– Ничего. Слезай... Напилим, наколем и прямо отсюда на базар. Понял?
   – Я не буду.
   – Будешь!
   – Не буду!
   – Бу-у-удешь! – взвыл жутко Васька. Топор в правой руке шевелился, а пила тонко повизгивала.
   Меж смутно маячивших крестов свистел ветер, металась колючая поземка. И сами эти темные кресты напоминали Петьке бредущих куда-то в ночи мертвецов, которые вот сейчас окружат их и задушат, унесут в преисподнюю. Петька покосился на корову – та спокойно пережевывала жвачку, шумно дышала, отрыгиваясь, от нее пахло молоком и хлевом. Васька стоял у первого, ближнего креста, размахивал топором – похоже, торопил. Петька подошел, взялся за один конец пилы, наклонились – и страшная работа началась. Спилив один крест, они, почти не разгибаясь, подходили к другому и пилили. Визжание пилы заглушало свист ветра, пот застилал глаза, а вместе с ними и жуткие видения, и потому-то хотелось все время пилить. Лысенка терпеливо и безропотно ждала у дороги.
   Часу в пятом утра сани были нагружены отличными, сухими дубовыми дровами. И прямо с кладбища мальчишки поехали в районный центр, на базар, верст за семнадцать от Выселок. На другой день, вечером, вернулись домой довольные собой и счастливые. На вырученные деньги – шутка сказать! – купили сразу двое штанов и буханку хлеба. И – кум королю – полезли на печь с очевидным намерением поблаженствовать. Буханка тут же, на печи, была наполовину съедена.
   От сытости, от благополучного завершения рискованного дела, оттого, что они живы, здоровы, а Лысенка стоит в теплом хлеву, ест сено, прихваченное по пути из колхозного стога, и, по-видимому, тоже довольна, ребятам захотелось помечтать. Петька достал с пригрубка «Астрономию» – книгу, добытую им неведомо где, раскрыл нужную ему страницу, сыто икнул и принялся вслух читать, а Васька – слушать. Сам читать он как следует не научился, да и не хотел, а слушать любил. Любил перебивать Петьку вопросами, нередко совершенно нелепыми.
   Сейчас он не перебивал долго – верно потому, что был в хорошем расположении духа, и Петьке уже казалось, что дочитает до конца без всяких помех. Но в каком-то месте Васька вдруг зашевелился, фыркнул иронически и возгласил:
   – Враки все это!
   – Что враки? – не понял Петька.
   – Все враки, – повторил Васька.
   – Как же это – все? – смешался сбитый с толку Петька.
   Васька решил пояснить:
   – Вот пишут в этой книжке, что земля вертится. Враки это!
   – Почему же враки? Она действительно вертится.
   Васька самодовольно ухмыльнулся:
   – Если б она вертелась, мы б с тобой давно в Саратове были. А то сидим на печи в Выселках.
   – Чудак ты, Васька! И Выселки, и печь наша крутятся вместе с землей.
   – Ну, уж это дудки! Избы давно бы рассыпались. Одни гнилушки остались бы от них. – Васька говорил все это с такой убежденностью, что вразумить его было совершенно немыслимо.
   Спор их обычно длился до той минуты, пока усталость не брала свое, – и наши астрономы, разметавшись на теплой печи, засыпали снами великих праведников.
   Утром Петька уходил в школу, а Васька оставался один на один с не очень-то ласковой к ним действительностью: буханка съедена окончательно, пиджака и валенок по-прежнему не было, а зиме не видно конца. Петька, конечно, запищит, но делать нечего – придется ночью опять ехать на могилки, а оттуда – на базар, торговать дровами. Пятнадцать рублей за один воз – это, брат, деньги! А Бог, если он действительно есть и если он действительно создал все на свете, в том числе и их, Петьку и Ваську, то он должен простить им этот грех. Сходят они к отцу Леониду, исповедуются, признаются во всем – и делу конец. А может, и правду говорят в Петькиной школе – Бога нет? Если бы он был, зачем же столько бед наслал на Петькину и Васькину головы?..
   Так мысленно Васька искал оправдания их кощунственным деяниям.
   Ночью Лысенка вновь стояла у дороги, возле крестов. А две маленькие фигурки смешивались с крестами, пыхтели где-то в снежной сумятице. С густым кряканьем падали в снег спиленные кресты. Сани наполнялись. На базаре покупатели быстро догадывались о происхождении великолепных дров, но брали, и охотно, ни о чем не расспрашивая ребят. Тем более что продавали они свой воз в общем-то по сходной цене.
   Однажды ехали Васька и Петька в лунную ночь. Снег серебрился. Лес, мимо которого шла дорога, покрылся густым инеем. От какого-то невидимого движения деревья чуть вздрагивали, иней хлопьями падал вниз. Вздрагивали и мальчишки. Особенно Петька. За каждым кустом ему виделся волк.
   Волк же, настоящий, не созданный Петькиным воображением, а натуральный, лобастый, короткоухий, поджарый, сидел, как мраморное изваяние, на лунной дороге, на той самой, по которой они ехали. Первой его заметил Лысенка и остановилась. Потом увидели и Петька с Васькой. Волк сидел по-собачьи и глядел в их сторону. Петькина буденовка зашевелилась, шишак ее словно бы вытянулся. Петька прильнул к Ваське, но сразу же почувствовал, что Васька дрожит мелкой щенячьей дрожью.
   – До-лой! – что есть моченьки закричал Васька.
   Волк не шевельнулся. Свет луны, неровный, призрачный, струился вокруг его литого тела. Отсюда, от саней, волчья морда казалась даже ласковой, как у ручной собаки, но это потому, что ребята не видели его глаз – глаз холодного и расчетливого убийцы.
   – Говорят, волк на людей не нападает, – робко сказал Петька, нисколько не утешившись сам и не успокоив товарища этой обычной в таких случаях сентенцией.
   Васька промолчал. Теперь они чувствовали себя обреченными и находились в том положении, когда ничего не оставалось делать, кроме как сказать: «Что будет, то и будет». Но, видать, ребята народились на свет удачливыми. Где-то далеко впереди послышался скрип полозьев. Вот он все ближе и ближе. Из лунной дрожащей сумеречи показалось что-то темное, это темное постепенно стало коровой. А вот уже и мужичок возле коровы – постукивает голицами, покашливает, покрякивает от морозца. Это спасение!
   Волк забеспокоился. Литая, негибкая его фигура стала ворочаться туда-сюда. Вот он приподнялся, потянул носом воздух и одним большим прыжком очутился в лесу. Затрещал там кустами, осыпался снежной пылью и сгинул, как недоброе привидение.
   Спаситель подъехал, остановился. То был Зуля.
   – Ну что, струсили? – спросил он ребят.
   – А то рази нет! – признался Васька.
   – А что это вы по ночам разъезжаете?
   – А сам?
   – Я большой. Мне можно.
   – Ну, и нам можно.
   – Вижу. Дровишки-то откель? Ну ладно, езжайте, купцы сопливые.
   Купцы тронулись, донельзя счастливые, что опять так хорошо все кончилось. Луна висела чуть ли не над их головами. Она-то и овладела Петькиным воображением.
   – Ты, Васька, знаешь, какая она большущая?
   – Кто?
   – Луна.
   – Ну?
   – Она чуть поменьше нашей земли будет.
   – Враки.
   – Опять ты свое... Говорю – большая-пребольшая!
   – С кроильное решето – не больше.
   – А знаешь, Вась, почему она светится?
   – Не знаю.
   – Солнышко на нее светит, а она этот свет на землю лукает. Понял?
   – Враки.
   – Эх ты, Фома неверный! – вздохнул Петька от великой досады и безнадежно махнул рукой.
   А по ночному студеному небу спокойно катилась луна – такая же загадочная, как все на этом свете. Лысенка шла не шибко. Полозья однообразно скрипели, тонко, как свирель пастушья, пела соломинка, попавшая на полоз, думали свою думу мальчишки. А земля, мать и праматерь их, словно бы и забыла, зачем, для каких дел, для какой жизни породила эти крохотные, теплые, беспокойные комочки, отчаянно ищущие своего места под этой холодной и равнодушной ко всему на свете луной.
   Весна для Петьки и Васьки была недолгой. Немножко поиграли в лапту на первых проталинах, немножко в козны, немножко в чижик, всего один раз сходили за растом да за слезками на залитые еще полой водой луга – и все. Потом началась посевная. Тринадцатилетние, они хорошо знали, что такое посевная. Знали и пословицу, сложенную по случаю посевной: «Один день год кормит». Пословицу эту особенно часто повторял Кузьма Удальцов (ныне Капля), назначенный полеводом. Это он прекратил весенние радости мальчишек. Пришел как-то поутру, разбудил Петьку и Ваську, спавших в обнимку прямо на полу, дождался, когда они протрут кулачонками глаза, да и объявил:
   – Завтракайте, ребятишки, и на поле. Вместе с Лысенкой.
   О завтраке надо было бы еще позаботиться, дома ничего не было. Но Капля знал про то и вытащил из кармана по ломтю наполовину ржаного, наполовину кукурузного хлеба, скрепленного, чтоб не рассыпался, прошлогодней лебедой да толченой картошкой. Васька подоил Лысенку, налил себе кружку и Петьке кружку парного молока, друзья позавтракали на славу.
   Выехали в поле. Вытянулись в длинную колонну. Впереди этих колыхавшихся на целую версту рогов ехал на своей комолой Капля. Прикидывал, подбадривал необычайное это шествие. На его подводе развевался, похлопывал, пощелкивал на весеннем ветру красный флаг, роль которого распрекрасно исполнял Настасьин платок. Лысенки и буренки шли в степь бойко, охотно, полагая, что гонят их на пастбище. Когда же их заложили в плуги, сохи и бороны, настроение коров быстро переменилось к худшему. Лишь немногие согласились исполнять и эту новую работу. Большая же часть животных взбеленилась. Одни полегли у борозд с решительным намерением не подниматься ни в коем случае. Несчастных секли плетьми, палками, осыпая отборнейшей мужицкой бранью. Причем в искусстве этом равно преуспевали и женщины, и даже подростки. Коровы только вздрагивали, шевелили хвостами и косили на своего палача кроваво-выпуклые, бесконечно печальные глаза. Кто-то, изощряясь в экзекуции, предложил выкручивать коровам хвосты, но и это дало слабые результаты. Две-три приподнялись на ноги, но дальше не отступали. Наиболее отважные, задрав хвосты, мчались обратно в село прямо с бороной или сохой. От них в панике разбегалось все живое. По селу подымался переполошный бабий крик.
   На другой и на третий день повторилась та же картина. Но человек в борьбе за хлеб неукротим. В конце концов животные покорились, и дело пошло на лад. Сев хоть и не в сжатые сроки, был все же произведен.
   Петька и Васька ночевали в поле. Практичный Васька тотчас же оценил выгодную сторону такой ночевки. Во-первых, дома их не ждали никакие блага и, стало быть, спешить туда нет никакого резона; во-вторых, оставшимся на ночлег варили на полевом стане какой-никакой ужин, а Лысенка могла пастись тут же, неподалеку, на склоне балки, где высыпала молодая травка. Капля, командовавший на севе, к концу посевной возвел Петьку и Ваську в чин ударников, привез из школы новые пионерские галстуки, которые теперь пламенели на их тощих шеенках, поначалу пугая коров и приводя в свирепую ярость забредавших сюда изредка бугаев, соскучившихся без своих невест. Посевная кончилась, ее сменила кампания прополки, так что ребятишкам незачем было возвращаться домой. Лысенку до самой зимы они передали на попечение взрослым, потребовав лишь две кружки молока ежедневно. От осота да молочая Петькины и Васькины руки вспухли, покрылись кровавыми мозолями и по ночам нестерпимо зудели. Поутру, однако, мальчишки надевали свои красные галстуки и шли, купая босые ноги в росе, полоть пшеницу, подсолнухи, просо. Ночью, перед тем как заснуть, Петька глядел в далекое, усыпанное звездами небо и мечтательно шептал:
   – Во-о-он, видишь, Вась, ковшик такой... Видишь?.. Это называется Большая Медведица... А вон та... яркая-преяркая, голубая-голубая звездочка... Это Венера... А во-о-он красная, как кровь, – видишь? – это Марс!
   – Враки, – бубнил свое засыпающий Васька. – Медведица – это зверь. Помнишь, по селу еще у нас водил цыган медведя? Чего бы ему вздумалось лезть на небо? Крыльев у него нету...
   – Чудак ты, Васька! Это назвали только так...
   – А зачем назвали? Ни капельки не похоже!
   Петька ненадолго умолкал, размышляя: «В самом деле не похоже. Васька прав. И почему Венера?.. Ах, знаю: Венера – богиня красоты. А Марс? Марс – бог войны, и потому он такой красный, кровавый. А вот почему Медведица – не знаю. Спросить надо в школе». Затем расталкивал Ваську и снова показывал на небо:
   – Видишь, Вась, много-много звезд. Зовут их знаешь как? Млечный Путь! Правда, красиво?
   – А почему так – Млечный?
   – А потому... погляди-ка, будто кто бочку молока на небо вылил. Оно и потекло... Правда, похоже?
   – Нисколечко. И все это враки! – Васька поворачивался на другой бок, прятал голову в пиджачишко, как бы говоря Петьке: «Плевать мне на твои звезды. Дай ты мне поспать Христа ради. Завтра осот голыми руками дергать. Это тебе не Млечный Путь!»
   Петька заснуть так скоро не мог. Он отыскивал широко распахнутыми глазами одно звездное скопление за другим, силился припомнить их правильное, по книжке, название и, припомнив, радовался тихо, чтоб не разбудить Ваську, смеялся, счастливый. Особенно ему нравилось, как падали звезды. Они срывались где-то в немыслимой высоте, распарывали от сих до сих пор черное полотно ночи и, не долетев немного до земли, исчезали. В такую минуту Петькино сердце сладко сжималось от страха и счастья одновременно. От страха потому, что мать, которой теперь у него уже нет, говорила ему, что это вовсе не звезда падает, а летун. Он прилетает в полночь к тем, кто очень тоскует об умершем. Прилетит, рассыплется во дворе и голосом умершего зачнет звать к себе. Петька спохватывался: тоскует ли он о своей матери? Да, а как же, тоскует, конечно. И тогда ему делалось страшно: не мать ли летит к нему с небес? Он быстро натягивал на себя пиджак, плотнее прижимался к посапывавшему во сне и что-то бормочущему Ваське, постепенно успокаивался и тоже засыпал.
   Когда хлеб стал созревать, в райкоме комсомола для мальчишек придумали новое занятие. Понастроили им на полях караульные вышки, посадили по два пионера на каждой и назвали этих ребят интригующими и очень высокими словами: «Легкая кавалерия по охране урожая». Ребятишки должны были со своих вышек обнаруживать кулацких «парикмахеров» – так прозвали тех, кто тайком забирался в зреющие хлеба и состригал в мешок колоски.
   Петька и Васька не раз обнаруживали стригунов, дудели во всю свою силу в пионерский горн, колотили в барабан, а когда прибегали с полевого стана взрослые и настигали «парикмахера», то им чаще всего оказывался какой-нибудь сельский многодетный бедолага, подвигнутый голодом на такое дело. Мальчишкам было стыдно, они прятали глаза перед преступником и готовы были провалиться сквозь землю: нередко пойманный доводился им родственником – дальним или близким.
   И все-таки Петька и Васька продолжали ревностно нести свою службу. Их уже наградили пионерскими костюмами – привезли из района каждому трусы и майку. Со временем на вышке их было уже трое. В отряд к ним поступила одноклассница Петьки – отчаянная девчонка Марфуша. Она и ночью, не в пример другим девчатам, оставалась в поле, на вышке. Ночью кулацких-«парикмахеров» не больно-то увидишь – темно, и Петька мог целиком отдаться своей астрономии. Теперь у него была союзница. Марфуша также любила ночное небо, любила звезды. Они вместе с Петькой считали их, и Марфуша не удивлялась, почему одну звезду зовут так, а другую по-иному. Она только вскрикивала по-девичьи восторженно: «Ой, как же красиво!»
   Васька ехидно хмыкал в ответ на ее восторженность, а Марфуша не обращала на него внимания: «Пускай хмыкает, нам-то что, да, Петь?» Ухватившись за жиденькое перильце вышки, она смешно подпрыгивала, топотала ногами и кричала:
   – Петь, глянь, летит, летит!
   Теперь они вдвоем провожали глазами падающую звезду, чувствуя, как все у них внутри подымается, подступает к сердцу, как бы и сами они уже падают, летят с огромной высоты в некую бездну. Им и страшно, и радостно, и по щекам их уже текут слезы – не то вот от этого страха, не то вот от этой неземной радости, не то от всего этого вместе. Они и не замечают, как стоят уже обнявшись, только чувствуют, как им хорошо, да вот сказать не могут ничего друг другу.
   Как-то ранним-ранним утром на ноле прилетели журавли. Они опустились на просо, выставили часовых, застывших на своих ответственных постах, и, гордые, прекрасные, стали важно расхаживать по степи. Марфуша увидела их первой и, взвизгнув от радости, захлопала в ладоши, да так громко, что журавли побежали-побежали и плавно поднялись в воздух. Зачарованная Марфуша развязала галстук и все махала и махала вслед улетающим птицам. А губы ее как бы сами собой, непроизвольно повторяли одно и то же: «Журавушка, журавушка, возьми и меня с собой! Журавушка, милая!» Потом неожиданно расплакалась, быстро сбежала вниз по лестнице и побежала в сторону села. Петька и Васька, ничего не понимающие, но также встревоженные чем-то неясным, долго еще видели, как над колосьями плыла красная капля – ее галстук. Петька сказал:
   – Ты, Вась, подежурь тут. А я догоню ее.
   Вернулись Петька и Марфуша только вечером. Васька ни о чем их не расспрашивал – ему-то что? Мало ли люди дурачатся! Передав пост Петьке и Марфуше, он преспокойно спустился вниз, залез в небольшой шалашик, сооруженный для них все тем же Каплей, и тут же заснул.
   А Петька и Марфуша опять глядели в ночное небо, считали звезды, но были тихие, не говорили друг другу ничего, да и чего они могли сказать?..
 
   Сказали они это главное для обоих слово гораздо позже, в канун войны. Провожая однажды ее до калитки, Петька задержался, взял Марфушу за голову обеими руками, повернул к себе и, глядя прямо в ее забеспокоившиеся глаза, сказал взволнованно:
   – Журавушка моя!..
   – Ты что?
   – А помнишь нашу вышку в поле, журавлей?..
   Марфуша помнила.
   В ту ночь она впервые не закрыла перед ним калитку. А на третий месяц ее замужества Петра позвала в райвоенкомат повестка. Прямо от райвоенкомовского крыльца вместе с Василием и другими селянами направились на станцию. Там ждал их эшелон. Провожала обоих одна Журавушка – так звал теперь жену Петр. Провожала и не знала, что навсегда... А погиб он уже за Днепром, в сорок третьем.
   Дивизия наступала в Кировоградской области. Декабрьской лунной ночью пехотинцы, в том числе и отделение Петра, расположились на окраине большого селения Калиновка. В снегу вырыли временные, неглубокие окопы. Ждали утра. Петр, прикрывшись полушубком, лежал на спине и, по обыкновению, когда выпадала такая минута, глядел из-под ушанки в студеное ночное небо. Звезд было много, луна кособочилась чуть ли не над самой головой Петра. Млечный Путь распростерся над миром и вел куда-то свою бесчисленную звездную армию. Из армии этой падал, срывался то один, то другой подстреленный каким-то невидимым врагом боец, но армия не уменьшалась от этих потерь и продолжала свое вечное, никем и ничем не остановимое шествие.
   Я представляю себе и эту ночь, и Петра в его снежном окопчике.
   «Вот так же и мы тут, на земле, – мог бы подумать Петр в такую минуту и сам подивился бы неожиданному сравнению. – Идем, убивают нас, падаем, оставляем в земле одного, другого, армия же не уменьшается. Идет себе и идет вперед. И никому уж не остановить нас...»
   Он не успел довести своей мысли до конца. Все оборвалось как-то в один миг. В миг этот что-то вспугнуло рядом снег, он султаном метнулся вверх, колючий и неожиданно горячий. И все. Больше ничего уж для Петра не было, потому что не было уже и самого Петра.
 
   Двадцать лет спустя, в который уж раз, приехал я в Выселки. Как всегда, в первый же день потянуло в поля. Только что начали убирать хлеб. В шестьдесят третьем он вышел негустой: замучили засуха и жук кузька, вреднейшее существо, неизвестно для какой надобности придуманное природой. Комбайнеры прилаживали машины, вздыхали, шелуша нетучные колосья. Меж ними был и дедушка Капля. Он вздыхал больше всех, но это уж, видать, по старческой своей привычке.
   – И сторожить-то, ребятки, мне, кажись, будет нечего. Придется подписать всеобщее и полное разоружение. Сдам свою орудью на склад, а сам подамся в космонавты.
   – Устарел ты, дед, для космонавтов.
   – Не скажи, Василий! Стар-то я стар, это верно. Это всяк видит невооруженным, как говорится, взглядом. Но зато легкий, как перышко. Во мне фунтов двадцать будет – не боле. Самый раз в космонавты.
   – Тогда уж и старуху бери с собой.
   – А это еще зачем? Она мне и на земле надоела.
   – Как зачем? А кто ж кальсоны за тобой будет стирать?
   Механизаторы расхохотались. Капля же был невозмутим.
   – На небесах кальсоны ненадобны. Там комбинезон да еще... как его.... этот самый, скандфар...
   – Скафандр, – уверенно подсказал Василий.
   – Ну, это шапка такая круглая, стеклянная на голове... – начал было Капля.
   – Не стеклянная, дед.
   – А какая же, по-твоему? Ты что, Василий, уж не родственник ли Валюшке Терешковой али там самому Гагарину, а?
   – Родственник не родственник, а знаю, – важно сказал Василий.
   – А говорят, днями кто-то на саму аж Венеру полетит, – мечтательно объявил Капля.
   – Враки, – сказал Васька. – На Луну еще надо сначала слетать.
   – На Венеру, стало быть, не хошь? Боишься? Хм, – хмыкнул дед явно какой-то своей грешной мыслишке. – Ну, валяй на Луну, это поближе, побезопасней...
   – Дед, – перебил вдруг Васька. – А помнишь, чай, как мы тут с тобой коровам хвосты крутили? А теперь на Венеру тебя потянуло. Ишь ты!..
   Все смолкли. Где-то, под самым Млечным Шляхом пророкотал реактивный самолет. Прочертил небо не то падающий метеорит, не то очередной спутник.
   – Да, подкузьмил нас хлебец, – опять вздохнул Капля.
   – А в Заволжье, говорят, урожай невпроворот.
   – Стало быть, и мы не пропадем.
   И снова все оживились, заговорили.
   Василий глядел на небо и думал о чем-то своем, может быть, далеком, может быть, близком – кто его знает. Может, на какой-то из тех далеких и загадочных звезд тоже сидят где-то сейчас люди и думают все о нем же, о хлебе. А как же иначе?..

Вечный депутат

   Теперь уже не все в Выселках помнят, когда Акимушку Акимова впервые избрали депутатом. Во всяком случае, на его депутатской памяти сменилось не меньше полутора десятка председателей и такое же количество секретарей сельского Совета.
   По профессии Акимушка – кузнец, единственный на все село. Кузнецом был его дед, был кузнецом и его отец, тоже Аким Акимов.
   Акимушка-младший в кузне отца исполнял обязанности и молотобойца, и горнового. Не тогда ли высельчане начали присматриваться к рослому, добродушнейшему пареньку, готовому в любой час и в основном безвозмездно исполнить любую их просьбу: одному подковать лошадь, другому смастерить ведро, третьему набить обруч на кадушку, четвертому ошиновать колесо.
   После смерти отца Акимушка стал единственным хозяином кузницы. Ему помогали теперь его старшие сыновья. Все, однако, заметили, что Акимушкино предприятие нисколько не обогащало хозяина, в то время как кузнецы в других селениях всегда были людьми большого достатка. Крыша на Акимушкиной избе прохудилась, жуткими ребрами стропил наводила уныние на прохожих, бросивших на нее мимолетный взор; починить избу, перекрыть крышу было некогда: кузня забирала все время и все силы, нанять кровельщика тоже было не на что – Акимушка брал плату лишь за большие услуги, за малые не брал ни копейки. А так как малыми считались у него все те, о которых поминалось выше и с которыми, главным образом, и шли односельчане в кузницу, то и получалось, что Акимушка трудился для блага кого угодно, только не своего. Мужички, наиболее ухватистые и предприимчивые, такие, скажем, как Василий Куприянович Маркелов, унося от Акимушки какую-нибудь починенную вещицу, ухмылялись про себя: «Дуралей же ты, Аким! Стоишь возле деньжищ и не гребешь их пригоршнями!» Иногда советовали:
   – Да бери хоть по пятачку. Не то пустишь семью по миру.
   Акимушка отмалчивался, думая, в свою очередь: «Черта с два с вас возьмешь! Приучил вас так – все бесплатно. А попроси семик – взвоете, живодером обзовете ай еще как, знаю я вас!» И не брал. И разорился бы. И вылетел бы в ту самую кузнечную трубу, из которой круглые сутки попыхивал душистый дымок, милый сердцу коваля. И скорее всего действительно пошел бы по миру со всей своей большой семьей, если бы не началась коллективизация.
   Вздумай кто-нибудь сейчас поднять селянский архив и полюбопытствовать, кто первым подал заявление в колхоз, то этим первым оказался бы Акимушка Акимов. Он будто бы только и ждал этого часа: написал заявление задолго до общего собрания, отнес его уполномоченному райкома и тут же предложил свои услуги в качестве агитатора, хотя прежде ему не доводилось произнести перед обществом и пяти слов: работа кузнеца в длинных речах нисколько не нуждалась, напротив, требовала полной сосредоточенности.
   Кузница была немедленно передана артели. В жизни Акимушки как будто ничего и не изменилось. По-прежнему торчал он со своими сыновьями в кузне, по-прежнему стучал молотком, по-прежнему лицо его было рябоватым не от оспы, а от мелких осколков окалины, лишь глаза чуток повеселели. Впрочем, вскорости им пришлось вновь погрустнеть; дела в колхозе, за который Акимушка всегда чувствовал себя в ответе, что-то не очень клеились. Вслед за кулаком из села – только уж добровольно – двинулся середняк. По чьему-то распоряжению был вывезен весь хлеб и весь фураж. Начался массовый падеж лошадей, а затем страшный голод: люди умирали семьями, рушились дома, редели улицы, все больше и больше окон слепло – уезжающие в город наглухо забивали их досками и горбылями. Ныне, спустя тридцать с лишним лет после того ужасного года, памятью о нем остались только бугры от фундаментов, да котлованы от погребов, да то там, то сям видневшиеся из-под земли перламутровые отблески ракушек: ракушки эти вылавливались в реке, в озерах, ими люди пытались спастись от голодной смерти. Дети, глядя на эти посверкивающие останки исчезнувшей и непонятной для них жизни, спрашивали теперь мать либо отца: