Это видение совместилось с видом расстрелянных артиллеристов и вызвало у Кудрявцева помрачение, чувство наступающего безумия.
   За спиной внутри бээмпэ раздался выстрел. Кудрявцев моментально присел, направил на звук автомат, готовый стрелять. Медленно распрямлялся, убирал с крючка напряженный палец. Это хлопнул внутри машины уцелевший патрон подорванного боекомплекта, пуля вяло отскочила от гильзы, упала на дно среди гари и пепла.
   В распахнутом десантном отсеке он нашел еще два автомата. В темноте, куда он направил луч фонаря, валялся на днище матрас, стоял зарядный ящик, и на нем виднелись остатки ужина – краюха хлеба, вскрытые консервные банки и обгрызенные яблоки. Солдаты в панике бросили еду и оружие и убежали. Должно быть, были убиты и лежали где-нибудь рядом под колесами и опавшими траками.
   Он набросил на плечо два автомата, выставил третий, прислушиваясь к неумолкавшему вороньему крику. Он был укрыт и защищен с боков ребристыми коробами машин, но открыт воронью, которое наблюдало за ним. Он был им помехой, мешал опуститься на землю и захватить принадлежавшую им добычу.
   Он вглядывался в высоту. Сквозь сетку и мелькание птиц двигались сумрачные, с впадинами и прогалами тучи. Невидимый, висел над площадью спутник космической разведки. И влажный лист проявленной фотобумаги лежал на столе начальника Генерального штаба. Сквозь очки пожилой генерал рассматривал ночной сфотографированный город, огненный крест горящей колонны, и среди кубиков подбитых машин, вытянутых, как личинки, убитых солдат одна малая неясная точка. Это он, Кудрявцев, живой, с автоматом, прижался к корме бээмпэ.
   Он увидел птицу, сидящую на кромке люка. Ворона вцепилась крепкими когтями в стальную кромку, повернула к Кудрявцеву мощный приоткрытый клюв, зло и яростно смотрела голубыми в красных ободках глазами. Она была озарена, ее сжатые крылья и глазированные перья отливали огненной медью. И все ее крепкое нацеленное тело выражало жадность и страх.
   Вероятно, близко, по ту сторону подбитого танка, невидимые, лежали мертвецы. Птица нацелилась на них, но боялась неостывшего железа, тлеющих углей и Кудрявцева, мешающего ей овладеть добычей.
   Кудрявцев испытал к ней ненависть, отвращение к ее костяному клюву, вскормленному на падали телу, хвостовым перьям, испачканным белесым пометом. Махнул на нее рукой, желая согнать. Ворона качнулась на крышке, но не взлетела, а, раскрыв клюв, показала узкий красный язык и хрипло зашипела. Она была сильнее его, хозяйничала на площади. Он покинул свою бригаду, бросил своих людей на истребление, и теперь они, простреленные и сгоревшие, валялись кругом на земле. Кудрявцеву здесь было не место, а место было ей, прожорливой и жестокой, овладевшей побоищем. Ей досталось поле боя, которое покинул Кудрявцев, и оба они это знали.
   Ему захотелось вскинуть автомат и ударить в близкую мускулистую птицу, разрывая ее на клочки, превращая в ворох окровавленных перьев. Нагнув голову, он прошел стороной, и ему казалось, что птица, приоткрыв клюв, улыбается ему вслед, ее голубые в красных кольцах глаза смеются.
   Он увидел боевую машину пехоты и на обугленной башне – полустертый исстрелянный номер его роты. Машина сочилась дымом, ядовитыми химическими струйками. Сохранив свои контуры и конструкцию, казалась скелетом, на котором сгорела кожа и плоть. Запах, который она источала, был запахом горелого бензина и мяса. Он приблизился к корме, тронул рукоять дверей, но обжегся. Обхватил рукоять полой бушлата, повернул и открыл. И оттуда, как из горячей духовки, ударил в него жирный горячий воздух. Среди сидений, обгорелых проводов и окисленных пулеметных лент он увидел облезший, в огарках и нашлепках мяса, скелет, протянувший к дверям костлявую руку. На запястье был толстый желтоватый браслет, потерявший в огне свой сочный цвет. Точно такой же браслет был у контрактника, изображавшего Деда Мороза, а скелет, лежащий на днище, и был контрактник, еще днем распевавший похабные частушки с притопом и присвистом.
   Кудрявцев, ужасаясь, отступая назад, затыкая ноздри, вдруг испытал странное, похожее на тайную радость чувство: это не он лежит, испеченный в машине, не его уродливая, с голой костью, рука торчит из десантного отделения.
   Пятясь, стыдясь этой грешной мысли, он отступал от машины, и шлепок горячего воздуха, излетев из машины, ударил ему в лицо.
   Он двигался среди истребленных машин своей роты, тех, что успели дернуться, вырваться из колонны, развернуть в сторону врага пулеметы и пушки, и тех, что так и остались на месте, сохранили интервалы, образуя ряд испеченных коробов, напоминавших обгорелые, поставленные на противень буханки.
   Это была его рота, расстрелянная и сгоревшая, растерзанная взорванным боекомплектом и разрезанная плазменными лучами кумулятивных гранат. Солдаты и прапорщики, которых он знал поименно, учил стрелять, кричал на них в гневе, награждал за успехи, бежал вместе с ними на дистанции, водил в баню, ночью входил в казарму, слыша их дыхание во сне, писал их родным в городки и поселки, на плацу вместе с ними, оттягивая носок, ударяя подошвой о землю, шагал, равняясь на боевое знамя бригады.
   Теперь рота окружала его сгоревшим железом, грудами обезображенных тел. Повсюду слепо смотрели пустые бойницы, беззвучно орали открытые люки. В небе, раздраженное его появлением, кричало воронье.
   Все его солдаты и командиры были мертвы. А он был жив и зачем-то явился сюда, на место, где полегла его рота. Кому-то беспощадному и жестокому было угодно вернуть его сюда, показать окисленный ствол пулемета, тлеющее на асфальте одеяло, механика-водителя, упавшего из люка в позе ныряльщика. Кому-то было угодно поставить его здесь, среди истребленной роты, и беззвучно спросить: «Что теперь станешь делать? Как теперь будешь жить?»
   Можно было тут же и приставить к горлу ствол автомата, нажать на крючок, и последнее, что увидят глаза, – вяло дымящее, скомканное на асфальте одеяло. Или можно отыскать среди разбитой техники уцелевший танк, запустить мотор и, выруливая среди подбитых машин, прорваться к президентскому дворцу, шарахнуть из пушки по его освещенным окнам. Или что-то другое, неясное, не приходящее в его помутненный рассудок.
   Он вдруг увидел начальника разведки. Тот лежал, тускло освещенный догоравшим грузовиком. Рука его была оторвана. Запрокинутое лицо с золотистыми гусарскими усиками, растворенный рот и открытые в небо глаза выражали непонимание, словно из неба показалось ему нечто неописуемое и ужасное, и умер он не от разрыва гранаты, не от болевого шока, а от зрелища истинного жуткого устройства мира, которое не в силах вынести ни один человек.
   Кудрявцев, не приближаясь, издалека смотрел на начальника разведки, вспоминая его добродушные шуточки, молодцеватый жест, с которым он подкручивал усики, обручальное кольцо на руке, которая теперь была оторвана. Его жадный, мужской, загоравшийся взгляд, когда рядом появлялась женщина, и тот же взгляд, сентиментально-мечтательный, когда, выпив водки, он пел под гитару своим сладковатым тенором.
   Кудрявцев услышал голоса. Они раздавались сразу с нескольких направлений, и им сопутствовал скрип и лязг железа. Открывались и хлопали люки, скрипели тяжелые бронированные двери. На освещенное пространство, где лежал убитый разведчик, вышли двое чеченцев. Кудрявцев различал их кожаные куртки, похожие спортивные шапочки, безусые смуглые лица с крупными носами. Они были увешаны трофейным оружием. Как и Кудрявцев, затолкали себе за спину по два, по три автомата. Обшаривали глазами подбитые машины.
   Увидели убитого офицера, подошли. Один расстегнул на убитом бушлат, осмотрел ремень, видимо, в поисках пистолета. Другой осторожно, чтобы не испачкаться в крови, обшарил нагрудные карманы, вытащил зажигалку, авторучку, сунул себе в карман. Что-то раздраженно произнес по-чеченски. Его товарищ хмыкнул, расстегнул ширинку и, подойдя вплотную к убитому, стал мочиться на его лицо, на открытые глаза, на золотистые усики.
   Кудрявцев видел, как разбиваются брызги о лицо начальника разведки. Рука, сжимавшая автомат, поднималась. Но из-за остова грузовика показались другие чеченцы. Кудрявцев, погасив свой импульс, осторожно, чтобы не звякнул металл, отступил в тень. Скрылся в сумеречных прогалах колонны.
   Он уходил от освещенных мест, где продолжали бродить мародеры. Держался темноты, пробираясь обратно, к краю площади. Волновался, как бы солдаты, посланные им за оружием, не напоролись на вооруженных чеченцев.
   Он не увидел, но почувствовал, что за ним наблюдают. Не мог определить откуда. Сжался, притиснулся к радиатору бензовоза, ожидая близкую вспышку, удар пуль о цистерну. Очереди не было, но ощущение того, что он на виду, что за ним следят, заставило его, медленно поводя глазами, искать направление, откуда исходила тревога.
   Эта тревога, словно едва ощутимая вибрация воздуха, доносилась из-под танка, из темного проема между гусеницами. Кудрявцев не видел того, кто скрывался под танковым днищем, но это не мог быть чеченец. Это мог быть только свой, живой, уцелевший во время побоища, забившийся, как в нору, под танк.
   – Эй! – позвал Кудрявцев. – Давай выходи!
   Ему не ответили, но он знал, что был услышан.
   – Давай выходи!.. Свои! Не хрена там отсиживаться!..
   Из-под танка на четвереньках, похожий на большую собаку, вылез солдат, за ним другой, по-пластунски. Первый уже стоял на ногах, боязливо подходил, а второй все еще продолжал ползти, елозя по земле локтями.
   – Откуда? Кто такие? – Кудрявцев старался придать голосу уверенные, ободряющие интонации.
   – Танковый батальон. Наводчик танка, – сказал подошедший. И в том, как он боязливо, поглядывая по сторонам, подходил, было нечто от большой запуганной и забитой собаки.
   Это были два солдата, оба без оружия. Один был в растерзанном комбинезоне, с большой, через все лицо, царапиной, угловатый, нескладный. Другой, в одной тельняшке, замерзший, с провалившимися щеками, маленьким жалким носиком, дрожал и дергался, словно его контузило.
   – Замерз, или что? – спросил Кудрявцев, но тот не ответил и продолжал дрожать.
   – Как начало гвоздить, все побежали… Движок у танка заглох… Я вылез, а уж все горит… Я под танк залез, а потом и этот приполз… Чеченцы пришли, пленных сюда подогнали… Расстреляли… – Солдат кивнул в темноту, где на сером асфальте что-то неразборчиво, уродливо темнело. – А этот цуцик замерз до коликов…
   Второй стоял ссутулившись, обняв себя за бока тощими руками. Его колотило, казалось, его сейчас начнет рвать, выворачивать. Кудрявцев спустил с плеч автоматы, снял бушлат, накинул на солдата, на его дрожащие, обтянутые тельником плечи.
   – За мной! – приказал Кудрявцев, и те послушно засеменили. Было слышно, как икает и давится тот, кого бил колотун.
   Они дошли до последних разбегавшихся с площади, остановленных гранатометами машин. Одиноко, в стороне, темнел грузовик.
   – Туда бегом! – указал на грузовик Кудрявцев. – Если что, прикрою! – Видел, как нестройно бегут солдаты, пересекая пустое освещенное пространство. Испытывал к ним щемящее жалостливое чувство. Был готов заслонить их, принять на себя грозящую им опасность.
   Он нашел их у грузовика и, легонько понукая, погнал к дому, где в черном подъезде его уже поджидали трое других. Возбужденные, нетерпеливые, они обрадовались его появлению. У них было оружие – три автомата и один ручной пулемет с тяжелой свисавшей лентой.
   Они уже не были беглецами, не были безоружными одиночками. Они были вооруженные, добывшие себе оружие солдаты, а он был их командир.
   Все пятеро выстроились на лестничной площадке лицом к окну, за которым розовела и туманилась площадь. Кудрявцев видел их серьезные, устремленные на него лица, стволы автоматов, наброшенные на плечи ремни. Он еще не знал, что им скажет, но это нарождавшееся слово, вызревающее решение овладевало им.
   – Познакомимся для начала, – сказал он, обращаясь к солдатам. Этим спокойным обращением давал им понять, что самое ужасное, превратившее их бригаду в беспомощные остатки, это ужасное кончилось и они опять превратились в вооруженное боевое единство. – Я – командир первой роты капитан Кудрявцев. Назовитесь и вы. Звание, фамилия, должность… Ты!.. – Он ткнул стоящего на правом фланге уже знакомого ему батарейца, жадно схватившего кулаком ремень автомата.
   – Рядовой Чижов! Водитель грузовика зенитно-ракетной батареи!..
   – Стало быть, Чиж, – уточнил Кудрявцев, и этим уточнением упростил их отношения. Внес в них едва заметную теплоту и иронию, необходимую для быстрого сплачивания. – Ты!.. – Он указал на следующего, невысокого ладного крепыша, того, кто раздобыл ручной пулемет. Забросив на плечо автомат, он поставил пулемет у своих ног, как не подлежащую перераспределению собственность.
   – Сержант Тараканов, мотострелок! – был ответ.
   – Значит, Таракан! – дал ему кличку Кудрявцев. И чтобы тот не обиделся, уточнил: – Самое умное, быстрое и добычливое существо!
   Кто-то из солдат хмыкнул, не насмешливо, а дружелюбно. И Кудрявцев понял, что игра его принята, уже происходят их сближение и спайка.
   – А ты кто? – спросил худого, угловатого парня, третьего из тех, кто, шаркая, пробегал мимо дома. Теперь он почти утратил свою угловатость, вытянулся, заострился, и эта образующая, укрепляющая его вертикаль проходила сквозь ствол его автомата.
   – Старший сержант Ноздратенков, снайпер взвода!
   – Ноздря, – сказал Кудрявцев. Видел, что всем понравилась кличка. Те, кто уже был наречен, принимали его в свою компанию. А те, кто покуда оставался безымянным, ожидали своей очереди.
   – А ты? – Кудрявцев всматривался в того, кто недавно по-собачьи выбрался из-под заглохшего танка. Теперь он был сильным, высоким, деревенского обличья парнем. Успокоился после того, как получил автомат, оказался в строю вооруженных людей.
   – Рядовой Крутых, орудийный наводчик танка.
   – Крутой! – недолго думая, определил Кудрявцев. Все заулыбались, губы задвигались, повторяя и примеряя крепкое слово «крутой».
   – Ну и ты, наконец! – обратился Кудрявцев к тому, кто стоял в его теплом бушлате, еще не согревшийся, сгорбленный, сохраняя первые появившиеся в нем капли тепла.
   – Филимонов, мотострелок, рядовой… – отозвался солдат и закашлялся. Его опять стала бить дрожь.
   – Значит, Филя! – сказал Кудрявцев с едва заметной лаской, как говорят с больными детьми, беззащитными в своей хвори и одиночестве.
   Теперь все они были знакомы, поименованы. Их новые имена должны были отделить их от недавних унижений и страхов, от догоравших подбитых машин. Они сочетали их в новом единстве, делали новым боевым отделением.
   – Вот что скажу! – Решение, которое медленно в нем созревало, с тех пор как его пустые безоружные руки сжали цевье автомата, глаза обожглись зрелищем истребленной бригады, а его разум, переживший страх и позор, возвращал ему ощущение несломленной воли, – это решение облекалось в слова, с которыми он обратился к солдатам: – Нам удалось вырваться из этого ада, – он кивнул на окно, на котором колыхались вялые красноватые пятна. – Мы вернули себе оружие. Нас несколько здоровых молодых мужиков. Мы можем попытаться уйти, просочиться сквозь сады, добраться до окраины. Если нас по пути перехватят, дадим бой, пойдем на прорыв. Кто-нибудь да прорвется! Но мы можем поступить по-другому. – Он помолчал, проверяя, все ли отложилось в его голове поверх горячего пепла и недавнего страха. – Мы можем занять оборону. Использовать дом как опорный пункт. Нам при вступлении в город была поставлена боевая задача: занять привокзальную площадь, контролировать вокзал, подъездные пути до подхода морской пехоты. Приказ командования никто не отменял. Мы есть то, что осталось от нашей бригады, стало быть, мы и есть бригада. Мы вышли на намеченный рубеж с большими потерями и заняли оборону. Погибла большая часть бригады, но русская армия не разгромлена, есть другие войска, дивизии, корпуса, фронтовая и бомбардировочная авиация. Есть свежие части, которые уже на подходе и готовятся к наступлению. Уверен, утром оно начнется. Наша задача – его поддержать. Сохранить этот дом, наш опорный пункт, ожидая, когда подойдут подкрепления… Не хочу вам приказывать. Хочу, чтобы решение, которое примем, было вашим сознательным добровольным решением. Только после этого я буду для вас командиром…
   Они молчали, глядя через его плечи и голову в окно, затуманенное их дыханием. За стеклом, как в керосиновой лампе, вяло колыхался красный огонь. Никто из них не обладал красноречием. Городки и поселки, из которых они пришли, были населены усталым, погрязшим в нуждах и заботах народом. И сами они только что избежали смерти. Им хотелось, как в детстве, закрыть глаза и чудом перелететь из чужого жестокого города в родные селения, где ждут их братья и сестры и измученные ожиданием родственники. А этого грязного окна, в котором угрюмо тлеет красный фитиль, этих птичьих истошных криков над телами убитых товарищей, этого высокого лобастого капитана, призывающего их воевать, – всего этого нет и не будет.
   Они молчали, громко дыша, и было слышно, как что-то сипит в простуженных легких Фили.
   – Товарищ капитан! – Это сказал Таракан, слегка выставляя ногу, касаясь ею приклада стоящего на полу пулемета. – Вон тот грузовик, к которому мы выдвигались… Он с боеприпасами. Навалом цинков, гранат. Вроде огнеметы «Шмели». Надо, пока темно, смотаться, запастись патронами.
   – Так и будет, – сказал с облегчением Кудрявцев, принимая командование. И уже командирским, не терпящим возражений голосом приказал: – Все четверо, кроме Фили! К грузовику, вперед!.. Я пулеметом прикрою…
   Он спустился на первый этаж, установил пулемет у порога, озирая сектор обстрела, по оси которого темнел грузовик. Кратко сказал:
   – Вперед!
   Четверо, нагнувшись, сильно отмахивая локтями, помчались к грузовику. Он следил за горящими обломками, за окрестными домами, за прогалами улиц, готовый стрелять.
   Было тихо, безлюдно. Все четверо скоро вернулись, тяжело нагруженные патронными цинками, ящиком гранат и двумя гранатометами, в которых торчали заряды, похожие на острые, вырванные из грядки репы.
   – Может, еще разок, товарищ капитан! – азартно произнес Таракан, ставя на ступеньки цинк с патронами.
   – Хорош! До подхода наших продержимся! – ответил Кудрявцев, втаскивая в подъезд пулемет. – Теперь надо бы дом осмотреть, соорудить оборону.

Глава девятая

   Дом, в котором они собрались и который служил им убежищем, был трехэтажный, кирпичный, под покатой железной крышей, с чердаком и двумя подъездами.
   «Если вскрыть чердачные двери, – думал Кудрявцев, – забаррикадировать подъезды, то лестничные стояки, соединенные через чердак, превращались в позиции, которые следовало оборонять». Огневыми точками становились окна, выходящие на площадь, а также чердачные слуховые проемы, выглядывающие на вокзал. Один торец, обращенный к соседним садам и улочкам, был без окон, и это облегчало отражение атак, противник не мог проникнуть сквозь глухую стену и забросать их гранатами.
   Их было шестеро. По замыслу Кудрявцева двое, засев у лестничных окон, отражали атаки с площади. Двое других, разместившись под крышей, держали под прицелом вокзал. Он же и последний солдат входили в резервную группу. Перемещались под крышей между лестничными стояками, оказывая поддержку в круговой обороне.
   Они поднялись на чердак. Кудрявцев светил фонарем на замок, болтавшийся на петлях, а Крутой, пыхтя и высовывая язык, ломал его штык-ножом. Гнул петли, скрежетал, а потом, рассердившись, двинул сильным плечом, высадив дверь вместе со щепками и винтами.
   Чердак был низок, наполнен хламом и рухлядью, обрезками труб, мотками проволоки. Сквозь щели в слуховом проеме Кудрявцев видел край лепного вокзала, липкую платформу и отрезок стальной колеи с лиловыми огнями, похожими на глаза изумленных животных.
   – Таракан!.. Ноздря!.. – позвал он солдат, отыскивая их фонариком среди стропил и асбестовых труб. – Здесь ваша позиция… Твой сектор, – он ткнул Таракана в плечо, – от края площади до угла вокзала… Тебе, – он повернулся к Ноздре, – смотреть правее, вдоль колеи до этих чертовых садиков. Опасная зона. Могут подкрасться, забросать гранатами. Так что бей по теням, по звуку, по вспышкам, по чему угодно, если жить хочешь!
   Солдаты молча прижимались глазами к деревянным переборкам проемов, и в белом лучике фонаря летел и кудрявился пар, вылетавший из губ Таракана.
   Вторую чердачную дверь Крутой высадил с легким стоном, охая, покатился вниз по темной лестнице, чертыхаясь и матерясь. Когда встал, освещенный фонариком, ощупывая ушибы, Таракан съязвил:
   – Ты не человек, а стенобитная машина. От дома ни хрена не останется!
   Это была первая шутка, услышанная Кудрявцевым после пережитой жути. Значит, жуть отступала. Это чувствовали остальные солдаты и сам Крутой, который не рассердился, а беззлобно хмыкнул.
   – Теперь пораскинем, как закупорить подъезды. – Кудрявцев прислушивался к звукам в доме, все еще надеясь уловить признаки жизни. Быть может, бой настенных часов или мяуканье кошки. Но было безмолвно, тихо. Только снаружи истошно кричали вороны и раздавались редкие очереди.
   Двери одного из подъездов они накрепко заложили и заклинили обрезком трубы. Проворный и зоркий во тьме Таракан соорудил у порога растяжку. Закрепил две гранаты, скрепил их проволокой до струнного бренчанья и звона. Приговаривал:
   – Добро пожаловать, козлы вонючие!
   Двери второго подъезда были без ручек, некуда было засунуть трубу. Вход решили заставить и забаррикадировать мебелью.
   Кудрявцев подсвечивал фонариком, упирая кружочек света в пол, чтобы луч не скользил по окну. Отыскали незамкнутую, с приоткрытой дверью квартиру. По очереди осторожно вошли, робея вида чужого оставленного жилья.
   Квартира была однокомнатная. Ее опрятное обветшалое убранство наводило на мысль, что обитатели ее – одинокие старики. Какая-нибудь смиренная похварывающая пара. В остывшей, с холодными батареями, комнате пахло тлеющими материями, лекарствами, запахом старости, исходящим от неуклюжей мебели, засаленных обоев, множества ковриков и салфеток, белевших кружевами и вышивками.
   Пройдя в комнату, протаскивая сквозь дверные занавески автомат, Кудрявцев с порога осматривал мебель, пригодную для баррикады. Тяжелый двухъярусный буфет с резными колонками, наполненный тарелками и вазами. Платяной шкаф с зеркалом, с какими-то коробками наверху. Широкая, застеленная покрывалом кровать с горкой подушек. Все годилось для дела, все могло встать в узком подъезде, закупоривая проход.
   Солдаты тесно топтались в комнате, оглядывая чужое жилье, в которое без спроса, без стука завел их командир.
   Чиж подошел к буфету, погладил резные узоры, приник к стеклу, разглядывая посуду.
   – У нас дома похожий буфет, – сказал он. – Наверху тетерев вырезан. Бабушка его называет «охотничьим».
   Ноздря прислонил к стене автомат, поклонился куда-то в угол, и Кудрявцев увидел, что он крестится. В темноте, куда был обращен поклон, едва различимая, висела икона. Солдаты замолчали, перестали топтаться, не мешая ему.
   – Ну что, берем гардероб? – Кудрявцев раскрыл створки шкафа, тускло полыхнув в темноте зеркалом. – Всю одежду – долой!.. Таракан!.. Крутой!.. Оттаскивайте его вниз аккуратно! – Он подошел к кровати, ткнул пальцем в подушки, украшавшие стариковское ложе. – Это тоже берите!.. Чиж!.. Ноздря!.. Приступайте!
   Видел, как солдаты вытряхивают из гардероба ворохи ветхих одежд, сволакивают с кровати матрас и одеяла. Прошел в коридор, подсвечивая фонариком.
   В квартире было холодно, отопление не работало. Электричество было вырублено, вода из крана не шла. Но ванная почти до краев была наполнена запасенной впрок водой. И это обрадовало Кудрявцева – для автоматов было вдоволь патронов, для солдат – надежный запас воды.
   Он раскрыл маленький, стоящий на кухне холодильник. Фонарик осветил миску, полную застывшего холодца. Эмалированную кастрюлю то ли с винегретом, то ли с салатом. Среди лекарственных пузырьков и флаконов возвышалась бутылка водки. Это был ужин, заботливо приготовленный по случаю Нового года, так и оставшийся нетронутым. Теперь этот ужин достанется Кудрявцеву и солдатам. Если этой еды не хватит и назавтра морпехи не пробьются к вокзалу, в других квартирах, в холодильниках, в наполненных ваннах оставлен для них запас продовольствия.
   В комнате уже скрипел и хрустел сдвинутый с места шкаф. Крутой охал и поругивал Таракана. Шкаф не проходил в дверной проем, цеплялся за косяк, жалобно постанывал.
   – Аккуратней, ты! – злился Крутой. – Зеркало побьешь!
   – Кто будет смотреться, баб нету! – огрызался Таракан. – При сильней!
   – Старушечье добро, – настаивал Крутой, подтягивая на себя короб шкафа. – Всю жизнь наживала.
   – Война спишет, – пыхтел Таракан, толкая шкаф.