расселись в глубокие удобные кресла. Отдыхали после обильного ужина.
– Пусть я повторяюсь, друзья, но, честное слово, наша русская интеллигенция – лучшая в мире! – Голошенко погрузился в глубину кресла, похожий на уютную домашнюю кошечку, и сиял оттуда своими фиалковыми глазами. – Вы знаете, мы любим встречать Новый год в богемной компании. Ну, там всякие эстрадные звезды, юмористы, модные писатели и артисты. И на этот раз был с нами божественный Ростропович со своей небожительницей. Ну, конечно, как водится в этой компании, всякие хохмы, капустник, легкие безобразия, двусмысленные анекдоты. И Ростропович вместе с нами дурачится, забавляется, как студент! И вдруг – несут виолончель! Ее несут торжественно, как икону, в свете прожекторов, и она сияет, словно усыпана самоцветами! Ростропович берет инструмент, падает на одно колено перед женой и исполняет на одном дыхании «Маленькую серенаду» Моцарта. В этом было что-то средневековое, рыцарское, шекспировское! И мы все понимаем, что среди нас – гений! Мы все присутствуем при волшебстве! – Голошенко сделал жест маленькой хрупкой ручкой, повторяя движение смычка, пытаясь донести до друзей пережитое им вдохновение.
– Ну а мы, чиновники, по-простому справляли! – сыто хохотнул Кошаров, запустив большущие пальцы в клочковатую, мшистую бороду. – Выпили, закусили. Фильмец посмотрели, а потом устроили карнавал! Я нарядился во Льва Толстого, босиком, в портках. Ходил меж столов, проповедовал непротивление злу. Говорят, получилось! Но лучше всех был министр финансов. Нарядился в бомжа, в какие-то лохмотья, обноски. Ходил с шапкой, собирал подаяние! Насобирал, шельмец, миллиона три!
Кошаров захохотал, обнажая крупные лошадиные зубы, которыми, казалось, мог перегрызть толстую проволоку.
– Ну уж коли вы рассказали, и я расскажу! – Режиссер Тамбовкин втянул голову в плечи, и вокруг головы образовался двойной воротник жира. – Вы, конечно, знаете – наш администратор киноклуба довольно высокомерный и смешной господин. Почему-то возомнил себя лидером демократической интеллигенции. И в этом качестве совершает массу глупостей и пошлостей. Один наш актер, пересмешник, блестяще копирует голос президента. Сразу после двенадцати подзывают администратора к телефону, он снимает трубку и слышит, как президент поздравляет его персонально с Новым годом. Благодарит за вклад в дело реформ, сообщает, что представляет его к ордену «За заслуги перед Отечеством» и направляет в Ватикан в составе делегации духовенства, возглавляемой митрополитом Кириллом. Администратор, бедный, ошалел! Возвращается в зал и всем возвещает о звонке президента! Следом с опозданием на минуту возвращается шутник и все тем же голосом президента добавляет: «К тому же, Соломон Яковлевич, вам надлежит передать папе римскому мое личное послание!» Несчастный Соломон понимает, что его разыграли. И начинает плакать, как обманутый ребенок! И к концу праздника напивается в стельку!
Тамбовкин хрипло смеялся, кашлял. Голова его мягко колыхалась на подушке из жира.
– А теперь я вам вот что скажу, друзья! – Бернер торжественно, властной взволнованной интонацией изменил ход разговора, поворачивая легкомысленную беседу в иное, заранее приготовленное русло. – Вы знаете, что в Грозном идут бои. Как бы это ни называлось, но это война. Неизвестно, сколько она продлится и сколько она будет стоить. Но как всякая война, она стремится достичь сразу множества целей, некоторые из которых могут прямо противоречить друг другу. Мы не станем обсуждать все цели, которые могут быть нами достигнуты. Обсудим наиважнейшую.
Он знал за собой способность облекать смутные, еще неясные замыслы в убедительные формы и образы. Во время самого высказывания и формулирования неопределенные мысли, почти предчувствия, помимо его воли выстраивались в логическую цепь, обретали отточенность проекта, который он предлагал другим, вовлекал их в свою игру.
– В прошлый раз мы констатировали, что угрозы нашему благополучию сместились. А точнее – поменялись местами. Слава богу, нас миновала угроза красно-коричневых. После того как по их садовым головам долбанули из танков, пропустили сквозь фильтры Лефортова, а других просто-напросто купили за понюшку, они в своей думе больше не являются угрозой для нас. А лишь красным тряпичным пугалом. Этой коммунофашистской куклой мы будем пользоваться на любых, в том числе президентских, выборах.
С ним соглашались, ему кивали. Он был благодарен им, узкому кругу друзей, проверенных кровавой осенью девяносто третьего года, когда им всем грозил фонарь и погром. Но они мужественно, не дрогнув, противопоставили коммунистическому бунту мощь своих финансов, телеканалов, организационных усилий, позволивших свести на нет красный реванш, разрушительный порыв черни. Затолкали ее обратно в норы, в вонючие подворотни, в обшарпанные коммуналки, в гробы, в тюремные камеры.
– Угроза новой «коричневой опасности» исходит теперь от силовиков, от генералов и губернаторов, от «Русской партии» в окружении президента, которая нарушила договор, сломала паритет и вынашивает планы «фашистского путча», направленного против нас с вами. Нашего бизнеса, нашего мировоззрения, нашей культуры. Если эта война, которую они развязали, кончится быстрой победой, то «Русская партия», или «партия войны», как следует ее называть, на волне шовинизма возвысится и срежет нас. Диктатура, которую они замышляют, будет чисто фашистской. Если мы ответственные политики, то не должны позволить им выиграть. Их быстрая победа в войне – наш полный крах и крушение! Их поражение – наш стремительный выигрыш! Мы их срежем и вышвырнем из политики!
Он говорил и успевал удивляться, как разрозненные мысли обретали филигранную форму. Ложились в образы, словно подарочная сабля в драгоценные ножны. Или скрипка в сафьяновый футляр. Или перламутровая ручка «Паркер» в пенал из красного дерева. Он вспомнил утреннюю встречу с министром, его маленький потный лоб, пьяные хитрые глазки. Ненавидел его, а вместе с ним всю их «мужицкую партию», бескультурную, наглую и жестокую.
– Нам следует уже сегодня, сейчас разработать основы плана и завтра же приступить к его реализации. Силовики, люди в окружении президента, ответственные за военную политику, должны быть демонизированы. Представлены обществу как аморальные идиоты. Сами войска должны быть лишены общественной поддержки и представлены, в лучшем случае, как несчастные, брошенные на убой юнцы, а в худшем – как палачи и каратели. Каждый раненый и покалеченный, каждый гроб должен быть показан народу крупным планом. Мы дадим деньги матерям, чьи дети пошли на войну, повезем их в войска, на передовую, в госпитали и морги и станем снимать их слезы. Мы должны мобилизовать близких к нам депутатов и мобилизовать на постоянные антивоенные выступления в думе. Мы должны особо уповать на благородного представителя президента по правам человека, который в эти минуты находится в Грозном. Его голос должен быть услышан в мире, и мировое сообщество должно надавить на нашего президента. Мы должны поддерживать чеченцев, показывая их как героических борцов за независимость. Все это, вместе взятое, вымажет «Русскую партию» кровью, вымажет кровью президента, и он, проиграв войну, в ужасе оттолкнется от тех людей, кто ее затеял. Он их сбросит и обратится к нам. Мы отмоем его от крови, почистим его окровавленный ястребиный лик и вернем народу белым, как голубь.
Бернер изумлялся собственному красноречию. Чувствовал, что его голосом, жестами, дыханием, мимикой управляет какое-то иное, нежели он сам, существо. Бодрое, энергичное, всеведущее. Вселилось в него, натянуло на себя его плоть, прикрывается его именем и обликом. Действует уверенно, быстро, точно.
На стене висели иконы, коллекция, которую он собирал у антикваров, делал заказы в далеких городах Сибири и Русского Севера. По стенам были развешаны святые, апостолы и пророки, а прямо над ним на толстой, изъеденной и почернелой доске святой Николай, белобородый, лобастый, прижимал к груди священную книгу, крестил Бернера длинными, похожими на цветочные лепестки перстами.
Было тихо, только внизу сквозь анфиладу комнат слышался голос жены, говорившей по телефону. Марина смеялась, ее теплый домашний смех, старинная позолота икон, мягкость пушистого пледа и колючие ледяные узоры на окнах вызывали у Бернера сладостное чувство покоя, благополучия и надежной безопасности, в которых он пребывал в первые часы нового года. Краткая, на один день, передышка, после которой он снова ринется в опасные, увлекательные авантюры.
Он принял ванну. С наслаждением погрузился в ее мраморный теплый объем, чувствуя бедрами и спиной мягкие овалы, глядя, как из блестящего крана падает с бархатным гулом вода. Розовая, пахнущая ягодами пена плавала вокруг его плеч и груди, словно сбитые сливки.
Он вытерся насухо махровым полотенцем, обдул себя шелестящим феном. Стоя перед огромным зеркалом, орудуя гребнем, создавал себе косой пробор, поворачиваясь то в профиль, то в фас. Придавал лицу то грозное неприступное выражение, то милое, обольстительное.
Бодрый, посвежевший, он обошел стороной гостиную, где разговаривала Марина, не желая ее отвлекать. Накинул легкий полушубок, нахлобучил косматую волчью шапку и вышел на крыльцо.
Было морозно, чудесно. Кругом был снег, нетоптаный, девственный, с мягкими купами, под которыми укрылись кусты роз, цветочные вазоны. В синем воздухе нарядно и празднично горели окна служебных помещений, зеленела, как влажный фонарь, оранжерея. Вдалеке, у высокого забора, заиндевелые и тяжелые, стояли ели, и их лесная тишина и недвижность, и драгоценный блеск окон доставляли Бернеру наслаждение. Это были его ели, его зимняя оранжерея, его гараж с великолепными автомобилями, его сугробы и синеватые протоптанные дорожки, и его огромный с полукруглыми окнами дворец, видный далеко с шоссе, как инопланетный, опустившийся в подмосковные леса корабль.
Снег на тропинке аппетитно поскрипывал. Бернер, наступая мягкими, удобными сапожками, пошел в глубину участка к забору, где по натянутой жиле, скользя кольцом, бегали огромные косматые псы. По вершине забора, едва заметная, была натянута проволока, белели аккуратные фарфоровые изоляторы. Из соседнего леса на участок могли перелетать только синицы и дятлы. Укрытая электронная система и высоковольтный ток надежно отделяли территорию от всего остального сумрачного и недружелюбного мира.
Кавказская овчарка, кудлатая, с катышками снега и льда, тяжело и радостно кинулась на грудь Бернера. Обдала его паром, псиным духом, сиплым свистящим дыханием. Он боролся с ней, таскал за жирный загривок, хватал за мокрый горячий язык, подсовывал кулак белым, торчащим из десен клыкам. Они барахтались в снегу, перемещаясь вдоль забора. Кольцо, скользя по металлической жиле, шуршало, звенело, и казалось, с провода, с собачьего загривка сыплются синеватые искры. Посреди участка, где летом была разбита огромная многоцветная клумба, сейчас толпилось несколько людей из охраны. Помогали пиротехнику готовить фейерверк, которым Бернер хотел порадовать ожидаемых к ужину гостей.
– Как салют? – бодро спросил он, проходя мимо.
– Как на Красной площади! Еще лучше! – радостно отозвался пиротехник, устанавливая на штативе длинные шутихи, ракеты и петарды.
Бернер нырнул в тесный теплый бункер, скинул полушубок и шапку. Сквозь утепленную дверь вошел в зимний сад. Здесь было влажно, душно, как в тропиках. Пахло сладковатым тлением, чуть слышными ароматами цветов. С потолка свисали каплевидные ртутные лампы, и под ними прозрачно и нежно зеленели тропические растения – пернатые пальмы, курчавые мохнатые араукарии, глянцевитые рододендроны, розово-фиолетовые орхидеи. По веткам перелетали крохотные верещащие птички, вспыхивали изумрудными грудками, перламутровыми и бирюзовыми головками.
Посреди оранжереи был устроен выложенный камнем бассейн. В нем плавали огромные, похожие на зеленые тазы листья виктории. Среди этих зеленых островов поднимался на сочном стебле цветок, развернув белоснежные, словно вырезанные из сливочного масла, лепестки с золотой сердцевиной. В темной глубине среди корней и подводных стеблей мелькали, как огоньки, разноцветные рыбки.
Это был «Рай», как называл его Бернер. Место, куда он любил приходить в редкие минуты покоя, чтобы восстановить утомленный дух, обессилевший разум, собрать воедино разорванный, разбегающийся мир.
Он устроился на маленькой скамеечке под пальмой так, чтобы белая розетка цветка отражалась в темном зеркале водоема. Постарался сосредоточиться на чистом созерцании нежных лепестков, дышащих тычинок, сочного пестика, похожего на крохотную золоченую статую Будды.
В этом созерцании он отбрасывал все конкретные, тревожащие его мысли и переживания.
Запретил себе думать о положении на фондовом рынке и предстоящей эмиссии на одном из принадлежащих ему крупных заводов.
Запрещал думать об утреннем свидании с министром и о возможном разрушении Грозного в результате авиационных налетов.
Запрещал думать о друге Вершацком, чья судьба была предрешена и чья жизнь истекала с каждой минутой.
Отметал мысли о новом политическом проекте, касавшемся множества депутатов, журналистов, аналитиков, звезд эстрады, цель которого – срезать и нейтрализовать неугодные группы влияния, окружавшие президента.
Он прогнал случайное воспоминание о том, как в молодости они с Вершацким подхватили на набережной молодую легкомысленную женщину и провели с ней ночь в мастерской художника. И второе неприятное воспоминание, как в детстве в их грязном московском дворе его окружила группа соседских хулиганов, дразнила, издевалась, а потом больно избила.
Все это он отметал, как отметают опавшие листья, как сдвигают сочный выпавший снег, убирают с женского лица густые волосы. Постепенно тревожащие мысли отлетели, и в центре его успокоенного сознания оставался один только белый цветок с золотой сердцевиной. Он сам становился цветком, был окружен белоснежными лепестками. Являл собой крохотного золотого Будду, помещенного в центре Вселенной.
Это созерцание длилось недолго, он вернулся в реальный мир посвежевший, облагороженный и торжественный.
В прихожей он стряхнул с сапожков чистый, быстро тающий снег. Марина сидела с ногами на удобной тахте, свесив маленькую, шитую золотом тапку. Все еще говорила по телефону, раздавала и принимала поздравления. Ее домашнее свободное платье скрадывало полноту. Шея с ниткой кораллов была обнажена, и Бернер на ходу обнял ее, поцеловал в теплые волосы. Испытал не влечение, а нежность к ее большому красивому телу, в котором наливался и созревал плод, их ребенок. «Маленький Бернер», – умилительно и смешно подумал он, обнимая жену.
– Скажи, пусть накрывают на стол. – Марина прикрыла трубку ладонью, слегка уклоняясь от поцелуя.
И уже в просторную, в два этажа, столовую, белую, ослепительную, с огромной хрустальной люстрой, вносили посуду. Расставляли по скатерти тарелки, серебро, бутылки, фарфоровые блюда с холодными закусками.
Снаружи послышались автомобильные сигналы. Тяжелые ворота отворились, и, сверкнув бриллиантовыми фарами, озаряя снег длинными лучами, въехали один за другим три лимузина. Охрана под лай собак помогала водителям удобнее расставить машины, вписать их в заснеженные клумбы, вазоны и статуи.
Гости входили под белые своды, щурились от блеска люстры. Косились на накрытый стол, обнимались с хозяевами, награждали друг друга комплиментами и поздравлениями.
Это были близкие Бернеру люди, друзья дома, отношения с которыми оставались незамутненными долгие годы. Были скреплены общими интересами, общим мировоззрением и общими врагами.
Кошаров был одним из советников президента, высокий, нескладный, с крупной костистой головой добродушного губастого лошака, поросшей неопрятной ржавой бородой. «У него лицо – гибрид метлы и лопаты!» – как-то зло пошутила Марина, раздраженная манерой Кошарова быстро и жадно есть.
Вместе с ним явился Голошенко, управляющий телекомпанией, подконтрольной Бернеру. Маленький, изящный, с точеными ручками, белым фарфоровым лицом, на которое посажены синие, как фиалки, девичьи глаза. Он душился дамскими духами, делал маникюр и иногда пел под фортепьяно соловьиным голосом, близким к колоратурному сопрано. Как-то Марина не сдержалась и, желая его обидеть, сказала: «Вам бы очень пошло декольте!» Но Голошенко не обиделся, а только залился жемчужным смехом.
Третьим гостем был известный кинорежиссер Тамбовкин, оплывший темным, как парафин, болезненным жиром. Животастый, грудастый, пахнущий постоянно чем-то едким, напоминающим муравьиный спирт или уксус. Когда он поднимался со стула и уходил, то казалось, после него всегда остается влажное, быстро высыхающее пятно.
– По-моему, если его оставить спать на диване, то к утру он обрастет опятами, – съязвила Марина, опасливо принюхиваясь к месту, где только что сидел Тамбовкин.
С ними явились их жены, в домашних неброских туалетах, с ограниченным набором драгоценностей и не слишком ухоженными прическами.
Потоптались, погоготали. Дружно уселись за стол. Быстро, с аппетитом откушали. Слегка опьянели. Обменивались незлыми шутками, неопасными новогодними сплетнями.
После ужина женщины удалились в гостиную, затеяли бойкие оживленные разговоры о беременности хозяйки, о новом дизайне гостиной, о замечательном новом препарате, не допускающем помутнения воды в бассейне, о картинной галерее, где выставляются самые модные художники, о курортах в Арабских Эмиратах и о том, какое платье было на старшей дочери президента, которая почему-то очень подурнела за последние месяцы.
Мужчины поднялись в кабинет и расселись в глубокие удобные кресла. Отдыхали после обильного ужина.
– Пусть я повторяюсь, друзья, но, честное слово, наша русская интеллигенция – лучшая в мире! – Голошенко погрузился в глубину кресла, похожий на уютную домашнюю кошечку, и сиял оттуда своими фиалковыми глазами. – Вы знаете, мы любим встречать Новый год в богемной компании. Ну, там всякие эстрадные звезды, юмористы, модные писатели и артисты. И на этот раз был с нами божественный Ростропович со своей небожительницей. Ну, конечно, как водится в этой компании, всякие хохмы, капустник, легкие безобразия, двусмысленные анекдоты. И Ростропович вместе с нами дурачится, забавляется, как студент! И вдруг – несут виолончель! Ее несут торжественно, как икону, в свете прожекторов, и она сияет, словно усыпана самоцветами! Ростропович берет инструмент, падает на одно колено перед женой и исполняет на одном дыхании «Маленькую серенаду» Моцарта. В этом было что-то средневековое, рыцарское, шекспировское! И мы все понимаем, что среди нас – гений! Мы все присутствуем при волшебстве! – Голошенко сделал жест маленькой хрупкой ручкой, повторяя движение смычка, пытаясь донести до друзей пережитое им вдохновение.
– Ну а мы, чиновники, по-простому справляли! – сыто хохотнул Кошаров, запустив большущие пальцы в клочковатую, мшистую бороду. – Выпили, закусили. Фильмец посмотрели, а потом устроили карнавал! Я нарядился во Льва Толстого, босиком, в портках. Ходил меж столов, проповедовал непротивление злу. Говорят, получилось! Но лучше всех был министр финансов. Нарядился в бомжа, в какие-то лохмотья, обноски. Ходил с шапкой, собирал подаяние! Насобирал, шельмец, миллиона три!
Кошаров захохотал, обнажая крупные лошадиные зубы, которыми, казалось, мог перегрызть толстую проволоку.
– Ну уж коли вы рассказали, и я расскажу! – Режиссер Тамбовкин втянул голову в плечи, и вокруг головы образовался двойной воротник жира. – Вы, конечно, знаете – наш администратор киноклуба довольно высокомерный и смешной господин. Почему-то возомнил себя лидером демократической интеллигенции. И в этом качестве совершает массу глупостей и пошлостей. Один наш актер, пересмешник, блестяще копирует голос президента. Сразу после двенадцати подзывают администратора к телефону, он снимает трубку и слышит, как президент поздравляет его персонально с Новым годом. Благодарит за вклад в дело реформ, сообщает, что представляет его к ордену «За заслуги перед Отечеством» и направляет в Ватикан в составе делегации духовенства, возглавляемой митрополитом Кириллом. Администратор, бедный, ошалел! Возвращается в зал и всем возвещает о звонке президента! Следом с опозданием на минуту возвращается шутник и все тем же голосом президента добавляет: «К тому же, Соломон Яковлевич, вам надлежит передать папе римскому мое личное послание!» Несчастный Соломон понимает, что его разыграли. И начинает плакать, как обманутый ребенок! И к концу праздника напивается в стельку!
Тамбовкин хрипло смеялся, кашлял. Голова его мягко колыхалась на подушке из жира.
– А теперь я вам вот что скажу, друзья! – Бернер торжественно, властной взволнованной интонацией изменил ход разговора, поворачивая легкомысленную беседу в иное, заранее приготовленное русло. – Вы знаете, что в Грозном идут бои. Как бы это ни называлось, но это война. Неизвестно, сколько она продлится и сколько она будет стоить. Но как всякая война, она стремится достичь сразу множества целей, некоторые из которых могут прямо противоречить друг другу. Мы не станем обсуждать все цели, которые могут быть нами достигнуты. Обсудим наиважнейшую.
Он знал за собой способность облекать смутные, еще неясные замыслы в убедительные формы и образы. Во время самого высказывания и формулирования неопределенные мысли, почти предчувствия, помимо его воли выстраивались в логическую цепь, обретали отточенность проекта, который он предлагал другим, вовлекал их в свою игру.
– В прошлый раз мы констатировали, что угрозы нашему благополучию сместились. А точнее – поменялись местами. Слава богу, нас миновала угроза красно-коричневых. После того как по их садовым головам долбанули из танков, пропустили сквозь фильтры Лефортова, а других просто-напросто купили за понюшку, они в своей думе больше не являются угрозой для нас. А лишь красным тряпичным пугалом. Этой коммунофашистской куклой мы будем пользоваться на любых, в том числе президентских, выборах.
С ним соглашались, ему кивали. Он был благодарен им, узкому кругу друзей, проверенных кровавой осенью девяносто третьего года, когда им всем грозил фонарь и погром. Но они мужественно, не дрогнув, противопоставили коммунистическому бунту мощь своих финансов, телеканалов, организационных усилий, позволивших свести на нет красный реванш, разрушительный порыв черни. Затолкали ее обратно в норы, в вонючие подворотни, в обшарпанные коммуналки, в гробы, в тюремные камеры.
– Угроза новой «коричневой опасности» исходит теперь от силовиков, от генералов и губернаторов, от «Русской партии» в окружении президента, которая нарушила договор, сломала паритет и вынашивает планы «фашистского путча», направленного против нас с вами. Нашего бизнеса, нашего мировоззрения, нашей культуры. Если эта война, которую они развязали, кончится быстрой победой, то «Русская партия», или «партия войны», как следует ее называть, на волне шовинизма возвысится и срежет нас. Диктатура, которую они замышляют, будет чисто фашистской. Если мы ответственные политики, то не должны позволить им выиграть. Их быстрая победа в войне – наш полный крах и крушение! Их поражение – наш стремительный выигрыш! Мы их срежем и вышвырнем из политики!
Он говорил и успевал удивляться, как разрозненные мысли обретали филигранную форму. Ложились в образы, словно подарочная сабля в драгоценные ножны. Или скрипка в сафьяновый футляр. Или перламутровая ручка «Паркер» в пенал из красного дерева. Он вспомнил утреннюю встречу с министром, его маленький потный лоб, пьяные хитрые глазки. Ненавидел его, а вместе с ним всю их «мужицкую партию», бескультурную, наглую и жестокую.
– Нам следует уже сегодня, сейчас разработать основы плана и завтра же приступить к его реализации. Силовики, люди в окружении президента, ответственные за военную политику, должны быть демонизированы. Представлены обществу как аморальные идиоты. Сами войска должны быть лишены общественной поддержки и представлены, в лучшем случае, как несчастные, брошенные на убой юнцы, а в худшем – как палачи и каратели. Каждый раненый и покалеченный, каждый гроб должен быть показан народу крупным планом. Мы дадим деньги матерям, чьи дети пошли на войну, повезем их в войска, на передовую, в госпитали и морги и станем снимать их слезы. Мы должны мобилизовать близких к нам депутатов и мобилизовать на постоянные антивоенные выступления в думе. Мы должны особо уповать на благородного представителя президента по правам человека, который в эти минуты находится в Грозном. Его голос должен быть услышан в мире, и мировое сообщество должно надавить на нашего президента. Мы должны поддерживать чеченцев, показывая их как героических борцов за независимость. Все это, вместе взятое, вымажет «Русскую партию» кровью, вымажет кровью президента, и он, проиграв войну, в ужасе оттолкнется от тех людей, кто ее затеял. Он их сбросит и обратится к нам. Мы отмоем его от крови, почистим его окровавленный ястребиный лик и вернем народу белым, как голубь.
Бернер изумлялся собственному красноречию. Чувствовал, что его голосом, жестами, дыханием, мимикой управляет какое-то иное, нежели он сам, существо. Бодрое, энергичное, всеведущее. Вселилось в него, натянуло на себя его плоть, прикрывается его именем и обликом. Действует уверенно, быстро, точно.