Жизнь мгновенно изменилась. Я совсем не помню папу дома в эти дни. Стал другим быт. Проводились общие собрания жильцов, наклеивали белые кресты на окна, завешивали окна на ночь - город должен быть без огней. Исчезли с прилавков продукты, появились продуктовые карточки.
И вот настал тот последний вечер. Он был совсем не таким, как я теперь вижу в кино: слезы, объятия, впрыгивание в поезд на ходу. У нас этого не было. Все шло так как. как будто папа собирается на маневры. Мама сложила его вещи, уже пришит воротничок, петлицы полевые, проверены пуговицы, носки, платки. Папа скатывает шинель, кажется, я ее придерживала.
В коридор вышли все втроем. Час был поздний, к этому времени в доме закрывались все двери, кроме парадной, и, чтобы выйти во двор, нам пришлось с первого этажа подняться на второй, пройти длинным коридором и вновь спуститься. На улице темно, и наш всегда внимательный папа сказал:
- Дальше меня провожать не надо.
Обнял нас:
- Все будет хорошо. Не волнуйтесь.
И ушел.
С фронта он прислал несколько писем: "Скоро победим, тогда заживем по-другому. Как ведет себя Людмилочка?" Не могу вспомнить, чем была занята я до первого сентября. Доставляла маме огорчения тем, что, не спросясь, уходила надолго к подругам. Стала обычной, если так можно сказать, воздушная тревога. Убегали в бомбоубежище. Сидели по домам. Меня не раз заставала она на улицах в центре. Вбегали в магазин и все. Страха за собой не помню. Появились эвакуированные, беженцы. Слушали их. Мама дежурила в госпитале. Прибывали поезда с ранеными.
Что удивительно - на прилавках стало больше товаров, люди их покупали. Несколько дней мы с мамой решали: не купить ли новое пианино? Решили пока не покупать, подождать папу. Все-таки очень большая покупка.
Уму непостижимо, но мы начали учебу, как обычно, первого сентября. А от папы весь август - ни слова. Верим и ждем, хотя знаем уже такие слова, как "окружение" и "партизаны". В конце месяца объявили: быть готовыми в любой день к эвакуации. Точный день узнали, кажется, за сутки. Мамам досталось. Все равно были убеждены, что уезжаем на пару месяцев, пересидим где-то в Саратове и вернемся. Узел - постель, узел - посуда и чемодан с одеждой. Мы готовы.
В пути запомнила такую картину - без свиста состав наш отходит, хватаем кастрюли с костров, нет времени их погасить: едем - и вдоль насыпи цепочки огоньков. Эшелон дошел до Алма-Аты, затем возвратился в Чимкент. На медлительных волах, впряженных в мажары (возы), въехали мы в аул. Увидели кибитку. И все прочее, как в восточной сказке. Если бы не мамины черные, потрескавшиеся руки и не мамина седина. Когда я увидела у мамы первый седой волос, я плакала. Мамину руки! Я не знаю, чего они не умели. Как у мамы хватило догадки взять в последний момент швейную машинку (без крышки, но в подушке) и бросить в отъезжавшую к эшелону машину. Машинка - наша кормилица. По ночам мама ухитрялась шить. Спала ли моя мама?
А на горизонте снежные отроги Тянь-Шаня, а весной - степь, красная от тюльпанов, а осень - гроздья винограда и дыни (но как это купить?!). И война! Мы искали нашего папочку! За три года написали три десятка запросов: штаб армии, полевая почта номер сто шестнадцать, наркомат обороны, ГУК главное управление кадров Красной Армии в Бугуруслане... Отовсюду приходил ответ: "В списках убитых, раненых не значится..." Раз не значит - ждем и ждем, надеемся.
Радиол стало приносить радостные вести. Наши войска освобождают один город за другим. Вот и Орша освобождена. Это родина мамы. Там бабушка, мамины сестры. Освобожден и Воронеж. Но Воронеж без папы чужой. Списались и едем к бабушке. Ехали всюду в тамбуре - надо было суметь войти в вагон.
Мое любимое место в бабушкином доме - за теплой русской печкой. В школе сидим в пальто, у многих девочек пальто сшито из шинели, у мальчиков просто шинели. Утром ранним слышу из репродуктора: победа! Мне пятнадцать лет. Я надеваю предвоенный подарок папы - шерстяную (гарусную) кофточку и новенькие туфли на каблуках и иду в школу. Мы сберегли эти вещи, они были приобретены на вырост, вот я и доросла.
Вечером сидим за столом, на столе с нами папина фотокарточка и томик Пушкина с истлевшими краями страниц, выпадающих из переплета. Это его подарок невесте - маме. Я вспоминаю, как мы с папой читали вместе стихи и как он, когда ему что-нибудь особенно нравилось, говорил: "А белый свет ненаглядный". Такого живого и любимого папу я не могу представить не живым...
"Приносили длинные узкие конфеты..."
Леонида Белая - 3 года.
Сейчас - гладильщица.
Живет в Минске.
Сама сейчас не верю, что три годика было ребенку и он все помнит. Нет, не все, конечно. Но три-четыре картинки запомнила совершенно отчетливо, как взрослый человек.
...За хатой на лугу какие-то дяди занимаются гимнастикой, купаются в речке. Брызгают, кричат, смеются, бегают один за одним, как наши деревенские мальчишки. Только к тем мама меня пускала посмотреть, а здесь ругается и не разрешает выходить из хаты. На мой вопрос: "Кто эти дяди?" - испуганно отвечает: "Немцы". Другие дети бегали туда и приносили длинные узкие конфеты. Угощают меня.
...Куда-то бежим... Роса холодная. У бабушки мокрая юбка до пояса, а у меня и платье мокрое и головка. В лесу прячемся, я сохну в бабушкином пиджаке, платье сушится.
Возвращаемся в деревню. Что-то видем в черных головешках. Там, где жили наши соседи, находим гребешок. Я узнаю этот гребешок, соседская девочка меня им расчесывала. Мама не может мне ответить, где она и где ее мама. Моя мама плачет. А я помню, как эта девочка приносила мне от дядей, которые весело купались в речке, длинные узкие конфеты...
Тогда эти картинки только запомнила, соединились они в сознании потом. Бабушки нету, мамы нету, только я могу об этом сегодня рассказать.
"Сундук был как раз ему по росту..."
Дуня Голубева - 11 лет.
Сейчас - дояра.
Живет в дереве Прудок Чаусского района
Могилевской области.
...Мама, сестра и брат поехали на поле. Лен сеяли... Они поехали, а через час, больше не прошло, бегут женщины:
- Твоих, Дуня, постреляли. На поле лежат...
У мамы зернятки из кулака сыпались, так пальцы сощепила, что не могли разжать. С зернятками и похоронили. Осталась я одна с маленькими. У сестры муж в партизанах был, она родила этого маленького... Шесть месяцев ему...
Осталась одна, а корову доить не умею. Она ревет в хлеву, глядит на малого и ревет, чувствует. что хозяйки нет.
Ночью маленький ко мне лезет... Грудь просит... Молока... Оттяну ему шкурочку, цокает, цокает и заснет. Где он простудился? Как заболел? Сама малая, что я понимала. Кашляет, кашляет, и есть нет чего. Коровку у нас уже немцы забрали.
Умер. Стонал-стонал и умер. Слышу: тихо стало. Подняла тряпочки, он черный лежит, сгорел, только личико белое, чистое осталось. Хорошее личико, а сам весь черный.
Ночь. Куда я пойду? Буду ждать утра, утром людей позову. Сижу и плачу, что никого в хате нет, даже этого маленького мальчика. Стало днеть, положила я его в сундук... Боялась, что придут коты или крысы, обгрызут, он такой маленький стал, еще меньше, чем живой. Сундук был как раз ему по росту...
"Боялась увидеть этот сон..."
Лена Старовойтова - 5 лет.
Сейчас - рабочая.
Живет в Минске.
...Мама надела зеленое пальто, сапоги, завернула в теплое одеяло шестимесячную сестренку. Я сидела и глядел а в окно, когда она вернется. Вдруг вижу: ведут по дороге несколько человек, среди них моя мама с сестренкой. Около нашего дома мама повернула голову и посмотрела в окно. Фашист ударил ее прикладом по лицу.
Вечером пришла тетя, мамина сестра, она очень плакала, она рвала на себе волосы, а меня называла: сиротинушка, сиротиночка. Таких слов я не знала. Ночью мне приснился сон, будто мама топит печь, огонь ярко горит и плачет моя сестренка. Если я бывала теперь с ними, то только ночью. Мне снился этот сон, рассказывала тетя, два месяца. Я так как плакала, что вечером не хотела ложиться спать, боялась увидеть этот сон. И хотела его увидеть.
Я и теперь боюсь его увидеть и хочу его увидеть. У меня даже фотокарточки маминой нет. Только этот сон... Только там я могу на нее посмотреть... И на сестренку...
"Я хотела быть одна у мамы..."
Мария Пузан - 7 лет.
Сейчас - рабочая.
Живет в Бресте.
...Выгнали из сарая колхозных коров, а туда затолкали людей. И нашу маму. Мы с братиком сидели в кустах, ему два годика, он не плакал.
Утром пришли домой, дом стоит, а мамы нет. И людей никого нету. Одни мы остались. Я иду за водой, надо печь топить, братик кушать просить. На колодезном журавле висели наши соседи. Повернула в другой конец деревни, там криничный колодец был, самая лучшая вода у нас. И там люди висят. С пустыми ведрами вернулась. Братик плакал, потому что голодные: "Дай корочку". Один раз я его укусила, чтобы не плакал.
Так мы жили несколько дней. Одни в деревне. Люди лежали или висели мертвые. Мы мертвых не боялись, это все были знакомые люди. Потом встретили чужую женщину, начали плакать: "Будем с вами жить. Одним страшно". Она посадила нас на саночки и повезла в свою деревню. У нее было двое мальчиков и нас двое. Жили так, пока не пришли наши солдаты.
...В детдоме мне подарили оранжевое платье, вверху карманчики. Так любила его, что всех просила: "Если умру, похороните в этом платье". Мама умерла, папа умер, и я скоро умру. Долго-долго ждала, когда умру. Всегда плакала, когда слышала слово "мама". Однажды меня за что-то отругали и поставили в угол, я убежала из детдома. Мне было обидно, что у меня нет мамы и все меня ругают.
День рождения свой я не помнила. Сказали, что выбери сама любой день, какой хочешь. А я очень любила майские праздники. "Но, - думаю, - никто не поверит, если скажу, что я родилась Первого мая, и второго - не поверят, а если скажу - третьего мая, то это будет похоже на правду". Именинников объединяли по кварталу, делали нам праздничный сто с конфетами и чаем, дарили подарки - девочкам что-нибудь на платье, мальчикам - сорочки. Один раз в детдом пришел незнакомый дедушка и принес много вареных яиц, раздавал всем и так радовался, что делает нам приятное.
Я уже была большая, о скучала, что нет игрушек. Когда ложилась спать и все засыпали, вытягивала из подушки перышки и рассматривала их. Это была моя любимая игра. Когда болела, а болела я часто, война из мня вылезала, она вылезает из меня всю жизнь, лежала и мечтала о маме. Я хотела быть одна у мамы и чтобы мама меня баловала...
"Мама, наши люди висят в небе..."
Петр Калиновский - 12 лет.
Сейчас - инженер-строитель.
Живет в Минске.
Из детства больше всего помню, что очень гордился своим отцом, он был участником революции, красногвардейцем. До войны я окончил пять классов, любил книги о гражданской войне и приключенческую литературу. Любимые герои, конечно, Чапаев и Павка Корчагин, как и у всего поколения довоенных мальчишек. Довоенные мальчишки, мы - что-то одно, я это кожей чувствую. Война отрезала нас от всех других мальчишек на свете.
Когда отец уходил в партизаны, сказал, что возьмет меня с собой. Мама плакала: я хорошо учился, был одаренный мальчик, она боялась, что меня убьют. В детстве я сам сочинял сказки, в пять лет научился читать. Мама хотела сделать из меня, по-моему, артиста, а моя мечта была научиться летать, надеть форму летчика. И в этом ведь тоже наше время. Я, например, не встречал до войны мальчишку, который бы не мечтал стать летчиком или моряком. Теперь можно услышать от детей: "Хочу быть парикмахером", "Хочу быть контролером", а нам надо было или небо, или море. И вот деталь. Когда я увидел первых повешенных наших людей, я прибежал домой: "Мама, наши люди висят в небе". Впервые я испугался неба, у меня после этого случая изменилось отношение к небу. Я стал настороженно к нему относиться. Мне запомнилось, что люди висели очень высоко, а может. мне так показалось из страха. Видел же я убитых людей на земле? Но так не пугался...
...Прошли через бурелом один пост, второй. И вдруг слышим: на весь лес наши, русские, песни поют. Потом вдруг слышу голос Руслановой. В отряде был патефон и три или четыре пластиночки, заигранные до основания. Стоял ошеломленный и не верил, что я в партизанах, что здесь поют песни. Два года я жил в городе, в который пришли немцы, я забыл, как люди поют. Я видел, как ни умирали. И как они убивали. Другого я не видел.
В сорок четвертом году участвовал в минском параде партизан. Живой остался... Шел крайним в правой шеренге, меня поставили так, чтобы я увидел трибуну. "Ты еще не вырос, - говорили партизаны, - среди нас затеряешься и ничего не увидишь, а тебе надо этот день запомнить..."
"А они не тонули, как мячики..."
Валя Юркевич - 7 лет.
Сейчас - учительница.
Живет в Минске.
...В детстве я была больше мальчиком, в семье, видно, очень хотели мальчика, а родилась девочка. Родители одевали меня в мальчиковую одежду и подстригали, как мальчика. Игры мне тоже нравились больше мальчишеские, в "казаков-разбойников" играла, "в войну". Я считала, что я смелая.
Кажется, под Смоленском наш вагон с эвакуированными разбомбили полностью. Мы как-то уцелели, нас вытащили из-под обломков. Добрались до деревни, а там начался бой. Сидели у хозяйки в подвале, обвалился дом, нас засыпало. Когда бой утих, кое-как выползли из подвала, и первое, что я помню, - это машины. Шли легковые машины, а в них сидели улыбающиеся, в черных блестящих плащах люди. Я не могу передать этого чувства, был страх, и был какой-то болезненный интерес. Они проехали по деревне и скрылись. Мы, дети, пошли смотреть, что происходит за деревней. Когда мы вышли в поле, это было что-то страшное. Все ржаное поле было усеяно убитыми. Наверное, я имела не девчоночий характер, потому что не боялась смотреть на все это, хотя видела впервые. Они лежали черные. Было их так как много, что не верилось, что это люди лежат. Это было мое первое впечатление от войны, эти погибшие люди.
Вернулись с мамой в Витебск. Дом наш разбили, и приютила нас еврейская семья, двое очень больных и очень добрых стариков. Мы очень боялись за них, потому что в городе везде были развешены объявления о том, что евреи должны явиться в гетто, просили, чтобы ни никуда не выходили из дома. Однажды нас не было дома, я с сестрой где-то играла, а мама тоже ушла куда-то. Когда вернулись, нашли записочку, что они ушли в гетто, потому что боятся за нас. В приказах по городу говорилось, что русские должны сдавать евреев в гетто, если знают, где они находятся. Иначе их тоже будут расстреливать.
Прочитали эту записочку и побежали с сестрой к Двине, моста в том месте не было, в гетто людей перевозили на лодках. Берег оцепили немцы. На наших глазах загружали лодки стариками, детьми, довозили до середины реки и лодку опрокидывали Мы искали, наших стариков не было. Видели, как села в лодку семья - муж, жена и двое детей, когда лодку перевернули, взрослые сразу пошли ко дну, а дети все время всплывали. Фашисты, смеясь, били их веслами. Они ударят их в одном месте, те всплывают в другом, догоняют и снова бьют. А ни не тонули. как мячики.
Стояла такая тишина, а может. у меня заложило уши, и мне казалось, что стояла тишина, что все замерло. Вдруг среди этой тишины раздался смех, какой-то молодой, утробный смех, рядом стояли молодые немы, наблюдая все то, они смеялись. Я не помню, как пришли мы с сестрой домой, как я ее дотащила. Тогда, видно, очень быстро взрослели дети, ей было три года, она все понимала.
Я боялась ходить по улицам, и как-то спокойнее себя чувствовала, когда ходила по развалинам. Ночью в дом ворвались немцы и начали нас расталкивать. Я спала с сестрой, мама с бабушкой. Выгнали всех на улицу, не дали ничего с собой взять, а это было начало зимы, погрузили на машины и повезли к поезду.
Алитус - так назывался литовский город, в котором мы оказались через несколько недель. На станции построили в шеренги и повели, по дороге мы встретили литовцев. Они, вероятно, знали, куда нас ведут, одна женщина подошла к маме и говорит: "Вас ведут в лагерь смерти, дайте мне свою девочку, я ее спасу. Если останетесь живы, найдете". Сестра была красивенькая, все ее жалели. Но какая мать отдаст своего ребенка?
В лагере у нас сразу забрали бабушку. Сказали, что стариков переводят в другой барак. Ждали, что бабушка придет к нам, но она не вернулась. Потом откуда-то узнали, что все старики прошли через газовую камеру. Следом за бабушкой однажды утром увели сестру. Перед этим несколько немцев ходили по бараку и переписывали детей, выбирали красивых, обязательно беленьких. У сестры были белые кудри и голубые глаза. Записывали не всех, именно таких. Меня не взяли, я была черненькая. Немцы гладили сестру по головке, на им очень нравилась.
Сестру уводили с утра, а возвращали вечером. С каждым днем она таяла. Мама ее расспрашивала, но она ничего не рассказывала. Или их напугали, или им что-то там давали, какие-нибудь таблетки, но она ничего не помнила. Потом мы узнали, что у них брали кровь. Крови, видно, брали очень много, через несколько месяцев сестра умерла. Она умерла утром, когда пришли снова за детьми, она уже была мертвая.
Бабушку я очень любила, потому что всегда оставалась с ней, когда папа с мамой уходили на работу. Но мы не видели ее смерть и все надеялись, что она жива. А смерть сестры была рядом, она лежала, как живая.
В соседнем бараке жили орловские женщины, они были в шубах, шубы у них расклешенные, у каждой много детей. Их выгоняли из барака, строили по шесть человек и заставляли маршировать вместе с детьми, дети цеплялись за них. Если женщина шла не в ногу с остальными, ее били плеткой. Я смотрела на этих женщин, ее бьют, а она все-таки идет, потому что знает: если упадет, то ее расстреляют и ее детей расстреляют. У меня поднималось что-то в груди, когда я видела, как они вставали и шли.
Взрослых гоняли на работу, они доставали из Немана бревна и таскали их на берег. Там же, в воде, многие умирали. Один раз комендант схватил меня и толкнул в группу, которая должна была идти на работу. Тогда из толпы выбежал старик, оттолкнул меня и стал на мое место. Когда вечером мы хотели отблагодарить его, мы его не нашли. .Сказали, что он умер в реке.
Мама моя была учительницей. Она твердила: "Надо остаться человеком". Даже в аду она старалась сохранить какие-то привычки нашего дома. Не знаю, где она стирала и когда, но на мне всегда все было чистое, стираное. Зимой она стирала снегом. Снимет с меня все, я сижу на нарах по одеялом, а на стирает. У нас было только то, что было на нас.
Даже пытались отмечать праздники, приберегали на этот день чего-нибудь съестного. Мама пыталась улыбаться в этот день. Она верила, что придут наши. Благодаря этой вере мы и выжили.
...Пройти через все это, видеть все это и остаться ребенком? Я смотрела на все глазами взрослого человека, я была старше своих ровесниц. И уже пошла не в первый, а сразу в пятый. Была я очень замкнутая, очень долго сторонилась людей. На всю жизнь полюбила одиночество. Меня тяготили люди, мне трудно было с ними. У меня было что-то свое, чем я не могла ни с кем поделиться. Никогда никому не рассказывала об этом, даже своим близким. Это невозможно рассказать. Первый раз рассказываю вам... Говорю вам и вижу сейчас лицо бабушки, когда ее уводят от нас. Вы же его не видите, как вам это передать. Я не слышу в себе слов, которые бы могли передать. Знаю, что нет таких слов.
Мама, конечно, замечала, как я изменилась. Она старалась отвлечь меня. придумывала праздники, не забывала ни одни мои именины. После войны ее особенно тянуло к людям, она была очень гостеприимна,. у нас постоянно были гости, ее друзья. Мне это трудно было понять. И я не догадывалась, как мама меня жалеет...
"Как спелые тыквы..."
Яков Колодинский - 6 лет.
Сейчас - учитель.
Живет в деревне Ревятичи
Березовского района Брестской области.
...Таскали в сад под вишни подушки, одежду, подушки большие, нас за ними не видно, одни ноги торчат. Самолеты улетали, таскали все назад в хату. И так несколько раз на день. Это в начале войны, а потом уже не жалко было ничего, мать только нас, детей, соберет, остальное бросали.
Тот лень... Мне кажется, что я это знаю. А может быть, из рассказов отца. По-моему, я это помню.
Утро... Солнце, ласковое солнце. Уже коров выгнали. Мать будит меня, дает кружку теплого молока. Нам скоро идти в поле. Батька клепает косу.
- Володя, - стучит в окно сосед и зовет батьку.
Батька выходит на улицу.
- Тикаем... Немцы ходят со списком по деревне. Кто-то переписал всех активистов. Учительницу забрали...
Вдвоем они поползли огородами к лесу. Через какое-то время заходят к нам два немца и полицай.
- Где батька?
- Уехал на сенокос, - ответила мать.
Походили по хате, посмотрели, нас трогать не стали и вышли.
Утренняя синева еще дымкой стелется. Зябко. Смотрим с мамой из-за калитки: одного соседа на улицу вытолкали, вяжут ему руки, учительницу ведут... Связывают всем руки сзади и ставят по два человека. Я никогда не видел связанного человека. По мне мелкая дрожь пошла. Мать гонит: "Иди в хату. Надень пиджачок". Я в маечке стою, меня колотит, но я в хату не иду.
Наша хата стояла как раз посредине деревни. К ней всех сгоняли. Все быстро делалось. Связанные люди стояли, опустив головы. По списку пересчитали их и погнали за деревню. Было много деревенских мужчин и учительница.
Женщины и дети за ними побежали. Гнали их быстро, мы отстали. Добежали до последнего сарая, слышны выстрелы. Люди начинают падать, то упадет, то поднимется. Быстро их постреляли и садятся уезжать. Один немец с мотоциклом разворачивается и объезжает этих убитых людей. У него в руках что-то тяжелое... Или дубинка,или заводная ручка от мотоцикла... Он, не слезая с мотоцикла, на тихом ходу раскалывает всем головы... Другой немец хотел из пистолета достреливать, этот махнул головой, что не надо. Все поехали, а он не уехал, пока все головы не расколол. Они трещали, как спелые тыквы трещат. Я еще никогда не слышал, как трещат человеческие кости... Мне запомнилось, что они трещали, как спелые тыквы, когда отец их рубил топором, а я выбирал семечки.
Мне так стало страшно, что я бросил маму, бросил вех и куда-то побежал. Один. Спрятался не в хате, а почему-то в сарае, меня мать нашла. Я два дня заикался, не мог говорить.
На улицу боялся выйти. Через окно видел: один несет доску, второй топор, третья с ведром бежит. Тесали доски, запах свежевыструганных досок стоял в каждом дворе, потому что почти в каждом дворе стоял гроб. Меня от этого запаха потом долго тошнило.
В гробу лежали знакомые мне люди... Ни у кого не было головы... Вместо головы что-то в белом платочке... То, что руками собрали...
...Батька вернулся с двумя партизанами. Тихий вечер, коров пригнали. Надо ложиться спать, а мать нас собирает в дорогу. Надели костюмчики. У меня еще два брата было - одному четыре года, другому девять месяцев. Самый больной я. До кузницы я шел сам, там остановились, и батька оглянулся. Я тоже оглянулся. Деревня уже была похожа не на деревню, а на черный незнакомый лес.
У мамы на руках маленький, батька несет узлы и среднего брата. А я за ними не поспеваю. Молодой партизан говорит: "Дай ко мне на горб". В одной руке он нес пулемет, в другой - меня...
"Мы ели... парк"
Аня Грубина - 12 лет.
Сейчас - художник.
Живет в Минске.
...Девочка я ленинградская. В блокаду у нас умер папа. Спасла детей мама. До войны она была огонек. В сорок первом у нас родился Славик. Сколько это ему было, когда блокада началась? Шесть месяцев, вот-вот шесть месяцев. Она и этого крошку спасла, и нас троих. А папу мы потеряли. В Ленинграде у всех умирали папы, папы умирали скорее, а мамы оставались. Им, наверное, нельзя было умирать. На кого бы остались мы? А папы нас оставляли на мам.
Из Ленинграда нас вывезли на Урал, в город Карпинск. Вывезли всю нашу школу. В Карпинске мы сразу бросились в парк, мы не гуляли в парке, мы его ели. Особенно любили лиственницу, ее пушистые иголочки - это такая вкуснятина! У маленьких сосенок объедали молодые побеги, щипали травку. С блокады я знаю всю съедобную траву, в карпинском парке было много кислицы, так называемой заячьей капусты. Это сорок второй год, на Урале тоже голодно было. А в детдоме у нас только ленинградские дети, которых нельзя было накормить, нас долго не могли накормить.
Не помню, кто первый в детдоме увидел... немцев. Когда я увидела первого немца, то я уже знала, что это пленный, что работают они за городом на угольных копях. До сегодняшнего дня не понимаю, почему они прибегали к нашему детдому, именно к ленинградскому?
Когда я его увидела, он ничего не говорил. У нас только кончился обед, и я, видно, еще пахла обедом. он стоял возле меня, нюхал воздух, и у него непроизвольно двигалась челюсть, она как будто что-то жевала, а он пробовал держать ее руками. Останавливать. А она двигалась и двигалась. Я совершенно не могла видеть голодного человека. Не могла на него смотреть. У нас у всех это было как болезнь. Побежала и позвала девочек, у кого-то остался кусочек хлеба, мы отдали ему этот кусочек хлеба.
Он ничего не говорил, только благодарил.
- Данке шен... Данке шен...
Мы уже знали, когда они приходили, один или два человека. Выбегали с тем, у кого что находилось. Когда я дежурила на кухне. я оставляла им весь свой дневной кусочек хлеба; вечером выскребывала кастрюли. Все девочки что-нибудь им оставляли, а оставляли ли мальчишки, не помню. Мальчишки наши были постоянно голодные, им все время не хватало еды. Воспитательницы нас ругали, потому что и у девочек случались голодные обмороки, но мы тайком все равно оставляли еду для этих пленных.
И вот настал тот последний вечер. Он был совсем не таким, как я теперь вижу в кино: слезы, объятия, впрыгивание в поезд на ходу. У нас этого не было. Все шло так как. как будто папа собирается на маневры. Мама сложила его вещи, уже пришит воротничок, петлицы полевые, проверены пуговицы, носки, платки. Папа скатывает шинель, кажется, я ее придерживала.
В коридор вышли все втроем. Час был поздний, к этому времени в доме закрывались все двери, кроме парадной, и, чтобы выйти во двор, нам пришлось с первого этажа подняться на второй, пройти длинным коридором и вновь спуститься. На улице темно, и наш всегда внимательный папа сказал:
- Дальше меня провожать не надо.
Обнял нас:
- Все будет хорошо. Не волнуйтесь.
И ушел.
С фронта он прислал несколько писем: "Скоро победим, тогда заживем по-другому. Как ведет себя Людмилочка?" Не могу вспомнить, чем была занята я до первого сентября. Доставляла маме огорчения тем, что, не спросясь, уходила надолго к подругам. Стала обычной, если так можно сказать, воздушная тревога. Убегали в бомбоубежище. Сидели по домам. Меня не раз заставала она на улицах в центре. Вбегали в магазин и все. Страха за собой не помню. Появились эвакуированные, беженцы. Слушали их. Мама дежурила в госпитале. Прибывали поезда с ранеными.
Что удивительно - на прилавках стало больше товаров, люди их покупали. Несколько дней мы с мамой решали: не купить ли новое пианино? Решили пока не покупать, подождать папу. Все-таки очень большая покупка.
Уму непостижимо, но мы начали учебу, как обычно, первого сентября. А от папы весь август - ни слова. Верим и ждем, хотя знаем уже такие слова, как "окружение" и "партизаны". В конце месяца объявили: быть готовыми в любой день к эвакуации. Точный день узнали, кажется, за сутки. Мамам досталось. Все равно были убеждены, что уезжаем на пару месяцев, пересидим где-то в Саратове и вернемся. Узел - постель, узел - посуда и чемодан с одеждой. Мы готовы.
В пути запомнила такую картину - без свиста состав наш отходит, хватаем кастрюли с костров, нет времени их погасить: едем - и вдоль насыпи цепочки огоньков. Эшелон дошел до Алма-Аты, затем возвратился в Чимкент. На медлительных волах, впряженных в мажары (возы), въехали мы в аул. Увидели кибитку. И все прочее, как в восточной сказке. Если бы не мамины черные, потрескавшиеся руки и не мамина седина. Когда я увидела у мамы первый седой волос, я плакала. Мамину руки! Я не знаю, чего они не умели. Как у мамы хватило догадки взять в последний момент швейную машинку (без крышки, но в подушке) и бросить в отъезжавшую к эшелону машину. Машинка - наша кормилица. По ночам мама ухитрялась шить. Спала ли моя мама?
А на горизонте снежные отроги Тянь-Шаня, а весной - степь, красная от тюльпанов, а осень - гроздья винограда и дыни (но как это купить?!). И война! Мы искали нашего папочку! За три года написали три десятка запросов: штаб армии, полевая почта номер сто шестнадцать, наркомат обороны, ГУК главное управление кадров Красной Армии в Бугуруслане... Отовсюду приходил ответ: "В списках убитых, раненых не значится..." Раз не значит - ждем и ждем, надеемся.
Радиол стало приносить радостные вести. Наши войска освобождают один город за другим. Вот и Орша освобождена. Это родина мамы. Там бабушка, мамины сестры. Освобожден и Воронеж. Но Воронеж без папы чужой. Списались и едем к бабушке. Ехали всюду в тамбуре - надо было суметь войти в вагон.
Мое любимое место в бабушкином доме - за теплой русской печкой. В школе сидим в пальто, у многих девочек пальто сшито из шинели, у мальчиков просто шинели. Утром ранним слышу из репродуктора: победа! Мне пятнадцать лет. Я надеваю предвоенный подарок папы - шерстяную (гарусную) кофточку и новенькие туфли на каблуках и иду в школу. Мы сберегли эти вещи, они были приобретены на вырост, вот я и доросла.
Вечером сидим за столом, на столе с нами папина фотокарточка и томик Пушкина с истлевшими краями страниц, выпадающих из переплета. Это его подарок невесте - маме. Я вспоминаю, как мы с папой читали вместе стихи и как он, когда ему что-нибудь особенно нравилось, говорил: "А белый свет ненаглядный". Такого живого и любимого папу я не могу представить не живым...
"Приносили длинные узкие конфеты..."
Леонида Белая - 3 года.
Сейчас - гладильщица.
Живет в Минске.
Сама сейчас не верю, что три годика было ребенку и он все помнит. Нет, не все, конечно. Но три-четыре картинки запомнила совершенно отчетливо, как взрослый человек.
...За хатой на лугу какие-то дяди занимаются гимнастикой, купаются в речке. Брызгают, кричат, смеются, бегают один за одним, как наши деревенские мальчишки. Только к тем мама меня пускала посмотреть, а здесь ругается и не разрешает выходить из хаты. На мой вопрос: "Кто эти дяди?" - испуганно отвечает: "Немцы". Другие дети бегали туда и приносили длинные узкие конфеты. Угощают меня.
...Куда-то бежим... Роса холодная. У бабушки мокрая юбка до пояса, а у меня и платье мокрое и головка. В лесу прячемся, я сохну в бабушкином пиджаке, платье сушится.
Возвращаемся в деревню. Что-то видем в черных головешках. Там, где жили наши соседи, находим гребешок. Я узнаю этот гребешок, соседская девочка меня им расчесывала. Мама не может мне ответить, где она и где ее мама. Моя мама плачет. А я помню, как эта девочка приносила мне от дядей, которые весело купались в речке, длинные узкие конфеты...
Тогда эти картинки только запомнила, соединились они в сознании потом. Бабушки нету, мамы нету, только я могу об этом сегодня рассказать.
"Сундук был как раз ему по росту..."
Дуня Голубева - 11 лет.
Сейчас - дояра.
Живет в дереве Прудок Чаусского района
Могилевской области.
...Мама, сестра и брат поехали на поле. Лен сеяли... Они поехали, а через час, больше не прошло, бегут женщины:
- Твоих, Дуня, постреляли. На поле лежат...
У мамы зернятки из кулака сыпались, так пальцы сощепила, что не могли разжать. С зернятками и похоронили. Осталась я одна с маленькими. У сестры муж в партизанах был, она родила этого маленького... Шесть месяцев ему...
Осталась одна, а корову доить не умею. Она ревет в хлеву, глядит на малого и ревет, чувствует. что хозяйки нет.
Ночью маленький ко мне лезет... Грудь просит... Молока... Оттяну ему шкурочку, цокает, цокает и заснет. Где он простудился? Как заболел? Сама малая, что я понимала. Кашляет, кашляет, и есть нет чего. Коровку у нас уже немцы забрали.
Умер. Стонал-стонал и умер. Слышу: тихо стало. Подняла тряпочки, он черный лежит, сгорел, только личико белое, чистое осталось. Хорошее личико, а сам весь черный.
Ночь. Куда я пойду? Буду ждать утра, утром людей позову. Сижу и плачу, что никого в хате нет, даже этого маленького мальчика. Стало днеть, положила я его в сундук... Боялась, что придут коты или крысы, обгрызут, он такой маленький стал, еще меньше, чем живой. Сундук был как раз ему по росту...
"Боялась увидеть этот сон..."
Лена Старовойтова - 5 лет.
Сейчас - рабочая.
Живет в Минске.
...Мама надела зеленое пальто, сапоги, завернула в теплое одеяло шестимесячную сестренку. Я сидела и глядел а в окно, когда она вернется. Вдруг вижу: ведут по дороге несколько человек, среди них моя мама с сестренкой. Около нашего дома мама повернула голову и посмотрела в окно. Фашист ударил ее прикладом по лицу.
Вечером пришла тетя, мамина сестра, она очень плакала, она рвала на себе волосы, а меня называла: сиротинушка, сиротиночка. Таких слов я не знала. Ночью мне приснился сон, будто мама топит печь, огонь ярко горит и плачет моя сестренка. Если я бывала теперь с ними, то только ночью. Мне снился этот сон, рассказывала тетя, два месяца. Я так как плакала, что вечером не хотела ложиться спать, боялась увидеть этот сон. И хотела его увидеть.
Я и теперь боюсь его увидеть и хочу его увидеть. У меня даже фотокарточки маминой нет. Только этот сон... Только там я могу на нее посмотреть... И на сестренку...
"Я хотела быть одна у мамы..."
Мария Пузан - 7 лет.
Сейчас - рабочая.
Живет в Бресте.
...Выгнали из сарая колхозных коров, а туда затолкали людей. И нашу маму. Мы с братиком сидели в кустах, ему два годика, он не плакал.
Утром пришли домой, дом стоит, а мамы нет. И людей никого нету. Одни мы остались. Я иду за водой, надо печь топить, братик кушать просить. На колодезном журавле висели наши соседи. Повернула в другой конец деревни, там криничный колодец был, самая лучшая вода у нас. И там люди висят. С пустыми ведрами вернулась. Братик плакал, потому что голодные: "Дай корочку". Один раз я его укусила, чтобы не плакал.
Так мы жили несколько дней. Одни в деревне. Люди лежали или висели мертвые. Мы мертвых не боялись, это все были знакомые люди. Потом встретили чужую женщину, начали плакать: "Будем с вами жить. Одним страшно". Она посадила нас на саночки и повезла в свою деревню. У нее было двое мальчиков и нас двое. Жили так, пока не пришли наши солдаты.
...В детдоме мне подарили оранжевое платье, вверху карманчики. Так любила его, что всех просила: "Если умру, похороните в этом платье". Мама умерла, папа умер, и я скоро умру. Долго-долго ждала, когда умру. Всегда плакала, когда слышала слово "мама". Однажды меня за что-то отругали и поставили в угол, я убежала из детдома. Мне было обидно, что у меня нет мамы и все меня ругают.
День рождения свой я не помнила. Сказали, что выбери сама любой день, какой хочешь. А я очень любила майские праздники. "Но, - думаю, - никто не поверит, если скажу, что я родилась Первого мая, и второго - не поверят, а если скажу - третьего мая, то это будет похоже на правду". Именинников объединяли по кварталу, делали нам праздничный сто с конфетами и чаем, дарили подарки - девочкам что-нибудь на платье, мальчикам - сорочки. Один раз в детдом пришел незнакомый дедушка и принес много вареных яиц, раздавал всем и так радовался, что делает нам приятное.
Я уже была большая, о скучала, что нет игрушек. Когда ложилась спать и все засыпали, вытягивала из подушки перышки и рассматривала их. Это была моя любимая игра. Когда болела, а болела я часто, война из мня вылезала, она вылезает из меня всю жизнь, лежала и мечтала о маме. Я хотела быть одна у мамы и чтобы мама меня баловала...
"Мама, наши люди висят в небе..."
Петр Калиновский - 12 лет.
Сейчас - инженер-строитель.
Живет в Минске.
Из детства больше всего помню, что очень гордился своим отцом, он был участником революции, красногвардейцем. До войны я окончил пять классов, любил книги о гражданской войне и приключенческую литературу. Любимые герои, конечно, Чапаев и Павка Корчагин, как и у всего поколения довоенных мальчишек. Довоенные мальчишки, мы - что-то одно, я это кожей чувствую. Война отрезала нас от всех других мальчишек на свете.
Когда отец уходил в партизаны, сказал, что возьмет меня с собой. Мама плакала: я хорошо учился, был одаренный мальчик, она боялась, что меня убьют. В детстве я сам сочинял сказки, в пять лет научился читать. Мама хотела сделать из меня, по-моему, артиста, а моя мечта была научиться летать, надеть форму летчика. И в этом ведь тоже наше время. Я, например, не встречал до войны мальчишку, который бы не мечтал стать летчиком или моряком. Теперь можно услышать от детей: "Хочу быть парикмахером", "Хочу быть контролером", а нам надо было или небо, или море. И вот деталь. Когда я увидел первых повешенных наших людей, я прибежал домой: "Мама, наши люди висят в небе". Впервые я испугался неба, у меня после этого случая изменилось отношение к небу. Я стал настороженно к нему относиться. Мне запомнилось, что люди висели очень высоко, а может. мне так показалось из страха. Видел же я убитых людей на земле? Но так не пугался...
...Прошли через бурелом один пост, второй. И вдруг слышим: на весь лес наши, русские, песни поют. Потом вдруг слышу голос Руслановой. В отряде был патефон и три или четыре пластиночки, заигранные до основания. Стоял ошеломленный и не верил, что я в партизанах, что здесь поют песни. Два года я жил в городе, в который пришли немцы, я забыл, как люди поют. Я видел, как ни умирали. И как они убивали. Другого я не видел.
В сорок четвертом году участвовал в минском параде партизан. Живой остался... Шел крайним в правой шеренге, меня поставили так, чтобы я увидел трибуну. "Ты еще не вырос, - говорили партизаны, - среди нас затеряешься и ничего не увидишь, а тебе надо этот день запомнить..."
"А они не тонули, как мячики..."
Валя Юркевич - 7 лет.
Сейчас - учительница.
Живет в Минске.
...В детстве я была больше мальчиком, в семье, видно, очень хотели мальчика, а родилась девочка. Родители одевали меня в мальчиковую одежду и подстригали, как мальчика. Игры мне тоже нравились больше мальчишеские, в "казаков-разбойников" играла, "в войну". Я считала, что я смелая.
Кажется, под Смоленском наш вагон с эвакуированными разбомбили полностью. Мы как-то уцелели, нас вытащили из-под обломков. Добрались до деревни, а там начался бой. Сидели у хозяйки в подвале, обвалился дом, нас засыпало. Когда бой утих, кое-как выползли из подвала, и первое, что я помню, - это машины. Шли легковые машины, а в них сидели улыбающиеся, в черных блестящих плащах люди. Я не могу передать этого чувства, был страх, и был какой-то болезненный интерес. Они проехали по деревне и скрылись. Мы, дети, пошли смотреть, что происходит за деревней. Когда мы вышли в поле, это было что-то страшное. Все ржаное поле было усеяно убитыми. Наверное, я имела не девчоночий характер, потому что не боялась смотреть на все это, хотя видела впервые. Они лежали черные. Было их так как много, что не верилось, что это люди лежат. Это было мое первое впечатление от войны, эти погибшие люди.
Вернулись с мамой в Витебск. Дом наш разбили, и приютила нас еврейская семья, двое очень больных и очень добрых стариков. Мы очень боялись за них, потому что в городе везде были развешены объявления о том, что евреи должны явиться в гетто, просили, чтобы ни никуда не выходили из дома. Однажды нас не было дома, я с сестрой где-то играла, а мама тоже ушла куда-то. Когда вернулись, нашли записочку, что они ушли в гетто, потому что боятся за нас. В приказах по городу говорилось, что русские должны сдавать евреев в гетто, если знают, где они находятся. Иначе их тоже будут расстреливать.
Прочитали эту записочку и побежали с сестрой к Двине, моста в том месте не было, в гетто людей перевозили на лодках. Берег оцепили немцы. На наших глазах загружали лодки стариками, детьми, довозили до середины реки и лодку опрокидывали Мы искали, наших стариков не было. Видели, как села в лодку семья - муж, жена и двое детей, когда лодку перевернули, взрослые сразу пошли ко дну, а дети все время всплывали. Фашисты, смеясь, били их веслами. Они ударят их в одном месте, те всплывают в другом, догоняют и снова бьют. А ни не тонули. как мячики.
Стояла такая тишина, а может. у меня заложило уши, и мне казалось, что стояла тишина, что все замерло. Вдруг среди этой тишины раздался смех, какой-то молодой, утробный смех, рядом стояли молодые немы, наблюдая все то, они смеялись. Я не помню, как пришли мы с сестрой домой, как я ее дотащила. Тогда, видно, очень быстро взрослели дети, ей было три года, она все понимала.
Я боялась ходить по улицам, и как-то спокойнее себя чувствовала, когда ходила по развалинам. Ночью в дом ворвались немцы и начали нас расталкивать. Я спала с сестрой, мама с бабушкой. Выгнали всех на улицу, не дали ничего с собой взять, а это было начало зимы, погрузили на машины и повезли к поезду.
Алитус - так назывался литовский город, в котором мы оказались через несколько недель. На станции построили в шеренги и повели, по дороге мы встретили литовцев. Они, вероятно, знали, куда нас ведут, одна женщина подошла к маме и говорит: "Вас ведут в лагерь смерти, дайте мне свою девочку, я ее спасу. Если останетесь живы, найдете". Сестра была красивенькая, все ее жалели. Но какая мать отдаст своего ребенка?
В лагере у нас сразу забрали бабушку. Сказали, что стариков переводят в другой барак. Ждали, что бабушка придет к нам, но она не вернулась. Потом откуда-то узнали, что все старики прошли через газовую камеру. Следом за бабушкой однажды утром увели сестру. Перед этим несколько немцев ходили по бараку и переписывали детей, выбирали красивых, обязательно беленьких. У сестры были белые кудри и голубые глаза. Записывали не всех, именно таких. Меня не взяли, я была черненькая. Немцы гладили сестру по головке, на им очень нравилась.
Сестру уводили с утра, а возвращали вечером. С каждым днем она таяла. Мама ее расспрашивала, но она ничего не рассказывала. Или их напугали, или им что-то там давали, какие-нибудь таблетки, но она ничего не помнила. Потом мы узнали, что у них брали кровь. Крови, видно, брали очень много, через несколько месяцев сестра умерла. Она умерла утром, когда пришли снова за детьми, она уже была мертвая.
Бабушку я очень любила, потому что всегда оставалась с ней, когда папа с мамой уходили на работу. Но мы не видели ее смерть и все надеялись, что она жива. А смерть сестры была рядом, она лежала, как живая.
В соседнем бараке жили орловские женщины, они были в шубах, шубы у них расклешенные, у каждой много детей. Их выгоняли из барака, строили по шесть человек и заставляли маршировать вместе с детьми, дети цеплялись за них. Если женщина шла не в ногу с остальными, ее били плеткой. Я смотрела на этих женщин, ее бьют, а она все-таки идет, потому что знает: если упадет, то ее расстреляют и ее детей расстреляют. У меня поднималось что-то в груди, когда я видела, как они вставали и шли.
Взрослых гоняли на работу, они доставали из Немана бревна и таскали их на берег. Там же, в воде, многие умирали. Один раз комендант схватил меня и толкнул в группу, которая должна была идти на работу. Тогда из толпы выбежал старик, оттолкнул меня и стал на мое место. Когда вечером мы хотели отблагодарить его, мы его не нашли. .Сказали, что он умер в реке.
Мама моя была учительницей. Она твердила: "Надо остаться человеком". Даже в аду она старалась сохранить какие-то привычки нашего дома. Не знаю, где она стирала и когда, но на мне всегда все было чистое, стираное. Зимой она стирала снегом. Снимет с меня все, я сижу на нарах по одеялом, а на стирает. У нас было только то, что было на нас.
Даже пытались отмечать праздники, приберегали на этот день чего-нибудь съестного. Мама пыталась улыбаться в этот день. Она верила, что придут наши. Благодаря этой вере мы и выжили.
...Пройти через все это, видеть все это и остаться ребенком? Я смотрела на все глазами взрослого человека, я была старше своих ровесниц. И уже пошла не в первый, а сразу в пятый. Была я очень замкнутая, очень долго сторонилась людей. На всю жизнь полюбила одиночество. Меня тяготили люди, мне трудно было с ними. У меня было что-то свое, чем я не могла ни с кем поделиться. Никогда никому не рассказывала об этом, даже своим близким. Это невозможно рассказать. Первый раз рассказываю вам... Говорю вам и вижу сейчас лицо бабушки, когда ее уводят от нас. Вы же его не видите, как вам это передать. Я не слышу в себе слов, которые бы могли передать. Знаю, что нет таких слов.
Мама, конечно, замечала, как я изменилась. Она старалась отвлечь меня. придумывала праздники, не забывала ни одни мои именины. После войны ее особенно тянуло к людям, она была очень гостеприимна,. у нас постоянно были гости, ее друзья. Мне это трудно было понять. И я не догадывалась, как мама меня жалеет...
"Как спелые тыквы..."
Яков Колодинский - 6 лет.
Сейчас - учитель.
Живет в деревне Ревятичи
Березовского района Брестской области.
...Таскали в сад под вишни подушки, одежду, подушки большие, нас за ними не видно, одни ноги торчат. Самолеты улетали, таскали все назад в хату. И так несколько раз на день. Это в начале войны, а потом уже не жалко было ничего, мать только нас, детей, соберет, остальное бросали.
Тот лень... Мне кажется, что я это знаю. А может быть, из рассказов отца. По-моему, я это помню.
Утро... Солнце, ласковое солнце. Уже коров выгнали. Мать будит меня, дает кружку теплого молока. Нам скоро идти в поле. Батька клепает косу.
- Володя, - стучит в окно сосед и зовет батьку.
Батька выходит на улицу.
- Тикаем... Немцы ходят со списком по деревне. Кто-то переписал всех активистов. Учительницу забрали...
Вдвоем они поползли огородами к лесу. Через какое-то время заходят к нам два немца и полицай.
- Где батька?
- Уехал на сенокос, - ответила мать.
Походили по хате, посмотрели, нас трогать не стали и вышли.
Утренняя синева еще дымкой стелется. Зябко. Смотрим с мамой из-за калитки: одного соседа на улицу вытолкали, вяжут ему руки, учительницу ведут... Связывают всем руки сзади и ставят по два человека. Я никогда не видел связанного человека. По мне мелкая дрожь пошла. Мать гонит: "Иди в хату. Надень пиджачок". Я в маечке стою, меня колотит, но я в хату не иду.
Наша хата стояла как раз посредине деревни. К ней всех сгоняли. Все быстро делалось. Связанные люди стояли, опустив головы. По списку пересчитали их и погнали за деревню. Было много деревенских мужчин и учительница.
Женщины и дети за ними побежали. Гнали их быстро, мы отстали. Добежали до последнего сарая, слышны выстрелы. Люди начинают падать, то упадет, то поднимется. Быстро их постреляли и садятся уезжать. Один немец с мотоциклом разворачивается и объезжает этих убитых людей. У него в руках что-то тяжелое... Или дубинка,или заводная ручка от мотоцикла... Он, не слезая с мотоцикла, на тихом ходу раскалывает всем головы... Другой немец хотел из пистолета достреливать, этот махнул головой, что не надо. Все поехали, а он не уехал, пока все головы не расколол. Они трещали, как спелые тыквы трещат. Я еще никогда не слышал, как трещат человеческие кости... Мне запомнилось, что они трещали, как спелые тыквы, когда отец их рубил топором, а я выбирал семечки.
Мне так стало страшно, что я бросил маму, бросил вех и куда-то побежал. Один. Спрятался не в хате, а почему-то в сарае, меня мать нашла. Я два дня заикался, не мог говорить.
На улицу боялся выйти. Через окно видел: один несет доску, второй топор, третья с ведром бежит. Тесали доски, запах свежевыструганных досок стоял в каждом дворе, потому что почти в каждом дворе стоял гроб. Меня от этого запаха потом долго тошнило.
В гробу лежали знакомые мне люди... Ни у кого не было головы... Вместо головы что-то в белом платочке... То, что руками собрали...
...Батька вернулся с двумя партизанами. Тихий вечер, коров пригнали. Надо ложиться спать, а мать нас собирает в дорогу. Надели костюмчики. У меня еще два брата было - одному четыре года, другому девять месяцев. Самый больной я. До кузницы я шел сам, там остановились, и батька оглянулся. Я тоже оглянулся. Деревня уже была похожа не на деревню, а на черный незнакомый лес.
У мамы на руках маленький, батька несет узлы и среднего брата. А я за ними не поспеваю. Молодой партизан говорит: "Дай ко мне на горб". В одной руке он нес пулемет, в другой - меня...
"Мы ели... парк"
Аня Грубина - 12 лет.
Сейчас - художник.
Живет в Минске.
...Девочка я ленинградская. В блокаду у нас умер папа. Спасла детей мама. До войны она была огонек. В сорок первом у нас родился Славик. Сколько это ему было, когда блокада началась? Шесть месяцев, вот-вот шесть месяцев. Она и этого крошку спасла, и нас троих. А папу мы потеряли. В Ленинграде у всех умирали папы, папы умирали скорее, а мамы оставались. Им, наверное, нельзя было умирать. На кого бы остались мы? А папы нас оставляли на мам.
Из Ленинграда нас вывезли на Урал, в город Карпинск. Вывезли всю нашу школу. В Карпинске мы сразу бросились в парк, мы не гуляли в парке, мы его ели. Особенно любили лиственницу, ее пушистые иголочки - это такая вкуснятина! У маленьких сосенок объедали молодые побеги, щипали травку. С блокады я знаю всю съедобную траву, в карпинском парке было много кислицы, так называемой заячьей капусты. Это сорок второй год, на Урале тоже голодно было. А в детдоме у нас только ленинградские дети, которых нельзя было накормить, нас долго не могли накормить.
Не помню, кто первый в детдоме увидел... немцев. Когда я увидела первого немца, то я уже знала, что это пленный, что работают они за городом на угольных копях. До сегодняшнего дня не понимаю, почему они прибегали к нашему детдому, именно к ленинградскому?
Когда я его увидела, он ничего не говорил. У нас только кончился обед, и я, видно, еще пахла обедом. он стоял возле меня, нюхал воздух, и у него непроизвольно двигалась челюсть, она как будто что-то жевала, а он пробовал держать ее руками. Останавливать. А она двигалась и двигалась. Я совершенно не могла видеть голодного человека. Не могла на него смотреть. У нас у всех это было как болезнь. Побежала и позвала девочек, у кого-то остался кусочек хлеба, мы отдали ему этот кусочек хлеба.
Он ничего не говорил, только благодарил.
- Данке шен... Данке шен...
Мы уже знали, когда они приходили, один или два человека. Выбегали с тем, у кого что находилось. Когда я дежурила на кухне. я оставляла им весь свой дневной кусочек хлеба; вечером выскребывала кастрюли. Все девочки что-нибудь им оставляли, а оставляли ли мальчишки, не помню. Мальчишки наши были постоянно голодные, им все время не хватало еды. Воспитательницы нас ругали, потому что и у девочек случались голодные обмороки, но мы тайком все равно оставляли еду для этих пленных.