Раскулачивать приходилось и родственников, которые, узнав про то накануне, являлись к Василию Куприяновичу семьями прямо на дом, лили слезы горючие, совестили, угрожали, просили, всячески усиливались разбудить в нем родственные чувства, – не помогало.
   Оставшись наедине с женою, на ее упреки в черствости и холодности к «сродникам» кричал, страшно матерясь:
   – Тебя, дуру, посадить на мое место! Попробовала бы служить и Богу, и черту!..
   Сам Василий Куприянович умудрялся служить и тому, и другому. Умный от природы, решительный, властный, он был груб и беспощаден к людям, которые стояли ниже его. К равным по должности – равнодушен. К начальникам – почтителен в их присутствии, за глаза – иронически-насмешлив и даже презрителен.
   На должности председателя сельсовета продержался долго. И лишь в сорок третьем, когда очередь дошла до пятидесятилетних, Василия Куприяновича взяли на войну.
   После первого же боя, из которого он чудом вышел живым и невредимым, решил про себя, что это ему совсем ни к чему, и при очередной дележке табака и хлеба явил редкостную виртуозность в исполнении столь ответственного дела, так что старшина роты немедленно обратил на Василия Куприяновича внимание, сделал его своим помощником и затем потихоньку перевел в обоз.
   Помощник оказался весьма сообразительным и добросовестным, старшина стал поручать ему поездку на полковой склад ПФС, сопряженную, как известно, с немалым соблазном.
   Прошло какое-то время, и ротное начальство вдруг заметило, что, собственно, все старшинские обязанности выполняет гвардии рядовой Маркелов, причем выполняет гораздо лучше, чем старшина, который обязан это делать по долгу службы.
   Кончилось, разумеется, тем, что старшина распоряжением ротного перекочевал в окопы, а на его место был назначен Маркелов Василий Куприянович с одновременным присвоением ему звания старшего сержанта.
   Как только поперек его зеленых, защитного, полевого цвета погонов легли широкие лычки, Василий Куприянович сфотографировался и был очень доволен, что гвардейский знак вышел на его гимнастерке не очень отчетливо и мог легко быть принят земляками за орден Красного Знамени.
   Окопы все же были по-прежнему недалеко, и не менее двух раз в сутки старшина с термосом за спиной должен был навещать их. При этом ему частенько приходилось попадать под минометный обстрел. Однажды вражеский осколок пропел над ухом так близко, что и сейчас, вспоминая то мгновение, Василий Куприянович покрывался потом, и под сердцем у него холодело. Надо было что-то предпринять. А что именно?
   Начал с того, что в непостижимо малый срок перезнакомился и завязал «деловые связи» сперва с самыми нижними (они нередко значили не меньше самых высоких), а затем уж и с более высокими чинами многочисленной тыловой братии полка. Особенно приглянулся он начальнику ПФС капитану Беленькому, и тот добился того, что приказом командира полка Василий Куприянович был назначен заведующим продовольственно-фуражным складом. И прощай, окопы!
   Теперь можно было спокойно ждать окончания войны. Один только случай нарушил безмятежное житие Василия Куприяновича вблизи от мясных консервов и галет. О нем Василий Куприянович вспоминает с тем же противным холодком под сердцем, как и о близко пролетевшем вражеском осколке.
   Было это на Одере. Полк форсировал реку и зацепился за противоположный берег, за самую его кромку, всего лишь тремя-четырьмя ротами, а дальше, жестоко обстреливаемый и атакуемый немцами, продвинуться не смог. Наблюдательный пункт командира полка находился там вместе с теми тремя-четырьмя ротами и подвергался свирепому обстрелу, не прекращавшемуся ни днем, ни ночью.
   Где-то за полночь, измотанный до последней степени и злой, как сто чертей, командир полка потребовал водки. Ординарец сообщил, что водки нету; на складе ему отказали, Беленький на просьбу ординарца изрек свое обычное:
   – Мне не дали на ДОПе, и я не дам. Мне дадут на ДОПе, и я дам.
   Беленький излагал свою форму тоном, исключающим всякую возможность продолжать разговор.
   Но командира полка сообщение ординарца привело в ярость.
   – Сейчас же вызвать Беленького ко мне!
   Беленького на месте не оказалось.
   – Вызвать заведующего складом!
   С великим трудом добрался Василий Куприянович до наблюдательного пункта: трижды его обстреляли, дважды лодка едва не опрокинулась от разорвавшегося поблизости снаряда; а в добавление ко всему весь жуткий поток брани, предназначенный Беленькому, был обрушен на голову Василия Куприяновича, едва голова эта показалась в командирском блиндаже.
   Маркелов приплыл без водки, но командир полка о ней и не спрашивал.
   – Солдаты третий день не получают горячей пищи. Это вы, знаете, там со своим начальником или толстомясых немок щупаете, растак вашу мать!.. Ишь рожи-то отъели, с похмелья не обойдешь!.. – И далее пошло такое, чего ни синтаксис, ни орфография не выдерживают. Это был воистину Ниагарский водопад отборнейшей ругани, столь сочной и изобретательной, что, не испугайся в ту минуту Василий Куприянович, он, сам великий мастер по этой части, мог бы значительно обогатить свой непечатный лексикон. Но Василию Куприяновичу было не до науки. То, что он услышал в конце живописной речи командира полка, было пострашнее ругани:
   – Немедленно отправляйся на восточный берег! И к утру чтоб солдаты – все до единого, слышишь ты! – чтоб все получили горячую еду! Таскать будете в термосах вы лично с Беленьким. Иначе повыдергиваю ноги, откуда они у вас растут. Ясно?
   – Ясно.
   – Выполняйте приказание.
   Выполнить такое приказание было также невозможно, как невозможно было его и не выполнить.
   Запахло штрафной ротой – для него, Василия Куприяновича, и штрафным батальоном – для капитана Беленького.
   Приказ был выполнен, но какой ценой!..
   После той кошмарной ночи в жесткой щетине густых темных волос Василия Куприяновича впервые и напрочно поселились кудельные нити седины, а чуть позже поперек низкого, упрямого лба легли две новые глубокие складки – но это уж, видать, от беспокойных дум, которые с той ночи не покидали его. Он вдруг опять обнаружил, что передний край по-прежнему очень близок и не худо было бы перебраться куда-нибудь подальше в тыл, например в ДОП – дивизионный обменный пункт, как значится он в армейской терминологии. А то, чего доброго, перед самым Берлином можешь ни за что ни про что сложить буйную свою головушку.
   Мечте этой не суждено было осуществиться, но скорбеть по такому поводу особенно не приходилось: кончилась война.
   Василий Куприянович в числе самых старых по возрасту фронтовиков был демобилизован с первой очередью. Туго набив вещевой мешок трофейным барахлишком, а другой – харчами со склада, отправился на станцию.
   Дома он увидел, что жена его Авдотья сильно постарела, хотя была четырьмя годами моложе его. Авдотья, в свою очередь, приметила не без удивления, что ее фронтовичек раздобрел, словно бы даже помолодел. Под новым, скрипучим офицерским ремнем у него завязался жирок, две плотные упругие складки наползали одна на другую на красной, короткой и крепкой шее, и седина на этой здоровой молодой голове казалась чужой, ненатуральной.
   Первые дни Авдотья любовалась мужем, подавляя смутную, со временем все усиливающуюся тревогу, которая возникла тогда же, в первую минуту встречи, возникла и тотчас же затерялась, утонула в потоке бурной радости, вызванной возвращением главы семьи, ее кормильца и поильца.
   Как-то она глянула на Василия Куприяновича, когда он заканчивал бритье, – рядом с его отражением увидела в зеркале и свое, это длилось одно лишь мгновение, но и мгновения оказалось достаточно, чтобы смутная тревога стала вдруг остро осознанной: Авдотья ухватила коротким взглядом, как молодое упитанное лицо мужа, до этого самодовольно-спокойное, гордое и любовавшееся самим собою, невольно поморщилось при виде ее постаревшего и оттого некрасивого лица.
   Авдотья отошла к печке и долго смотрела то на истухавшие, то на разгоравшиеся, потрескивавшие, подпрыгивавшие угольки и не знала, что же ей делать. Пред ней промелькнули молодые лица овдовевших солдаток – Журавушки, Маруси Ягодихи, Марины Лебедевой и еще многих других, таких же красивых, привлекательных, ждущих терпеливо и долго своего счастья, на которое имели не меньше прав, чем и она, Авдотья, дождавшаяся мужа живым и невредимым.
   Недавно еще женщины эти были дороги ей, со многими из них она дружила, многим помогала советами, многих учила, как надо жить, чтоб дети были обуты, одеты и не померли с голоду. Теперь же Авдотья не могла думать о них без ненависти, ненависти беспричинной и потому особенно лютой и неукротимой.
 
   Отгуляв положенный срок, выпив положенную толику водки и самогона, Василий Куприянович включился в колхозные дела. Скоро его избрали бригадиром полеводческой бригады, а позже – и комплексной. И когда он распорядился подвезти вдовам соломы для износившихся крыш, Авдотья, всегда такая робкая и тихая, обернулась вдруг сущей тигрицей.
   – Я знала, что ты только и думаешь об этих суках. – Она употребила выражение похлеще. – Старый ты кобелина! Недаром тебя видели восейка у Журавушки. Гляди, как бы тебе однорукий Зуля пулю в лоб не пустил. Он тоже к ней подмасливается. Эх, вы!..
   В другое время Василий Куприянович не стал бы так долго и терпеливо выслушивать длинную и непочтительную, к тому же совершенно несправедливую речь жены, вмиг нашел бы на нее управу. Но сейчас терпел тихо, посмеиваясь, подтрунивая над ней:
   – А ну еще!.. А ну поддай!.. Так, так его!.. – И, вздохнув, улучив минуту, когда она умолкла, говорил с неподдельным сокрушением: – Эх, дура ты, дура! Ну что ты только несешь? Опомнись! Нужны мне твои бабы! Помочь-то я им обязан ай нет? Как ты думаешь?
   – Пущай председатель помогает. Это его дело, а ты, знать, расплачиваешься...
   У Василия Куприяновича чесались кулаки, но страшным усилием воли он удерживал их, не пускал в дело.
   Кулаки его не чесались бы и ему удалось бы сохранить в разговоре с женой свой обычный насмешливо-снисходительный, подтрунивающий, не принимающий всерьез ее слов тон, если б среди прочих она не помянула имени Журавушки, помочь которой он решил не без определенной цели. Но так как ничего еще не было и, может, ничего и не будет вообще, Василий Куприянович разозлился уж от одного того, что пойман еще в тайных своих намерениях; теперь ему все труднее становилось прикидываться простодушно-насмешливым, то есть пользоваться не раз проверенным средством, единственно способным успокоить жену.
   Словом, он ненавидел ее сейчас за то, что провинился перед ней всего лишь в мыслях, и в особенности за то, что ей каким-то образом стали известны эти его тайные мысли, – и за это-то ему страшно захотелось отколотить жену.
   И все-таки Василий Куприянович не пускал в дело кулаков. Отчасти, вероятно, потому, что боялся не рассчитать удара; главным же образом потому, что сейчас было уж очень не ко времени заводить скандал, пускай даже семейный: скоро Василия Куприяновича должны были принимать в партию. По этой же причине он не стал торопить свое сближение с Журавушкой, полагая, что для этого наступят лучшие времена.
   Пока что с головой ушел в работу. Через какой-нибудь месяц дела его в бригаде заметно поправились, и Василия Куприяновича, хоть он и был еще беспартийным, впервые пригласили на районный партактив, где он выступил с недлинной, но толковой речью.
   Было это в начале сорок седьмого года.
   После актива велели зайти к первому. Первый для порядку, видать, спросил о том о сем, затем сказал:
   – Есть у нас, товарищ Маркелов, такая мысля. – Сделав ударение на последнем слоге, он улыбнулся, замолчал на минуту, как бы приглашая собеседника оценить должным образом простецкое к нему обращение. – Есть, стало быть, мысль, – продолжал уже вполне серьезно и строго, – чтоб вы, товарищ Маркелов, возглавили колхоз в Выселках. Как вы на это?..
   – Но захотят ли меня колхозники? – спросил также после значительной паузы Василий Куприянович, гордясь предложением секретаря райкома, хотя заранее знал, что именно за тем его и позвали к первому. Более того он гордился, пожалуй, тем, что не даст своего согласия, потому что не наступил еще срок, которого он ждал; не дав же своего согласия сейчас, он оставит о себе впечатление, как о скромном человеке, менее всего думающем о карьере, и таким образом еще выше станет в глазах районных руководителей. Пройдет какое-то время, и к Василию Куприяновичу обратятся с тем же предложением во второй раз, и вот тогда-то он примет его.
   «Захотят ли меня колхозники?» – сказал Василий Куприянович скорее из кокетства, нежели из опасения, что его действительно могут и не избрать. Еще по довоенным летам он знал об установившемся и ставшем уже традиционным правиле, по которому председателя колхоза рекомендует райком, где вопрос о назначении, в сущности, уже решен, общее же собрание колхозников – акт формальный. Нередко на такие собрания представитель райкома привозит совершенно неведомого колхозникам человека, долженствующего стать главою их артели, и добрый час, употребив все свое красноречие, расхваливает, перечисляя все его настоящие и потенциальные добродетели, хотя мог бы этого и не делать: авторитет райкома достаточно высок, чтобы рекомендуемый им человек был избран единогласно и при тайном голосовании, не говоря уже о голосовании открытом.
   Впрочем, Василию Куприяновичу были известны два-три случая, когда колхозники проявили характер, не посчитались с волей райкома и при голосовании провалили таинственных незнакомцев. Но зато какой был переполох! В «крамольные» колхозы выезжало чуть ли не все областное и районное начальство. Бюро заседало чуть ли не круглые сутки. Десятки тревожных бумаг были сочинены с лихорадочной быстротой и покоились за несокрушимыми дверцами сейфов, молчаливо и грозно стоявших по углам кабинетов...
   Василий Куприянович в Выселках был своим и всеми уважаемым человеком и потому не опасался за провал. Истинная причина его отказа состояла в том, что не наступил еще срок, определенный им самим. Он видел, что авторитет нынешнего председателя не настолько утрачен, чтоб колхозники могли отпустить его с богом, без всякого сожаления. Надобно еще некоторое время, в течение которого они убедились бы в том, что настоящий-то руководитель – вот он, живет у них под боком, живет вместе с ними, и этим настоящим является не кто иной, как Василий Куприянович Маркелов. А для этого он должен усиленно помогать нынешнему председателю в организации дела, помогать так, чтобы однажды все вдруг обнаружили: батюшки мои, а ведь делами-то в артели правит он, Куприяныч, а не председатель, и, обнаружив это, решительно потребовали бы замены.
   Так в конце концов и случилось.
   На общем собрании, где проходило избрание, Василий Куприянович как бы в шутку, но, в общем-то, довольно строго предупредил, обращаясь почему-то к одним мужикам, хотя взгляд его то и дело останавливался на сидевшей в первом ряду и смотревшей на него Журавушке:
   – Ну, вот что, землячки, коль настаиваете, я согласный. Только наперед говорю: спуску никому не будет. Никому! – повысил он голос, краем глаза ловя взгляд Журавушки и радуясь тому, что она внимательно слушает и одобрительно кивает головой.
   – Правильна-а-а! – закричали женщины, которых было, по крайней мере, в три раза больше и которые были довольны тем, что это строгое предупреждение Василий Куприянович обращал не к ним, а к мужикам, успевшим давно распределить между собою все должности, позволявшие считать себя хоть и не бог весть какими, но все же начальниками: завхоз, бригадир, кладовщик, учетчик, счетовод, ну и так далее.
   Василий Куприянович начал с того, что распорядился обеспечить все вдовьи семьи дровами и соломой и тем самым сразу же упрочил свое положение: вдов на селе было куда больше, чем тех, у кого сохранились мужья. Авдотья, правда, ворчала, но на ее ворчание Василий Куприянович теперь не обращал решительно никакого внимания.
   День ото дня его сильные, широченные в запястье, поросшие буроватыми волосами руки все туже натягивали поводья как в отношении членов своей семьи, так и в отношении членов артели. При этом ему все чаще стал припоминаться эпизод на Одере, в такие минуты строгость его переходила пределы и становилась уже жестокостью: ежели люди имели право быть столь беспощадны к нему, почему же он не может быть так же беспощаден к другим? В ту ночь солдаты все же были накормлены, и, следовательно, жестокость командира полка к одному или двум лицам обернулась благоденствием к сотням людей. Отчего же и ему, Василию Куприяновичу, не поступать точно таким же образом?
   К тому же отдельно взятый человек может быть и неблагодарен к своему благодетелю. В этом Василий Куприянович убедился вскоре после своего избрания. Как-то за полночь он постучался в дверь к Журавушке. Она откинула крючок и, белая, источавшая тревожный, волнующий запах постели, появилась в темном проеме двери.
   – Можно? – спросил он дрогнувшим голосом и хотел уже занести ногу за порог, как раздался ее притворно-удивленный голос:
   – А зачем?
   На такой вопрос нельзя было отвечать, да она и не ждала ответа. Вздохнула горестно-гневно:
   – И ты... эх, вы!.. – И сенная дверь оглушительно захлопнулась перед Василием Куприяновичем.
   Вернулся он домой туча тучей. Придравшись к жене, доставшей ему из погреба снятое якобы молоко, он свирепо избил ее, учинил погром в горнице, а утром в правлении всех своих помощников грубо обозвал лодырями и пьяницами и с того дня был вообще невыносим.
   В середине зимы обнаружилось, что кормить колхозный скот нечем – заготовленного хватило лишь до Крещения, то есть до той поры, когда только и начинались самые лютые морозы. О приближении катастрофы Василий Куприянович догадывался уже давно и, не в силах что-либо сделать, все более мрачнел, начал – сперва потихоньку, а потом уже и не таясь, даже с каким-то злым, отчаянным вызовом – пить. Кто-то из собутыльников в разгар очередной невеселой пирушки услужливо предложил выход: отобрать корма – сено и солому – у колхозников.
   – Судить за это не будут. Не для своей, чай, скотины отбираем...
   Василий Куприянович тотчас же припомнил острамок на дворе у Журавушки и зло просиял. Сказал бригадиру, точно приказ о наступлении отдал:
   – Завтра, в пять ноль-ноль начинаем!
   – Можа, собрание провесть? – осторожно предложил дед Капля, случайно оказавшийся в компании.
   – Никаких собраний! – отрубил Василий Куприянович. – Сам поеду по дворам. – И лицо его налилось кровью. Начинавшие седеть волосы ощетинились.
   Еще затемно множество подвод разъехалось по селу. На одной из них сидел председатель, подвода направлялась к Журавушке. Пока навьючивали сено из острамка, хозяйка, как и в ту памятную для Василия Куприяновича ночь, стояла в темном проеме двери, наспех покрывшись поверх белого черной шалью, и похожа была на большую птицу, в молчаливом недоумении следившую за разгромом своего гнезда. Василию Куприяновичу, вероятно, было бы легче, если бы женщина, выламывая руки, кричала, обзывала б его последними словами. Молчание же ее было невыносимо и обещало что-то очень недоброе впереди.
 
   Вот так же, покрывшись шалью, сидела она месяц позже и на открытом выездном суде в сельском клубе, когда Василий Куприянович держал ответ за содеянное беззаконие. Он один только раз оглянулся назад, на густо набившуюся публику, и опять, как в тот вечер, когда его выбирали председателем, встретился с ее взглядом, – тогда-то ему стало особенно страшно. Насмешливо-укоризненный и вроде бы жалеющий, недоумевающе-удивленный, взгляд этот лучше всего определял и его жестокий поступок, и нынешнее его унизительно-постыдное положение. Потом ему подумалось, что женщина могла жалеть и самое себя за то, что так ошиблась в нем, когда улыбалась, радуясь его словам на общем собрании.
   Василий Куприянович быстро перевел глаза на другие лица, и одно из них – деда Капли – успело сказать добрым своим и все же осуждающим взглядом:
   «Вот оно, милок, как получается...»
 
   Через два года Василий Куприянович вернулся из тюрьмы и, не сломленный духом, всею силою упрямой натуры отдался одной всеобъемлющей страсти – наживе. Ненависть к колхозному, общественному хозяйству, принесшему ему вместо ожидаемых благ лишь горе и унижение, самым естественным образом ужилась с его дьявольской любовью к хозяйству своему, личному. Двор его в непостижимо малый срок наполнился скотиной – корова и телка-полуторница, десятка полтора овец, коз, куры, гуси, утки. Сена накашивал на две зимы. И когда ему указывали на эту странную непонятную страсть, отвечал насмешливо-ядовито:
   – Материальную базу создаю. Без нее, базы этой самой, коммунизм не построишь...
   Вскоре он переселился в Поливановку, где уже стояло несколько домов бывших колхозных начальников, и стал как бы правофланговым на знаменитой Председателевой улице. Там они, бывшие, собирались по вечерам и вовсю поносили деятельность нынешнего руководителя, находя ее никудышной.

Астрономы

   В один год мальчишки эти остались круглыми сиротами. Отцы и матери их померли в тридцать третьем, а старшие братья да сестры, какие остались живыми, разлетелись бог знает куда и не давали о себе никакого знаку.
   Петька и Васька – так звали мальчишек, – чтобы не пропасть совсем, принуждены были жить вместе, под одной крышей, хотя не были даже далекими родственниками. Да и дружили-то прежде не очень. И характеры у них разные. Петька тихий и мечтательный, совершеннейший фантазер и выдумщик. Васька же в каждом деле видел только его практическую ценность, не любил, да и не умел в мыслях своих отрываться от грешной земли и, вероятно, потому тяжелее переносил трудные времена, хотя именно эта черта его характера и спасла приятелей от голодной смерти. Петькиными фантазиями сыт не будешь, Васька глядел в самую суть обстоятельств, перед ним всегда была конкретная цель – каждый день добыть небольшой кусок хлеба или, на худой конец, две-три картофелины. И не велика беда, ежели Васька то и другое добывал не совсем законным способом: никому из односельчан и в голову не придет упрекнуть их за то, что ребята так отчаянно отстаивали свои маленькие жизни.
   Петькина изба была получше – в ней поселились ребята. Первое, что они сделали, – это обучили корову исполнять обязанности лошади, поскольку к той поре ни одной кобыленки в колхозе не осталось: подохли от бескормицы все в том же, тридцать третьем. Должно заметить, что Лысенка взялась за науку без особого энтузиазма, и если ни один из ее учителей не оказался на рогах, то объяснить это можно скорее их изворотливостью, нежели смиренным нравом Лысенки. Корова определенно не хотела стать лошадью. И все-таки она стала ею. Через какую-нибудь неделю спокойно шла в ярме, влача за собой сани.
   Почин Петьки и Васьки оказался настолько заразительным, что вскоре все оставшиеся в Выселках коровы превратились в тягловую силу. Первым отозвался Капля. Ему даже не пришлось мастерить ярма. Коровенка у него была комолая, то есть без рогов, и Капля быстро приспособил на ней сбрую, сохранившуюся от обобществленного Бухара. Умолкший было на селе тележный скрип вновь родился, усиливаясь день ото дня. Выселки малость повеселели. И хоть была зима, до морозных окон, до хат, до холодных сумрачных печей чуть внятно повеяло хлебным духом: колхозники знали, что теперь смогут распахать землю и бросить в нее зерно, с величайшим трудом сбереженное, протравленное формалином, кажется, не столько от вредителей, сколько для того, чтобы не растащили голодные люди. Над соломенными крышами из печных труб живо заструился густой дымок – дворы обеспечили себя дровами, привезли из лесу на своих буренках. Ничего, что коровы поубавили молока, – они принесли в избу тепло и надежду.
   Петька продолжал ходить в школу, в четвертый класс. Васька бросил еще со второго, и потому основная тяжесть забот о доме, о Лысенке лежала на нем. Обносились настолько, что вскорости пришлось бы из двух рваных штанов латать одни и носить их по очереди. То же самое они сделали б и с пиджаками, с валенками. Правда, на головах была хорошая справа: Петьке в наследство от батьки осталась буденовка – предмет бесконечной Петькиной гордости; на большой и круглой Васькиной голове ловко лежал великолепный отцовский малахай. И все-таки до зарезу нужны были еще одни штаны, еще одни валенки и еще один пиджак. А где их взять? Можно при случае стащить кусок хлеба, даже чугунок с кашей, выставленный для остывания на подоконник неосторожной хозяйкой, можно незаметно нырнуть в чей-нибудь погреб и набрать карман картошки, и если не попадешься на месте преступления – все хорошо и кончится. А пиджак, штаны и валенки надобно носить – так что разоблачение будет немедленным со всеми вытекающими из него последствиями. И все-таки что-то надо было делать, не то пропадешь.
   Однажды Васька, против обыкновения возбужденный и суетливый, предложил Петьке запрячь Лысенку в глухую и вьюжную полночь. Прихватили топор, пилу.
   – В лес, что ли? – спросил Петька.
   – В лес... там увидишь, – ответил Васька загадочно.
   Через гумна выехали на могилки. Васька остановил Лысенку и взялся за пилу.
   – Ты чего это надумал? – встревожился Петька.