– Дурной... какой же ты дурной, Меркидон!
   Оказалось, что, гуляя по лесу, девчата заблудились.
   Меркидон вывел их самым коротким путем на луга, и они, завидя вдали Выселки, точно птицы, выпущенные из рук человека, встрепенулись, вспорхнули и пустились прочь от Меркидона. До него долетал лишь девичий хохот.
   В ушах Меркидоновых теперь часто звучал Глашин голос:
   «Дурной... какой же ты дурной».
   У одного останутся после встречи с любимой ее глаза – чаще всего именно глаза, у другого – ее походка, а вот у Меркидона – ее голос. И как было бы славно, если б он мог слышать этот голос сегодня, завтра, послезавтра, каждый день, каждый час, каждую минуту – слышать всегда!
   Большое, самое большое счастье нередко кажется звездою – далекою и потому недосягаемою. Во всяком случае, Меркидон долго не решался посылать сватов. Может быть, и вовсе не решился бы, не выручи Журавушка. Бесстрашно подскочила к нему как-то вечером и прямо выпалила: «Глаша любит тебя, Меркидон! Слышишь? Эх ты, медведь!» – и убежала. Меркидон, потерянный, потрясенный, долго еще стоял на одном месте. Прямо от клуба пошагал потом в лес и бродил там до самого рассвета. Слышали люди, что он пел в лесу. Что уж это была за песнь – никто не знал, но пел!
   Война пощадила Меркидона. Вернулся. К одному сыну, родившемуся в канун войны, прибавил еще четверых – тоже сыновей. Отцова любовь к лесу передалась и сынам. Старший, который теперь служит в армии, пишет, что, когда вернется, непременно станет полесовным – и не липовым, как его батька, а настоящим. Батьку же не смущало, что он липовый. Вы и сейчас, углубившись ночью в лес, можете натолкнуться на Меркидона, – вернее, он сам вас отыщет. Коль вышли вы просто так, на прогулку, подойдет, поздоровается тихо-мирно, выкурит вместе с вами папироску, поведает какую-нибудь лесную быль и распрощается подобру-поздорову. Если же иные цели привели вас на лесную тропу, то не гневайтесь, когда, точно гром, прогремит над самым вашим ухом грозное и повелительное:
   – Бросай топор, пилу – не то я палю!
   Пальнуть Меркидонова двустволка не смогла бы по той простой причине, что в ней никогда не было патрона. Но порубщики тем не менее бросали по требованию Меркидона и топор, и пилу, памятуя, что один раз в году и палка стреляет.
   После одного случая в Выселках перестали считать Меркидона придурковатым. По примеру кубанцев на селе впервые начали косить пшеницу на валки. Сам метод ни у кого не вызывал возражений, да и не мог вызвать, потому как, в сущности, не был нов: разве крестьянин в прежние годы не валил рожь или пшеницу на эти самые валки своим крюком? Дед Капля сказал, глянув на новшество:
   – Давно бы так. Потерь помене будет. Наши старики не дурнее нас были: век так косили... Теперь с хлебом будем!
   Сущий бунт вызвало другое. Колхозникам показалось, что начали косить слишком рано. Тот же Капля первый возопил:
   – Зеленую, как лук, косят! Останемся без куска!..
   Его поддержал совершенно неожиданно вечный депутат Акимушка Акимов. А уж после Акимушки поднялись все. Председатель колхоза и секретарь партийной организации были атакованы в правлении. Такого шума не помнили в Выселках со времен коллективизации. В пору было бы вызывать из района милицию. Выручил Меркидон.
   – Зачем кричать, мужики? Поедемте сейчас же на поле. Там начали косить совсем спелую, даже, можно сказать, переспелую, как старая девка, пшеницу. Вот и проверим, в какой лучше зерно: в спелой или в той, которую скосили раньше за неделю, по-вашему, зеленую?..
   Поехали, проверили. Возвращались домой поодиночке, пристыженные. От Аполлона Стышного бежали в сторону, боялись встретиться с ним глазами. Поутихли, на другой день собрались в правлении.
   – Прости нас, Полоний! – за всех кричал Капля. – Хужее бабы оказались. А Меркидон, которого мы дурачком обзывали и прочими разными словами, умнее всех нас оказался. Недаром и фамилия у него такая подходящая – Люшня! Молодежь-то, поди, не знает, что это за штука такая – люшня. А без нее, бывало, в поле за снопами не поедешь. От хорошего воза без люшни наклеска не выдержит, поломается, как тростинка. Вся опора – в люшне. Вот оно какое дело, ребята. А вы... туда же... смутьянничать!
   Капля, конечно, уже забыл, что смуту затеял не кто иной, как он сам. Но дело не в этом. Важно, что от Меркидона отлепилась наконец давняя кличка «придурок». Даже его лесные походы теперь не представлялись уже странными. Меркидон оказался разумнее других в самом главном и решающем – в хлебе. Может ли он быть глупее в вопросах менее значительных?
   Так теперь думали люди, заслышав на какой-нибудь глухой лесной просеке знакомый голос:
   «Бросай топор, пилу – не то я палю!»

Единство противоположностей

   Так сами себя окрестили два моих приятеля-грамотея Иван Михайлов и Егор Трушин. Со стороны глядя, можно подумать, что постоянные и яростные препирательства составляют суть их дружбы. Не было еще мысли, которую выдвинул бы один из них, а другой сейчас же не опроверг бы ее. Если, скажем, одержимый огородник и садовод Егор Трушин начнет утверждать, что в Выселках можно культивировать виноград, то Иван Михайлов, состряпав на челе своем саркастическое выражение, тотчас назовет своего друга сумасшедшим и в доказательство приведет тот факт, что в Выселках и яблоки-то не всегда вызревают, куда уж там винограду. Егору не захочется быть сумасшедшим, и через каких-нибудь два-три года он придет к Ивану и скажет с таинственной значительностью:
   – Ну, пойдем.
   – Куда? – последует вопрос, неизбежный в таких случаях.
   – На кудыкину гору, – совсем так, как в мальчишеские годы, скажет Егор и добавит с прежней значительностью: – Пойдем, говорю. А там увидишь, куда.
   – Делать нечего, хозяйка. Дай кафтан, я поплетусь...
   Слова эти относились к жене, Александре Кузьминичне, которая, оставив на время дела у печки, уже смотрит на мужа и его дружка с понятной подозрительностью.
   – Ты ж говорил, что ревизию на свиноферме будешь делать, – спрашивает она мужа, а чуть смеющимися глазами скользит по карманам Егора – не торчит ли из них бутылочная головка.
   – Мы на одну минуту, – спешит на выручку Егор.
   – Хоть бы и на час, – поправляет его Иван. – Ревизия подождет. Пошли, Егор!
   Они идут из одного конца селения в другой по длинной-длинной улице, которую когда-то называли Садовой, – на некоторых избах с тех времен сохранились номерки, – а теперь не зовут никак: просто улица, и все. Доходят до Егорова двора, минуют двор, через калитку – в огород. В дальнем углу останавливаются. Егор просит:
   – Закрой, Иван, глаза.
   – Это еще зачем?
   – Ну, закрой. Прошу тебя!
   – Ни за что!
   – Черт с тобой, гляди!
   Егор наклоняется, сдергивает с незнакомого куста дерюгу, и перед удивленными на какой-то миг очами Ивана качаются, посверкивая капельками росы, настоящие виноградные гроздья. Иван молчит. Молча наклоняется над виноградной лозиной, молча взвешивает на огромной своей ладони гроздья, молча срывает виноградинку, кладет ее в рот и долго посасывает, как бы дегустируя. Егор своими большими добрыми карими глазами следит за товарищем, с нетерпением ждет, что тот скажет ему на это. Конечно, не будь Иван такой свиньей, он должен был бы, прежде чем потащить виноград в свою пасть, исторгнуть громкие возгласы восторга, а потом уж лопать. Но что с таким невоспитанным человеком поделаешь! Подождем, что же он в конце концов скажет.
   После первой виноградинки Иван, однако, ничего не скажет. Не скажет он и после второй, третьей. И только когда вся гроздь будет прикончена, объявит снисходительно:
   – Недурственно.
   – Только и всего?
   – А чего еще? По одной-то лозине любой может вырастить. А ты попробуй в масштабе всего села, всего колхоза! Вот тогда я погляжу, а так – что же, так-то любой!
   – Ну и сволочь же ты, Иван! – скажет оскорбленный до глубины души Егор. Потом задохнется в благородном гневе и умолкнет. Расстанутся врагами.
   По пути к своему дому Иван завернет к тестю, коим является Капля. У того для зятя завсегда найдется стакан-другой отличной браги-медовухи. Одному-то Настасья не разрешит пить, а с Иваном – ничего, можно: как ни говори, а зять, к тому ж председатель ревизионной комиссии колхоза, власть.
   Тестя и тешу нимало не смущает, что у этого их власть предержащего зятя самая никудышная хатенка в Выселках, самый паршивый огородишко, да и вообще Иван едва сводит концы с концами. Иной, глядишь, к заработанному в колхозе законным путем прибавит и добытое не совсем законным способом, и ему ничего, живет припеваючи. А Ивану Михайлову нельзя, он – сама ревизия. Возьми он из колхозного стога хотя бы одну вязанку сена, тут такое подымется! И больше всех будут кричать как раз те, которые не вязанками – возами волокут поздним часом на свое подворье.
   Битва коллективного с частным, развернувшаяся на селе в тридцатые годы, продолжается, не стихая ни на минуту, и в шестидесятые. Частное в этой тридцатилетней войне сохраняет теперь лишь крохотные, размером в пятачок, плацдармы, по величине равные тому Ноеву ковчегу, на котором плавают еще отец Леонид, его братья и сестры. Но как бы ни малы были эти плацдармы, сокрушить их одним решительным ударом нельзя. Ни только и даже не столько потому, что они располагают отважными защитниками.
   Логикой вещей укреплялись эти малые рубежи. В течение многих лет до середины пятидесятых годов трудодень высельчан равнялся почти нулю. Эта круглая пустая цифра постепенно могла привести крестьянина не к самому лучшему выводу: руками и зубами держись за свой огород, он, а не колхозное обширное поле с его добротными землями твой поилец и кормилец. На своем огороде ты можешь вырастить все: и хлеб, и капусту, и картофель, и свеклу, и морковь, и тыквы, а возле изгороди – траву, которая сгодится на сено для коровы и трёх-четырех овец. Пускай эти сорок соток – не пять и не шесть гектаров, но приложи к ним руки, и они воздадут вам полной мерой. Будешь сыт, обут и одет.
   С середины пятидесятых годов на приусадебных участках уже нельзя было увидеть ни единой полоски ржи или пшеницы. Колхозное поле как бы вдруг очнулось и повернулось лицом к землепашцу.
   Казалось, наступил момент, когда можно будет раз и навсегда покончить с пятачком, на котором все еще стоял одною ногой крестьянин, испытывая при таком неестественном стоянии немалые неудобства. В некоторых селах колхозникам присоветовали отогнать своих буренок на колхозную ферму. Она, мол, обеспечит вас и ваших детей и молоком, и мясом, и маслом. А забот никаких: ни тебе хлопот о сене, как о хлебе насущном (не надо таскать поллитровки лесникам, задобривать их, чтоб указали полянку для покоса), ни тебе доения ранними утрами и поздними вечерами, ни тебе возни с навозом, ни тебе вся прочая сухота – получай на складе все готовенькое. Не житье, а малина!
   С радостью пошли на такое житье колхозники – кто ж не соблазнится? А неделей позже кое-где те же люди, которые так энергично агитировали за сдачу, обошли все дворы и попросили колхозников забрать своих коровенок обратно: и кормов не хватает, да и молоко куда-то утекает, не остается его селянам.
   Вот как дело обернулось. Пятачок, стало быть, остается.
   Надолго ли?
   Что касается Ивана Михайлова, то ему хотелось бы, чтоб все это поскорее кончилось. У него тоже были и свой огород, и своя корова, но у него не хватает ни желания, ни сил отстаивать этот рубеж так, как отстаивали его другие, такие, как Василий Куприянович Маркелов, – вот он может! У Василия Куприяновича есть на сей счет даже своя теория. Как-то за бутылкой перегона, сидя в холодке под яблоней, он достаточно четко изложил ее Егору Грушину и Ивану Михайлову, которые придерживались противоположной точки зрения.
   – Ребята вы грамотные. По десять классов имеете. А историю партии не изучали, – начал он и выжидательно примолк, рассчитав заранее, что приятели будут возражать. И правильно рассчитал.
   – Это мы-то не изучали! – первым не выдержал Иван. – Да мы еще в школе... а потом самостоятельно!..
   – Знаю. Дошли до четвертой главы, и точка. А самая-то суть в ней. В четвертой главе.
   – Это насчет диалектического и исторического материализма, что ли? – спросил Егор.
   – Насчет этого самого...
   – Сейчас новая история.
   – Может быть. Я по старой изучал, – как-то сердито, чем-то недовольный буркнул Василий Куприянович и продолжал наставительно: – Смотрите вы, друзья, в книгу, а видите фигу. А надобно глядеть в суть, в самую суть, в самый корень. Вот вы говорите, что пора с частной собственностью в деревне покончить, она, мол, тормозит, держит за ноги, не дает полного ходу к коммунизму. Забыли вы, друзья, про диалектику, про единство противоположностей. Взять хотя бы вас. Считаетесь друзьями-приятелями, водой вас не разольешь, а цапаетесь промеж себя каждый божий день. Характеры у вас, ну, сказать, не то что разные, но прямо-таки совсем несходственные. Егор хоть и спорщик, но мокрая курица. Тележного скрипу боится. А ты, Иван, баламут, не знаю, как только с тобой Каплина дочь живет – другая, небось, не выдержала бы, вмиг смылась от такого муженька. Цапаетесь, говорю, вы с Егором, а дружите. Тронь кого-нибудь из вас – морду побьете обидчику. А все почему? А все потому, что и вы подчиняетесь диалектическому закону о единстве противоположностей. Слишком слаб характером Егор – это его минус. Ты, Иван, чересчур жестковат – это уж минус твой. А минус на минус дает плюс. Понятно? Это промеж людей. А теперь перейдем к обществу. Для примеру возьмем опять же наши Выселки. В них мирно сосуществуют два сектора: коллективный и частный. Характеры у них разные, прямо противоположные. У первого забота обо всех, у второго – об одном. Первый, заботясь о многих, одновременно, частенько забывает про одного, отдельного, так сказать, индивидуума. Это его минус. У второго – вся тоска-кручина про этого самого индивидуума. Это уж минус его. Помножим опять минус на минус, получим плюс, то есть самый что ни на есть положительный результат. Понятно? Но это пока еще теория. Давайте-ка хлобыстнем еще по лампадке – я вам и о практике скажу. Грамотеи-то вы грамотеи, а простых вещей не знаете.
   Хлобыстнули по лампадке, закусили огурцом, предварительно окунув его в только что накачанный мед.
   Василий Куприянович, порозовев в щеках и вздыбив жесткую седоватую щетину на круглой своей голове, продолжал:
   – Вы, грамотеи, знаете ай нет, что в городах до сих пор еще не хватает мяса и молока? Были хоть раз в Саратове, ходили по магазинам? А я ходил, видал. Что получилось бы, если б еще и колхозников снабжать мясом и молоком? Запел бы рабочий класс и весь прочий городской люд бедного Лазаря! А ведь мы, держа коровенку, овец и курешек, не только себя снабжаем, но и помогаем еще увеличивать колхозное поголовье. Каждый божий год сдаем по теленку на колхозную ферму за самую сходственную цену. По государственной цене продаем яйца, шерсть. А корма-то мы добываем сами, колхоз нам их не дает. Добываем все с тех же сорока соток. Вот почему трогать-то нельзя частный сектор. Он великое подспорье государству!..
   – Ты, Василий Куприянович, решил, кажется, с этим подспорьем прямо в коммунизм прийти. Вон сколько живности развел на своих сотках. Вся Поливановка стонет от зависти. Гляди, как бы не подожгли. Подпустят красного петуха!..
   – Ты, Иван, не смейся. Я тебе всурьез говорю: не ленись, создавай, где можно, материальную базу коммунизма. Корове наплевать, на каком дворе она находится – на колхозном или частном. Лишь бы ее кормили. А ее дело – давать молока побольше. При коммунизме реки молочные должны быть, чтоб люди купались в них, как сыр в масле. Поняли вы, грамотеи несчастные, или нет диалектику?
   – Твою-то диалектику мы давно поняли, Василий Куприянович, – сказал Егор. – Только что-то мало похожа она на коммунистическую.
   – Самая что ни на есть коммунистическая! – решительно отрубил Василий Куприянович и встал с очевидным намерением покинуть компанию. Но это, видно, уж потому, что бутылка была пуста.
   Не попрощавшись, потопал на свою Председателеву улицу. Над вылинявшей от пота рубахой, повыше воротника, бугрился тугой коричневый загривок. Плечи, однако, приспущены, какая-то невидимая тяжесть тянула их книзу, к земле. Длинные руки поэтому висели не возле ног, по бокам, а чуть впереди, и в их вялом взмахе уже не чуялось прежней мощи.
   Проводив его долгим взглядом, Егор почему-то вздохнул сокрушенно, потом, как бы вспомнив внезапно, объявил другу:
   – А знаешь, Иван, весною откажусь от рассады. Буду сеять помидоры семенами. Взойдут пораньше. У колхоза будут ранние овощи.
   – Никаких не будет. Ни ранних, ни поздних, – решительно возразил Иван и на возмущенный жест Егора прошипел свое обычное, предупреждающее: – Чу, чу, чу!.. Взойдут они до срока – мороз тут как тут: «Здравствуйте, голубушки, давненько я вас поджидаю!» И – трах! Свесят головы твои всходы, про себя подумают: «Дурак ты, дурак, Егор! Выставил ты нас на верную гибель!» Вот что скажут про тебя твои растения. И, знаешь, будут правы. Чу, чу, чу!.. Не торопись с кулаками, а выслушай до конца. Всходы – что? Поворчат, да и помрут. А как ты будешь объясняться с председателем, что ты, друг мой разлюбезный, сообщишь Аполлону?.. Чу, чу, чу!.. Да тебя за такой разор Меркидон в лесу встренет и расстреляет из своей двустволки, как классового врага, как злостного вредителя. Я уж не говорю о бабах, твоих огородницах. Топили они тебя однажды в Кривом озере, из которого ты воду качаешь, да не утопили. Пожалели твоих малых деток. А за такое дело не пощадят. Вот что тебя, Егорий-непобедоносец, ожидает в самом недалеком будущем. Мало будет на тебя председателя, секретаря и огородниц – я своего тестя натравлю. Он тебе покажет! С Каплей только свяжись – целый век будешь чихать. Я-то уж это очень хорошо знаю...
   – Ты кончил? – спокойно осведомился Егор.
   – Чу, чу, чу!.. Еще немного, и кончу.
   – От тестя, поди, болтать-то научился.
   – От него. С кем поведешься... Согласно пословице. А ты потерпи еще маленько, а потом я тебе слово предоставлю. Лучше уж от меня потерпеть, чем от всех прочих граждан. Я тебя колотить не собираюсь, хоть ты того давно заслуживаешь. А те поколотят, и здорово поколотят. Схлопочешь ты, Егорий, превеликую взбучку со своей глупой затеей!.. Ну а теперь последнее слово предоставляется подсудимому Трушину Егору Алексеевичу. Валяй, Егор!
   Слово «подсудимого» было на редкость коротким.
   – Дурак ты, Иван! – сказал он, и в добрых глазах его отразилось нечто похожее на сожаление. – В конце июля на будущий год приходи со своей ревизией. Там посмотрим!
   В середине марта, прихватив с собой старших сыновей, Егор отправился на реку. Весь день от реки слышались звонкие удары пешни и топоров. Крошки льда взлетали высоко, в них то и дело вспыхивали радуги.
   Большие куски льда один из Егоровых сыновей отвозил к себе во двор, складывал в погреб.
   – Для чего тебе лед понадобился? – спросил Иван, выйдя на реку.
   – А чтоб летом молоко не прокисало, – сказал Егор, пряча что-то в своих глазах.
   – У тебя оно и так не прокиснет. Не успеет.
   Иван явно намекал на многодетность своего приятеля. Женились друзья в сорок пятом, сразу же после войны, и дали друг другу клятву обзавестись не менее чем семью детьми каждый. Трудно теперь сказать, чем вызван был этот их определенно завышенный план. Вернулись они, можно сказать, к разбитому корыту: ни кола ни двора и решительно никаких продовольственных запасов. Казалось, с потомством можно было бы и повременить. Однако женились, и ровно через девять месяцев после свадьбы у того и у другого в зыбках заверещало по дитяти. А еще через год – по другому, потом по третьему, четвертому. Егор в намеченные сроки выполнил свой план: теперь у него было четыре сына и три дочери. Мне стоило немалых усилий запомнить имена Егоровых ребят. Так идут они у него во возрастной иерархии: Коля, Вася, Галя, Маня, Вова, Таня и Егорка. Последнего нарекли в честь отца-героя. У Егорова приятеля после четвертого случилась осечка. Жена ли прихворнула аль еще что, но вот уже несколько лет Иван не продвигается вперед. Говорит, что это застой временный, перед новым скачком. Так оно или нет, но мы с Егором ждем, одновременно не лишая себя удовольствия подтрунивать над товарищем.
   Между тем яростные споры двух приятелей продолжались. Пробравшись в Егоров погреб, Иван увидал как-то на кусках льда помидорное семя. Выскочил из погреба пробкой и чуть ли не с кулаками – к Егору:
   – Ты с ума сошел?
   – В чем дело? – не понял тот.
   – Он еще спрашивает?! Ты зачем семена морозишь? Тебе для того их покупал колхоз? Ты, еловая твоя голова, знаешь, сколько за них заплачено? Сейчас же пошлю за вечным депутатом! На суд тебя товарищеский, а там, может, и на уголовный!.. Чу, чу, чу!.. Ты еще дашь свои показания!..
   – Я их закаляю, – успел-таки просунуть три этих коротких словца Егор.
   – Кого? Семена закаляешь?
   – Семена.
   – Закаляй-ка ты свои... А колхозное добро не губи! Ясно?
   – Ясно, что ты болван. Я за огород головой отвечаю. И ты не лезь в мои дела раньше времени! – Егор неожиданно ощетинился, в вечно добрых карих глазах его метнулись молнии. – Суется тут всякий. Ты вот этой книги не читал? – И хозяин дома грохнул об стол, перед самым носом малость опешившего приятеля, преогромным томищем, на твердой обложке которого большими буквами начертано: «Огородное хозяйство». – Я ее, можно сказать, наизусть знаю. Ты, небось, слыхом не слыхивал про мозаичную болезнь капусты, а я с этой самой болезнью каждое лето веду смертельную войну. А ты еще мне указываешь!..
   – Чу, чу, чу!..
   – Ты мне не чучукай! Раз задел за живое – пеняй на себя.
   – Что мне пенять, я лучше уйду.
   – Давно бы так.
   Иван ушел. А Егор дождался, когда тот ушагал на достаточное расстояние, постоял в раздумье. Потом нырнул в погреб. Зачерпнул пригоршней холоднющие, как ледышки, семена и впервые испугался. Руки мгновенно окоченели, заломило их страшно, холодок этот пробежал по рукам выше, проник до самого сердца. Невольно вскрикнув, Егор вылез из погреба, схватил мешок и вновь полез в погреб. Затем он бегал по избе с мешком семян, не зная, что с ними делать: положить ли их на печь, на пол ли рассыпать или оставить так, в мешке. Неожиданно вспомнил, что паника во всех делах плохой помощник. Сел на лавку, обхватив коленями мешок и уняв таким образом дрожь в ногах. Постепенно успокоился. Холодок откатился от сердца, кровь вернулась к щекам, к пальцам рук. Раскрыл нужную страницу книги, прочел. Выругал Ивана. Себя выругал пуще. Сгреб в охапку мешок и отнес в холодные сенцы.
   Весною, как только сошла полая вода и на земле образовалась тоненькая корочка, Егор посеял помидоры. Женщины, против ожидания, ничего не сказали своему бригадиру. Не в пример Ивану, они доверяли Егору больше.
   Я пишу эти строчки уже после того, как побывал на сборе небывалого в истории Выселок урожая помидоров на колхозном огороде. Урожай был тем более внушителен, что в этом году на селе ни у кого помидоры не уродились: люди пытались подсаживать рассаду – мороз убивал ее насмерть. А Егоровы всходы выдержали.
   Внешне Егор редко выказывает волнение, и потому, наверно, мало кто замечал его переживания. Лишь ночной ведун, Меркидон Люшня, застал однажды огородного бригадира в крайнем смятении. Меркидон в обычное время, то есть поздней ночью, бродил по лесу. Сквозь деревья где-то вдали померещился ему огонек. Меркидон прикрыл глаза, открыл их вновь – нет, не померещилось: огонек, настоящий огонек мерцал вдалеке. Не порубщик ли сел передохнуть да закурил? По-медвежьи треща сухими ветками, Меркидон двинулся на красную мерцающую точку. Вышел прямо к колхозным огородам. У водокачки увидел присевшего на корточки человека.
   – Это ты, Егор? – удивился добровольный полесовный. – Чего ты тут сторожишь весной-то?
   – Не всходят, Меркидон. А пора бы уж им всходить. Вот какие дела...
   В голосе Егора было что-то такое, от чего Меркидону стало жутковато. Он зябко передернул плечами.
   – Взойдут еще. Обожди маленько, – сказал он так, чтобы только не молчать.
   – Должны взойти, – глухо сказал Егор, и в глазах его что-то блеснуло: была ли то слеза или росинка, сорвавшаяся с молодого листа пакленика да скользнувшая по длинной, как у девушки, Егоровой реснице?
   Под утро на огородное хозяйство как бы случайно забрел и Михайлов Иван. Глянув на приятеля, сейчас же все и понял. Но не стал ругать. А утешать стал:
   – Взойдет, куда она денется! Запрятал ты ее поглубже – вот она и не выберется на свет. Давай-ка покопаем, поглядим, что там и как.
   Покопали. Нашли. Мощные, розовые жальца всходов неудержимо рвались кверху, и до солнца им оставалось каких-нибудь четверть сантиметра.
   – Браво, Егор! Чу, чу, чу!.. Ура-а-а! – заорал Иван и в порыве великой радости свалил друга на землю и долго мял ему бока. Устав, приподнялся, помог встать на ноги Егору. Сказал, тяжело дыша: – Позднее взойдут, скорее вырастут. Помнишь о единстве противоположностей? То-то же. А теперь давай закурим. – По привычке полез сам в Егоров карман: своих папирос у Ивана Михайлова отродясь не водилось.

Необыкновенная перепись

   Мне давно хотелось пройтись по всем улицам и проулкам Выселок, точнее – по тем буграм и ямам, которые остались от бывших домов и дворов и по которым только и можно определить, где проходили те улицы и проулки до середины тридцатых годов. Из пятисот изб осталось теперь лишь сто пятьдесят. Остальные триста пятьдесят – бугры и ямы. Бугры – от фундаментов. Ямы – от погребов и погребиц. Но я-то знаю, что далеко не все обитатели исчезнувших изб сами исчезли с лика земли.