Пока мы ехали в Актюбинск, весь эшелон был больной. Нас, детей, не пускали туда, где были мертвые и убитые, нас ограждали от этого. Мы слышали только разговоры: там столько-то закопали в яму, там столько-то... Мама приходила с бледным-бледным лицом, руки у нее дрожали. А я все расспрашивала: "А куда делись эти люди?"
Столько километров проехали, а никаких пейзажей не помню. И это очень удивительно, потому что я любила природу. А запоминались только те кусты, под которыми мы прятались. Почему-то мне казалось, что нигде нет леса, что мы едем только среди полей, среди какой-то пустыни. Однажды испытала такой страх. больший, чем бомбежка. Нас не предупредили, что поезд не будет долго стоять. Поезд пошел, а я осталась. Не помню, кто меня подхватил, меня буквально вбросили в вагон, но не в наш вагон, а в какой-то предпоследний. Тогда я впервые испугалась, что останусь одна, а мама уедет. Пока мама была рядом, ничего не было страшно. А тут я онемела от страха. И пока мама ко мне не прибежала, не схватила в охапку, я была немая, никто от меня слова не мог добиться. Мама - это было спасение. Если у меня даже что-то болело, возьмешься за мамину руку, и болеть перестает. Ночью я всегда спала рядышком с ней, чем теснее, тем безопаснее. Если мама близко, кажется, что все у нас, как раньше дома было.
Из Актюбинска мы поехали в Магнитогорск, там жил папин родной брат. До войны у него была большая семья, а когда мы приехали, о в доме жили только женщины. Мужчины все были на войне. В конце сорок первого получили две похоронки - погибли дядины сыновья...
Из той зимы еще запомнилась ветрянка, которой мы переболели всей школой. И красные штаны... По карточкам мама получила отрез бордовой байки, из нее сшила мне штаны. И дети меня дразнили "Монах в красных штанах". Мне было очень обидно. Чуть позже получили по карточкам галоши, я их подвязывала и так бегала. Около косточек они натирали ранки, так все время приходилось под пятки что-то подкладывать, чтобы пятка стала выше и не было этих ран. Но зима была такая холодная, что у меня все время подмерзали руки и ноги. В школе часто портилось отопление, в классах замерзала вода на полу, и мы катались на валенках между партами, сидели в пальто, в рукавичках, только обрезали пальчики, чтобы можно было держать ручку. Я не помню, чтобы мы играли, смеялись, бегали, я помню только, что мы много читали. Так много, что перечитали всю детскую библиотеку, юношескую, и нам стали давать взрослые книги.
Слушали все время радио, без радио не могли жить. Радовались каждому салюту, переживали каждое сообщение как там в тылу, в подполье, в партизанах? Вышли фильмы о битве под Сталинградом и под Москвой, так мы по пятнадцать--двадцать раз их смотрели. Подряд три раза будут показывать, и мы будем три раза смотреть. Фильмы показывали в школе, специального кинозала не было, показывали в коридоре, а мы сидели на полу. По два-три часа сидели.
В конце сорок четвертого года я увидела первых пленных немцев. Они шли широкой колонной по улице. И что меня поразило, так это то, что люди подходили к ним и давали хлеб. Меня это так поразило, что я побежала на работу к маме спросить: "Почему наши люди дают немцам хлеб?" Мама ничего не сказала, она только заплакала.
Девятого мая мы проснулись утром оттого, что в подъезде кто-то очень сильно кричал. Было еще совсем рано. Мама пошла узнать, что случилось, прибежала растерянная: "Победа!" Это было так непривычно: война кончилась, такая долгая война. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то кричал... Плакали те, кто потерял близких, смеялись оттого, что все-таки это была победа. У кого-то была горстка крупы, у кого-то - картошка, у кого-то - свекла, - все сносили в одну квартирую. Я никогда не забуду этот день. Вот это утро... Даже к вечеру уже было не так...
В войну все почему-то говорили тихо, мне даже казалось, что шепотом, а тут все вдруг заговорил громко. Мы все время были рядом со взрослыми, нас угощали, нас ласкали и прогоняли: "Идите на улицу. Сегодня праздник..." И звали обратно. Нас никогда столько не обнимали и не целовали, как в этот день.
Но я - счастливый человек, у меня вернулся с войны папа. Папа привез красивые детские игрушки. Игрушки были немецкие. Я не могла понять, как могут быть такие красивые игрушки немецкими...
"До войны у меня было детство..."
Михаил Майоров - 5 лет.
Сейчас - кандидат сельскохозяйственных наук.
Живет в Минске.
Как я после понял, до войны я прожил целую жизнь. До войны у меня было детство.
...Окончив работы по хозяйству, бабушка отодвигает стол к окну, расстилает материал, накладывает на него вату, покрывает ее другим куском материала и начинает стегать одеяло. Помогаю ей я: с оной стороны одеяла бабушка вбивает гвоздики, к ним поочередно привязывает шпагат, который натирает мелком, а я натягиваю его с другой стороны. "Тяни, Мишенька, посильней", - говорит бабушка. Я натягиваю - она отпускает: бах - и готова меловая полоска на красном или синем сатине. Полоски пересекаются, получаются ромбики, по ним бегут стежки черных ниток. Следующая операция: бабушка раскладывает бумажные выкройки (сейчас это называется трафаретом), и на сметанном одеяле появляется рисунок. Очень красиво и интересно. Бабушка мастерица и рубашки строчить, особенно воротники ей удаются. Ее ручная машинка "Зингер" работает и тогда, когда я уже вижу сны.
Дедушка сапожничает. У меня и здесь есть дело - точить деревянные шпильки. Сейчас все подметки - на железных гвоздиках, но они ржавеют, и подметка быстро отваливается. Может, и тогда были уже в употреблении железные гвоздики, но я помню деревянные. Из ровной, без сучков чурки старой березы нужно было напилить кружки и оставить сохнуть под поветью, потом наколоть брусочки толщиной около трех сантиметров и длиной сантиметров десять и тоже просушить. С этих брусочков легко скалывались поперечные пластинки толщиной два-три миллиметра. Сапожный нож острый, и им легко срезать кромку у пластинки с двух сторон: упрешь ее в верстак - жик-жик, и пластинка острая, а затем уже коли гвоздики-шпильки. Дедушка наколюшкой (такое сапожное шило) накалывает отверстие в подметке сапога, вставляет шпильку, стук сапожным молотком - и гвоздь в подметке. Шпильки набиваются в два ряда, это не только красиво, но и очень прочно от влаги сухие березовые гвоздики только разбухнут и еще прочнее будут держать подметку, и она не отскочит, пока не износится.
А еще дедушка подшивает валенки, вернее, делает вторую подошву на валенках. чтобы они дольше служили и можно было в них ходить без галош. Или обшивает кожицей задник валенка, чтобы в галошах тот скоро не протирался. Моя обязанность - сучить из льняных ниток, смолить варом и вощить воском дратву, вдевать ее в иголку. Но сапожная штопальная игла - большая ценность, и поэтому дедушка чаще всего пользуется щетиной, самой обыкновенной щетиной с загривка дикого кабана, можно и с домашнего, но та мягче. У дедушки такой щетины - целый пук. Ею можно и подошву пришить, и маленькую латочку в неудобном месте: щетинка гибкая и где угодно пролезет.
Много интересного и на улице. Старшие ребята в соседнем сарае организовали театр, идет представление о пограничниках и шпионах. Билеты по десять копеек, и у меня нет гривенника, и меня не пускают, начинаю реветь: я тоже хочу "видеть войну". Заглядываю тайком в сарай, пограничники там в настоящих гимнастерках.
Такие гимнастерки я скоро увидел у нас дома... Бабушка кормила усталых и запыленных солдат, а они говорили: "Немец прет". Я стал приставать к бабушке: "А какие они, немцы?.."
Грузим на телегу узлы, меня усаживают на них... Куда-то едем... Потом возвращаемся... У нас в доме - немцы! Мы с бабушкой и мамой теперь живем за печкой, а дедушка - в сарае. Бабушка уже не стегает одеяла, дедушка не сапожничает. Один раз отодвигаю занавеску: в углу возле окна сидит немец в наушниках и крутит ручки рации, слышна музыка, потом четко по-русски... Другой немец в это время намазывал масло на хлеб, увидел меня и махнул ножом возле самого моего носа, я прячусь за занавеску и больше уже не вылезаю из-за печки.
По улице мимо нашего дома ведут человека, в горелой гимнастерке, босиком, со связанными проволокой руками. Почему-то помню его черным. И не только он, все почему-то из тех дней помнится в черном цвете. Как шли черные танки... В школу я еще не ходил, но читать и считать умел. Считал танки, их было много, так много, что и снег стал тоже черным...
Меня закутывают тоже во что-то черное, и мы прячемся в болоте. Наутро домой, но дома уже нет, только груда дымившихся головешек. Бабушка нашла ком соли, который лежал на припечке. Аккуратно собрали соль, потом и глину, смешанную с солью, ссыпали ее в кувшин. Это все, что у нас осталось от дома...
"И поцеловала в учебнике все портреты..."
Зина Шиманская - 11 лет.
Сейчас - кассир.
Живет в Минске.
В день, когда началась война, мы были в цирке. Мы ничего не знали. В десять часов пошли в цирк, а вышли: на улице все зареванные, все говорят: "Война!" Мы: "Ура!" Дети... Мы читали в "Пионерской правде", как освобождали Западную Белоруссию, как мальчишки помогали бойцам, в газете печатались фотографии. Мы обрадовались, что и мы себя проявим.
Я даже вам расскажу, что, когда освобождали Западную Белоруссию, мы с подружкой, начитавшись в газетах о разных подвигах, решили идти помогать нашим. Мы удрали из дому. Перед этим собирали какие-то продукты. Она пришла ко мне ночевать, а на рассвете рано встали и тихонько вышли из дома. А брат, видимо. следил, как мы последние дни шушукались, что-то пихали в мешочки. Мы вышли во двор, и он нас вернул.
А мальчишки из нашего класса, я знаю, удирали на финскую, на испанскую войну.
И когда немцы вошли в город, а вошли они в Минск быстро, с этим трудно, с этим невозможно было смириться. В городе стал "новый порядок", как это ни называли, снова открылись школы. Мама послала меня в школу. Она решила, что война войной, а прерывать учебу не надо. На первом уроке географичка, та самая, что нас учила и до войны, стала говорить против Советской власти. Я встала и сказала" Больше в такой школе учиться не буду". И ушла...
Пришла домой и поцеловала в учебнике литературы все портреты... Я очень любила литературу...
"Возьмите наших детей,
а мы пойдем защищать город..."
Инна Левкевич - 10 лет.
Сейчас - инженер-строитель.
Живет в Минске.
В первые же дни над нами рвались бомбы... На земле лежали столбы и провода. Люди бежали, но все равно предупреждали друг друга: "Осторожно провод! Осторожно - провод!", чтобы никто не зацепился, не упал.
Еще утром двадцать шестого мама выдавала зарплату, она работала бухгалтером на заводе, а вечером мы уже были беженцами. И когда уходили из города, то видели, как горела наша школа. Пламя бушевало в каждом окне. Мы рыдали, что горит наша школа. Нас было четверо у мамы, трое шли пешком, а младшая у мамы на руках. Мама еще говорила, что ключ взяла с собой, а квартиру забыла закрыть. Она пыталась останавливать машины, кричала и просила: "Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город". Она не верила, что враг войдет в город.
Страшным и непонятным было все. После бомбежки встанешь с земли, а рядом с тобой лежавший человек не поднимается... Я уже давно взрослая, но передать это состояние и сейчас не могу... А в первые дни... Я росла сорванцом, и мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, .как это они свистят и как они падают. И вот я ложилась на землю, накрывалась пальто и через петельку для пуговицы наблюдала, как бомбы летят... Так было, пока я не увидела первого убитого. Тогда я испугалась...
Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь...
И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город. Есть было нечего. Собирали лебеду, если лебеду. Не было дров. Немцы спалили колхозный сад возле Минска, боялись партизан. Мы ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного нагреть печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я подумала, что обеспечу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет - и у нас будет много молока. И я купила на все деньги, что у меня были, козленка. Я не помню, чтобы мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней были голодные: денег больше у нас не было. Мы какую-то затирку варили и козленку, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер... Это была трагедия, мы очень плакали, не разрешали его выбрасывать. Мама ночью тихонько выбросила его, а нам сказала, что козленка съели мыши.
Но в оккупации мы отмечали все майские и октябрьские праздники. Обязательно пели песни, у нас вся семья была певучая. Пусть это была картошка в мундирах, иногда кусочек сахара, но в этот день старались что-то чуточку лучше сделать, пусть назавтра будем голодные, но праздники мы все отмечали. Шепотом пели мамину любимую песню: "Утро красит нежным цветом..." Это обязательно...
Соседка сделала пирожные для продажи и сказала нам: "Возьмите у меня оптом, а продайте в розницу. Вы молодые, у вас ноги легкие". Я решила взяться за это дело, зная, как маме трудно одной прокормить нас. Принесла соседка эти пирожные, мы с сестрой Ирмой сидим, смотрим на них:
- Ирма, тебе не кажется, что это пирожное больше этого? - говорю я.
- Кажется...
Вы не представляете, как хотелось попробовать кусочек.
- Давай отрежем чуточку, а потом пойдем продавать.
Посидели так два часа, и нечего нести на рынок. Потом соседка начала варить подушечки, это такие конфеты, их давно уже нет почему-то в магазинах. Дала она нам продать этих подушечек. Опять мы с Ирмой сидим над ними:
- Большая подушечка, давай, Ирма, немножко полижем.
- Давай...
У нас было одно пальто на троих, одни валенки. Мы часто сидели дома. Самые главные разговоры у нас о том, когда кончится война, как мы будем жить без войны.
Когда война кончилась, мама надела крепдешиновую кофточку. Как у нее осталась эта кофточка, я не помню. Мы все хорошие вещи меняли на продукты. На этой кофточке были черные манжеты, мама спорола их, чтобы ничего не было мрачного, а только светлое. Сразу мы пошли в школу и с первых дней стали разучивать песни для парада...
"У меня сердце болит..."
Анна Можейко - 7 лет.
Сейчас - зубной врач.
Живет в Бобруйске.
Трудно сегодня поверить, но в семь лет я запомнила больше, чем в десять. Особенно первые дни войны запомнила. Бегут все...У кого вещи, а у нашей бабушки все руки заняты детьми. И тут говорят, что нас окружили немцы. Взрослые стали закапывать вещи, кто бросать. А у меня была кукла и две маленькие тарелочки. Я тарелочки закопала, а куклу закапывать не хочу, не могу с ней расстаться. Рядом тоже маленький мальчик бежал, он одной рукой держался за мамину юбку, а в другой у него была собачка. Когда нас начали бомбить, он стал бледный-бледный и схватился за сердце: "У меня сердце болит..." Потом бросился в моей бабушке: "Бабушка, помолитесь богу, чтобы нас не убили!" Она плачет, и собачка его плачет. Моя бабушка никогда не молилась, а тут стала молиться: "Господи, где ты, если дети так страдают?.."
"Только мамин крик слышала..."
Лида Погоржельская - 7 лет.
Сейчас - кандидат сельскохозяйственных наук.
Живет в Минске.
В первый день войны мы были подняты мамой рано утром, и мама сказала: "Война!" И мы стали собираться в дорогу. Еще страха не было. Мы смотрели а папу, папа наш был спокойный. Он был партийный работник. Каждому, сказал маме, надо взять с собой что-нибудь. Я ничего не сообразила взять, а сестра младшая захватила куклу. Мама взяла на руки нашего маленького братика. Папа догнал нас уже в пути...
Когда папа нас догнал, мы немного успокоились. Папа у нас в семье был главный, потому что мама была очень молодая, она в шестнадцать лет вышла замуж. Она не умела даже готовить. А папа был сирота, он все умел. Я помню, как мы любили, когда у папы было время и он мог что-нибудь вкусное нам приготовить. Это был праздник. Мне и сейчас кажется, что нет ничего вкуснее манки, которую варил папа. И вот сколько мы ехали без него, столько мы его ждали. От Кобрина, где жили. мы отъехали немного. Обоз был большой, и ехали медленно.
Встретили колонну каких-то военных. Я только помню, что он ехали из Бреста, ехали на лошадях и были одеты в новенькую красноармейскую форму. Никто не догадался, что это диверсанты. Папа вышел им навстречу, и я услышала мамин крик... Выстрела я не слышала... Только мамин крик слышала... Я помню, что эти военные даже не слезали со своих лошадей... Когда мама закричала, я побежала... Все куда-то побежали... Я бежала, пока не запуталась и не упала в высокой ржи...
До вечера кони стояли, ждали. А мы все вернулись на прежнее место, когда темнеть начало. Помню, как взрослые копали яму... Как потом нас с сестренкой подталкивали: "Идите... Попрощайтесь с отцом..." Я прошла два шага, а дальше идти не смогла... Села на землю... А сестренка рядом со мной... Братик спал, он был совсем маленький. Он ничего не понимал... А мама наша лежала на телеге без сознания, нас к ней не пускали...
Так никто из нас и не видел папу мертвого. И не запомнил его мертвым... Я всегда, когда вспоминала его, почему-то вспоминала в белом кителе. Очень молодого и красивого... Даже сейчас, когда я уже старше своего папы...
В Сталинградской области, куда нас привезли, мама пошла работать в колхоз. Мама, которая ничего не умела делать, не знала, как полоть грядки, стала ударницей. У нее руки были сильнее папиных. Но что я вам скажу: сиротами мы себя не чувствовали. У нас не было папы, и у кого-то еще не было папы... У другого не было мамы... Или брата... Или сестры... Или дедушки... Горе было у всех. И в войну мы сиротами себя не чувствовали. Нас жалели и растили все... Помню тетю Таню Морозову. У нее погибло двое детей, она была одна. И она от себя отрывала все для нас, как наша собственная мать. А это же был совершенно чужой человек... Но за войну стал родной. Братик, когда подрос, говорил, что у нас нет папы, зато у нас две мамы: наша мама и тетя Таня.
Еще помню, как нас по дороге в Сталинградскую область бомбили и мы бежали прятаться. Мы бежали прятаться не к маме, а к солдатам. И не было случая, чтобы солдат не взял ребенка и не закрыл своим телом. И каску на голову наденет, и собой закроет. Кончится бомбежка, и мама нас ругает. что м от нее убегаем. Но все равно, как только снова начнут бомбить, мы бежим к солдатам. И он тебя накроет, и ты под ним сидишь, как цыпленок...
Как только Минск освободили, мы решили возвращаться. Мама наша коренная минчанка, но когда мы вышли на минском вокзале, она не знала, куда идти. Это был другой город. Это были одни развалины...
Я уже в Горецкой сельхозакадемии училась... Жила в общежитии, жило нас в комнате восемь человек. Все - сироты. Никто нас специально не селил, в общежитии не одна такая комната была. И я помню, как мы ночью все кричали... А я еще могла сорваться с койки и куда-то бежать... Девочки меня поймают и держат. Тогда я начинаю плакать... И они следом... Всей комнатой ревем... А наутро надо идти слушать лекции.
Но вот мы все трое - и я, и сестра, и брат - выросли, все получили высшее образование. Мы не стали злыми людьми, мы стали больше в людей верить, больше их любить. У всех нас есть теперь свои дети. Одна наша мама не смогла бы нас такими вырастить. Нас, детей войны, жалели и растили все...
"Мы играли, а солдаты плакали..."
Володя Чистоклетов - 10 лет.
Сейчас - музыкант.
Живет в Ростове-на-Дону.
Война застала меня в санатории Совет-Квадже на Черном море. Утром пошли в лес, услышали гул самолетов и начали играть "в войну", не подозревая, что где-то уже идет настоящая война.
Через несколько дней нас привезли в Ростов. На город уже падали первые бомбы. Взрослые рыли щели, строили баррикады, готовясь к уличным боям.. А мы, мальчишки, сторожили ящики, в которых были сложены бутылки с зажигательной смесью, подвозил песок и воду на случай пожара.
Все школы превратились в госпиталя. В семидесятой школе размещался армейский госпиталь для легкораненых. И туда направили маму. Ей разрешили и меня взять с собой. Куда ехал госпиталь, туда ехали и мы.
После очередной бомбежки запомнил груду книг среди раскрошенного камня, подобрал одну, она называлась "Жизнь животных". Большая, с красивыми картинками. Всю ночь не спал, читал и не мог оторваться... Попался бы сейчас Брем, купил, не задумываясь. Очень картинки помню...
В ноябре сорок второго начальник госпиталя приказал выдать мне форму, правда, ее пришлось срочно перешивать. А сапоги на меня не могли найти целый месяц. Так я стал воспитанником госпиталя. Что делал? Одни бинты могли свести с ума. Их не хватало. Приходилось стирать, сушить, скручивать. Попробуйте скрутить тысячу штук в день! А я наловчился делать то быстрее взрослых. Потому, наверное, так ловко получилась и первая самокрутка, когда старшина, пряча улыбку, вручил мне пачку махорки, как полноправному бойцу. Покуривал (смеется)... тихонько от мамы... Хотелось скорее стать мужчиной.
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело пошло. Соль - поварам, парафин - мне. Пришлось овладеть специальностью, не предусмотренной никакими воинскими списками - делал свечки. Это похуже бинтов! Надо ведь, чтоб они еще и горели...
Мама плакала, а я все равно мечтал сбежать на фронт. В то, что меня могут убить, не верил. Послали однажды за хлебом... Чуть проехали, начался артобстрел. Били из минометов. Сержанта убило, возницу убило, меня контузило. Долго не разговаривал, а когда вернулась речь, заикался.
А это уже в Польше... Среди раненых оказался чех - тромбонист Пражской оперы! Начальник госпиталя обрадовался ему и, когда тот пошел на поправку, попросил пройти по палатам, поискать музыкантов. Оркестр получился отличный. Меня научили играть на альте, на гитаре научился уже сам. Мы играли, а солдаты плакали... Может, поэтому и стал после войны музыкантом.
В разбитом немецком поселке увидел: велосипед валяется. Обрадовался. Сел и поехал. Хорошо так идет! Я за войну ни одной детской вещи не видел...
"А нас у мамы четверо..."
Иван Титов - 5 лет.
Сейчас - мелиоратор.
Живет в Пинске.
Стали бомбить деревню, а нас у мамы четверо! И все мы малые, самому старшему брату семь лет, мы ничего не понимали - прятались в саду за старые яблони. А мать собирала нас и несла в погреб.
Когда немецкие солдаты зашли в хату, мы залезли на печку. Мать забросала нас старыми тряпками. Потом, когда спалили нашу хату, когда разбомбили деревенские "могилки" и покойники лежали наверху, как убитые, мать плакала: "Такая беда, детки, что ни на земле, ни под землей не спасешься. Пойдем в лес..."
И что удивительно! И в войну и после войны мы, мальчишки, играли "в войну". После войны надевали на головы солдатские каски, которые находили в лесу, играли в настоящих бункерах, блиндажах и окопах. А матери нас ругали... А до войны, я помню, не ругали...
"И понял - это отец..."
Леонид Хасеневич - 5 лет.
Сейчас - инженер-конструктор.
Живет в Минске.
Отлично помню до м своего деда - деревянный, за штакетником на траве бревна, песок, в котором мы играли. Еще помню, как мама нас с сестренкой водила фотографироваться куда-то в городе и как Эллочка плакала, и я ее утешал. Фотография эта сохранилась, единственная наша довоенная фотография.
Потом все воспоминания в каком-то черном цвете. Если эти, первые, в светлом тоне - трава зеленая-зеленая, такая светлая акварель, и песок желтый-желтый, и штакетник желтый-желтый... То потом все в темных красках: меня, кашляющего от дыма, куда-то выносят, на улице - вещи, узлы, почему-то стоит один стул, люди плачут. И мы с мамой долго идем по улицам, я держусь за юбку.
...Потом мама исчезает, остаются бабушка и дедушка. У меня появился друг, на два года старше, - Женя Савочкин. Ему семь лет, мне - пять. Меня учат грамоте по книге сказок братьев Гримм. Учит бабушка по своей методике, с подзатыльниками. И учит Женя, читая книгу. Но я больше люблю слушать сказки, особенно когда рассказывает бабушка. Ее голос похож на мамин. Однажды веером приходит красивая женщина и приносит что-то очень вкусное. Я понимаю с ее слов, что мама жива, что она, как и папа, воюет. Кричу счастливый: "Мама скоро вернется!" За такие слова получаю от бабушки ремнем. За меня вступается дед. Когда они улеглись спать, я собрал все ремни в доме и забросил за шкаф.
Все время хочется есть. Ходим с Женей в рожь, она растет прямо за домами. Увидели легковой автомобиль, удираем. Буквально из нашей калитки меня выдергивает офицер в зеленой форме с блестящими погонами и то ли стеком, то ли ремнем стегает. От страха окаменел - боли не чувствую. Вдруг вижу бабушку: "Паночек, миленький, отдай внука. Богом прошу, отдай!" Бабушка перед офицером на коленях. Офицер уходит, я лежу в песке. Бабушка на руках несет меня в дом. Я с трудом говорю. После этого долго болею...
Еще помню, что по улице идут подводы, много подвод. Дед с бабушкой открывают ворота. И у нас поселяются беженцы. Через некоторое время они заболевают тифом. Их забирают, как мне объясняют, в больницу. Еще через какое-то время заболевает дед. Сплю с ним. Худеет и еле ходит по комнате бабушка. Ухожу днем играть с мальчишками. Возвращаюсь вечером - ни деда, ни бабушки нет дома. Соседи говорят, что их тоже отвезли в больницу. Мне страшно - я один. Я уже догадываюсь, что из той больницы, куда отвезли беженцев, а сейчас деда с бабушкой, не возвращаются. Страшно быть одному в доме,. даже днем страшно. Меня забирает к себе брат деда.
Столько километров проехали, а никаких пейзажей не помню. И это очень удивительно, потому что я любила природу. А запоминались только те кусты, под которыми мы прятались. Почему-то мне казалось, что нигде нет леса, что мы едем только среди полей, среди какой-то пустыни. Однажды испытала такой страх. больший, чем бомбежка. Нас не предупредили, что поезд не будет долго стоять. Поезд пошел, а я осталась. Не помню, кто меня подхватил, меня буквально вбросили в вагон, но не в наш вагон, а в какой-то предпоследний. Тогда я впервые испугалась, что останусь одна, а мама уедет. Пока мама была рядом, ничего не было страшно. А тут я онемела от страха. И пока мама ко мне не прибежала, не схватила в охапку, я была немая, никто от меня слова не мог добиться. Мама - это было спасение. Если у меня даже что-то болело, возьмешься за мамину руку, и болеть перестает. Ночью я всегда спала рядышком с ней, чем теснее, тем безопаснее. Если мама близко, кажется, что все у нас, как раньше дома было.
Из Актюбинска мы поехали в Магнитогорск, там жил папин родной брат. До войны у него была большая семья, а когда мы приехали, о в доме жили только женщины. Мужчины все были на войне. В конце сорок первого получили две похоронки - погибли дядины сыновья...
Из той зимы еще запомнилась ветрянка, которой мы переболели всей школой. И красные штаны... По карточкам мама получила отрез бордовой байки, из нее сшила мне штаны. И дети меня дразнили "Монах в красных штанах". Мне было очень обидно. Чуть позже получили по карточкам галоши, я их подвязывала и так бегала. Около косточек они натирали ранки, так все время приходилось под пятки что-то подкладывать, чтобы пятка стала выше и не было этих ран. Но зима была такая холодная, что у меня все время подмерзали руки и ноги. В школе часто портилось отопление, в классах замерзала вода на полу, и мы катались на валенках между партами, сидели в пальто, в рукавичках, только обрезали пальчики, чтобы можно было держать ручку. Я не помню, чтобы мы играли, смеялись, бегали, я помню только, что мы много читали. Так много, что перечитали всю детскую библиотеку, юношескую, и нам стали давать взрослые книги.
Слушали все время радио, без радио не могли жить. Радовались каждому салюту, переживали каждое сообщение как там в тылу, в подполье, в партизанах? Вышли фильмы о битве под Сталинградом и под Москвой, так мы по пятнадцать--двадцать раз их смотрели. Подряд три раза будут показывать, и мы будем три раза смотреть. Фильмы показывали в школе, специального кинозала не было, показывали в коридоре, а мы сидели на полу. По два-три часа сидели.
В конце сорок четвертого года я увидела первых пленных немцев. Они шли широкой колонной по улице. И что меня поразило, так это то, что люди подходили к ним и давали хлеб. Меня это так поразило, что я побежала на работу к маме спросить: "Почему наши люди дают немцам хлеб?" Мама ничего не сказала, она только заплакала.
Девятого мая мы проснулись утром оттого, что в подъезде кто-то очень сильно кричал. Было еще совсем рано. Мама пошла узнать, что случилось, прибежала растерянная: "Победа!" Это было так непривычно: война кончилась, такая долгая война. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то кричал... Плакали те, кто потерял близких, смеялись оттого, что все-таки это была победа. У кого-то была горстка крупы, у кого-то - картошка, у кого-то - свекла, - все сносили в одну квартирую. Я никогда не забуду этот день. Вот это утро... Даже к вечеру уже было не так...
В войну все почему-то говорили тихо, мне даже казалось, что шепотом, а тут все вдруг заговорил громко. Мы все время были рядом со взрослыми, нас угощали, нас ласкали и прогоняли: "Идите на улицу. Сегодня праздник..." И звали обратно. Нас никогда столько не обнимали и не целовали, как в этот день.
Но я - счастливый человек, у меня вернулся с войны папа. Папа привез красивые детские игрушки. Игрушки были немецкие. Я не могла понять, как могут быть такие красивые игрушки немецкими...
"До войны у меня было детство..."
Михаил Майоров - 5 лет.
Сейчас - кандидат сельскохозяйственных наук.
Живет в Минске.
Как я после понял, до войны я прожил целую жизнь. До войны у меня было детство.
...Окончив работы по хозяйству, бабушка отодвигает стол к окну, расстилает материал, накладывает на него вату, покрывает ее другим куском материала и начинает стегать одеяло. Помогаю ей я: с оной стороны одеяла бабушка вбивает гвоздики, к ним поочередно привязывает шпагат, который натирает мелком, а я натягиваю его с другой стороны. "Тяни, Мишенька, посильней", - говорит бабушка. Я натягиваю - она отпускает: бах - и готова меловая полоска на красном или синем сатине. Полоски пересекаются, получаются ромбики, по ним бегут стежки черных ниток. Следующая операция: бабушка раскладывает бумажные выкройки (сейчас это называется трафаретом), и на сметанном одеяле появляется рисунок. Очень красиво и интересно. Бабушка мастерица и рубашки строчить, особенно воротники ей удаются. Ее ручная машинка "Зингер" работает и тогда, когда я уже вижу сны.
Дедушка сапожничает. У меня и здесь есть дело - точить деревянные шпильки. Сейчас все подметки - на железных гвоздиках, но они ржавеют, и подметка быстро отваливается. Может, и тогда были уже в употреблении железные гвоздики, но я помню деревянные. Из ровной, без сучков чурки старой березы нужно было напилить кружки и оставить сохнуть под поветью, потом наколоть брусочки толщиной около трех сантиметров и длиной сантиметров десять и тоже просушить. С этих брусочков легко скалывались поперечные пластинки толщиной два-три миллиметра. Сапожный нож острый, и им легко срезать кромку у пластинки с двух сторон: упрешь ее в верстак - жик-жик, и пластинка острая, а затем уже коли гвоздики-шпильки. Дедушка наколюшкой (такое сапожное шило) накалывает отверстие в подметке сапога, вставляет шпильку, стук сапожным молотком - и гвоздь в подметке. Шпильки набиваются в два ряда, это не только красиво, но и очень прочно от влаги сухие березовые гвоздики только разбухнут и еще прочнее будут держать подметку, и она не отскочит, пока не износится.
А еще дедушка подшивает валенки, вернее, делает вторую подошву на валенках. чтобы они дольше служили и можно было в них ходить без галош. Или обшивает кожицей задник валенка, чтобы в галошах тот скоро не протирался. Моя обязанность - сучить из льняных ниток, смолить варом и вощить воском дратву, вдевать ее в иголку. Но сапожная штопальная игла - большая ценность, и поэтому дедушка чаще всего пользуется щетиной, самой обыкновенной щетиной с загривка дикого кабана, можно и с домашнего, но та мягче. У дедушки такой щетины - целый пук. Ею можно и подошву пришить, и маленькую латочку в неудобном месте: щетинка гибкая и где угодно пролезет.
Много интересного и на улице. Старшие ребята в соседнем сарае организовали театр, идет представление о пограничниках и шпионах. Билеты по десять копеек, и у меня нет гривенника, и меня не пускают, начинаю реветь: я тоже хочу "видеть войну". Заглядываю тайком в сарай, пограничники там в настоящих гимнастерках.
Такие гимнастерки я скоро увидел у нас дома... Бабушка кормила усталых и запыленных солдат, а они говорили: "Немец прет". Я стал приставать к бабушке: "А какие они, немцы?.."
Грузим на телегу узлы, меня усаживают на них... Куда-то едем... Потом возвращаемся... У нас в доме - немцы! Мы с бабушкой и мамой теперь живем за печкой, а дедушка - в сарае. Бабушка уже не стегает одеяла, дедушка не сапожничает. Один раз отодвигаю занавеску: в углу возле окна сидит немец в наушниках и крутит ручки рации, слышна музыка, потом четко по-русски... Другой немец в это время намазывал масло на хлеб, увидел меня и махнул ножом возле самого моего носа, я прячусь за занавеску и больше уже не вылезаю из-за печки.
По улице мимо нашего дома ведут человека, в горелой гимнастерке, босиком, со связанными проволокой руками. Почему-то помню его черным. И не только он, все почему-то из тех дней помнится в черном цвете. Как шли черные танки... В школу я еще не ходил, но читать и считать умел. Считал танки, их было много, так много, что и снег стал тоже черным...
Меня закутывают тоже во что-то черное, и мы прячемся в болоте. Наутро домой, но дома уже нет, только груда дымившихся головешек. Бабушка нашла ком соли, который лежал на припечке. Аккуратно собрали соль, потом и глину, смешанную с солью, ссыпали ее в кувшин. Это все, что у нас осталось от дома...
"И поцеловала в учебнике все портреты..."
Зина Шиманская - 11 лет.
Сейчас - кассир.
Живет в Минске.
В день, когда началась война, мы были в цирке. Мы ничего не знали. В десять часов пошли в цирк, а вышли: на улице все зареванные, все говорят: "Война!" Мы: "Ура!" Дети... Мы читали в "Пионерской правде", как освобождали Западную Белоруссию, как мальчишки помогали бойцам, в газете печатались фотографии. Мы обрадовались, что и мы себя проявим.
Я даже вам расскажу, что, когда освобождали Западную Белоруссию, мы с подружкой, начитавшись в газетах о разных подвигах, решили идти помогать нашим. Мы удрали из дому. Перед этим собирали какие-то продукты. Она пришла ко мне ночевать, а на рассвете рано встали и тихонько вышли из дома. А брат, видимо. следил, как мы последние дни шушукались, что-то пихали в мешочки. Мы вышли во двор, и он нас вернул.
А мальчишки из нашего класса, я знаю, удирали на финскую, на испанскую войну.
И когда немцы вошли в город, а вошли они в Минск быстро, с этим трудно, с этим невозможно было смириться. В городе стал "новый порядок", как это ни называли, снова открылись школы. Мама послала меня в школу. Она решила, что война войной, а прерывать учебу не надо. На первом уроке географичка, та самая, что нас учила и до войны, стала говорить против Советской власти. Я встала и сказала" Больше в такой школе учиться не буду". И ушла...
Пришла домой и поцеловала в учебнике литературы все портреты... Я очень любила литературу...
"Возьмите наших детей,
а мы пойдем защищать город..."
Инна Левкевич - 10 лет.
Сейчас - инженер-строитель.
Живет в Минске.
В первые же дни над нами рвались бомбы... На земле лежали столбы и провода. Люди бежали, но все равно предупреждали друг друга: "Осторожно провод! Осторожно - провод!", чтобы никто не зацепился, не упал.
Еще утром двадцать шестого мама выдавала зарплату, она работала бухгалтером на заводе, а вечером мы уже были беженцами. И когда уходили из города, то видели, как горела наша школа. Пламя бушевало в каждом окне. Мы рыдали, что горит наша школа. Нас было четверо у мамы, трое шли пешком, а младшая у мамы на руках. Мама еще говорила, что ключ взяла с собой, а квартиру забыла закрыть. Она пыталась останавливать машины, кричала и просила: "Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город". Она не верила, что враг войдет в город.
Страшным и непонятным было все. После бомбежки встанешь с земли, а рядом с тобой лежавший человек не поднимается... Я уже давно взрослая, но передать это состояние и сейчас не могу... А в первые дни... Я росла сорванцом, и мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, .как это они свистят и как они падают. И вот я ложилась на землю, накрывалась пальто и через петельку для пуговицы наблюдала, как бомбы летят... Так было, пока я не увидела первого убитого. Тогда я испугалась...
Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь...
И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город. Есть было нечего. Собирали лебеду, если лебеду. Не было дров. Немцы спалили колхозный сад возле Минска, боялись партизан. Мы ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного нагреть печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я подумала, что обеспечу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет - и у нас будет много молока. И я купила на все деньги, что у меня были, козленка. Я не помню, чтобы мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней были голодные: денег больше у нас не было. Мы какую-то затирку варили и козленку, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер... Это была трагедия, мы очень плакали, не разрешали его выбрасывать. Мама ночью тихонько выбросила его, а нам сказала, что козленка съели мыши.
Но в оккупации мы отмечали все майские и октябрьские праздники. Обязательно пели песни, у нас вся семья была певучая. Пусть это была картошка в мундирах, иногда кусочек сахара, но в этот день старались что-то чуточку лучше сделать, пусть назавтра будем голодные, но праздники мы все отмечали. Шепотом пели мамину любимую песню: "Утро красит нежным цветом..." Это обязательно...
Соседка сделала пирожные для продажи и сказала нам: "Возьмите у меня оптом, а продайте в розницу. Вы молодые, у вас ноги легкие". Я решила взяться за это дело, зная, как маме трудно одной прокормить нас. Принесла соседка эти пирожные, мы с сестрой Ирмой сидим, смотрим на них:
- Ирма, тебе не кажется, что это пирожное больше этого? - говорю я.
- Кажется...
Вы не представляете, как хотелось попробовать кусочек.
- Давай отрежем чуточку, а потом пойдем продавать.
Посидели так два часа, и нечего нести на рынок. Потом соседка начала варить подушечки, это такие конфеты, их давно уже нет почему-то в магазинах. Дала она нам продать этих подушечек. Опять мы с Ирмой сидим над ними:
- Большая подушечка, давай, Ирма, немножко полижем.
- Давай...
У нас было одно пальто на троих, одни валенки. Мы часто сидели дома. Самые главные разговоры у нас о том, когда кончится война, как мы будем жить без войны.
Когда война кончилась, мама надела крепдешиновую кофточку. Как у нее осталась эта кофточка, я не помню. Мы все хорошие вещи меняли на продукты. На этой кофточке были черные манжеты, мама спорола их, чтобы ничего не было мрачного, а только светлое. Сразу мы пошли в школу и с первых дней стали разучивать песни для парада...
"У меня сердце болит..."
Анна Можейко - 7 лет.
Сейчас - зубной врач.
Живет в Бобруйске.
Трудно сегодня поверить, но в семь лет я запомнила больше, чем в десять. Особенно первые дни войны запомнила. Бегут все...У кого вещи, а у нашей бабушки все руки заняты детьми. И тут говорят, что нас окружили немцы. Взрослые стали закапывать вещи, кто бросать. А у меня была кукла и две маленькие тарелочки. Я тарелочки закопала, а куклу закапывать не хочу, не могу с ней расстаться. Рядом тоже маленький мальчик бежал, он одной рукой держался за мамину юбку, а в другой у него была собачка. Когда нас начали бомбить, он стал бледный-бледный и схватился за сердце: "У меня сердце болит..." Потом бросился в моей бабушке: "Бабушка, помолитесь богу, чтобы нас не убили!" Она плачет, и собачка его плачет. Моя бабушка никогда не молилась, а тут стала молиться: "Господи, где ты, если дети так страдают?.."
"Только мамин крик слышала..."
Лида Погоржельская - 7 лет.
Сейчас - кандидат сельскохозяйственных наук.
Живет в Минске.
В первый день войны мы были подняты мамой рано утром, и мама сказала: "Война!" И мы стали собираться в дорогу. Еще страха не было. Мы смотрели а папу, папа наш был спокойный. Он был партийный работник. Каждому, сказал маме, надо взять с собой что-нибудь. Я ничего не сообразила взять, а сестра младшая захватила куклу. Мама взяла на руки нашего маленького братика. Папа догнал нас уже в пути...
Когда папа нас догнал, мы немного успокоились. Папа у нас в семье был главный, потому что мама была очень молодая, она в шестнадцать лет вышла замуж. Она не умела даже готовить. А папа был сирота, он все умел. Я помню, как мы любили, когда у папы было время и он мог что-нибудь вкусное нам приготовить. Это был праздник. Мне и сейчас кажется, что нет ничего вкуснее манки, которую варил папа. И вот сколько мы ехали без него, столько мы его ждали. От Кобрина, где жили. мы отъехали немного. Обоз был большой, и ехали медленно.
Встретили колонну каких-то военных. Я только помню, что он ехали из Бреста, ехали на лошадях и были одеты в новенькую красноармейскую форму. Никто не догадался, что это диверсанты. Папа вышел им навстречу, и я услышала мамин крик... Выстрела я не слышала... Только мамин крик слышала... Я помню, что эти военные даже не слезали со своих лошадей... Когда мама закричала, я побежала... Все куда-то побежали... Я бежала, пока не запуталась и не упала в высокой ржи...
До вечера кони стояли, ждали. А мы все вернулись на прежнее место, когда темнеть начало. Помню, как взрослые копали яму... Как потом нас с сестренкой подталкивали: "Идите... Попрощайтесь с отцом..." Я прошла два шага, а дальше идти не смогла... Села на землю... А сестренка рядом со мной... Братик спал, он был совсем маленький. Он ничего не понимал... А мама наша лежала на телеге без сознания, нас к ней не пускали...
Так никто из нас и не видел папу мертвого. И не запомнил его мертвым... Я всегда, когда вспоминала его, почему-то вспоминала в белом кителе. Очень молодого и красивого... Даже сейчас, когда я уже старше своего папы...
В Сталинградской области, куда нас привезли, мама пошла работать в колхоз. Мама, которая ничего не умела делать, не знала, как полоть грядки, стала ударницей. У нее руки были сильнее папиных. Но что я вам скажу: сиротами мы себя не чувствовали. У нас не было папы, и у кого-то еще не было папы... У другого не было мамы... Или брата... Или сестры... Или дедушки... Горе было у всех. И в войну мы сиротами себя не чувствовали. Нас жалели и растили все... Помню тетю Таню Морозову. У нее погибло двое детей, она была одна. И она от себя отрывала все для нас, как наша собственная мать. А это же был совершенно чужой человек... Но за войну стал родной. Братик, когда подрос, говорил, что у нас нет папы, зато у нас две мамы: наша мама и тетя Таня.
Еще помню, как нас по дороге в Сталинградскую область бомбили и мы бежали прятаться. Мы бежали прятаться не к маме, а к солдатам. И не было случая, чтобы солдат не взял ребенка и не закрыл своим телом. И каску на голову наденет, и собой закроет. Кончится бомбежка, и мама нас ругает. что м от нее убегаем. Но все равно, как только снова начнут бомбить, мы бежим к солдатам. И он тебя накроет, и ты под ним сидишь, как цыпленок...
Как только Минск освободили, мы решили возвращаться. Мама наша коренная минчанка, но когда мы вышли на минском вокзале, она не знала, куда идти. Это был другой город. Это были одни развалины...
Я уже в Горецкой сельхозакадемии училась... Жила в общежитии, жило нас в комнате восемь человек. Все - сироты. Никто нас специально не селил, в общежитии не одна такая комната была. И я помню, как мы ночью все кричали... А я еще могла сорваться с койки и куда-то бежать... Девочки меня поймают и держат. Тогда я начинаю плакать... И они следом... Всей комнатой ревем... А наутро надо идти слушать лекции.
Но вот мы все трое - и я, и сестра, и брат - выросли, все получили высшее образование. Мы не стали злыми людьми, мы стали больше в людей верить, больше их любить. У всех нас есть теперь свои дети. Одна наша мама не смогла бы нас такими вырастить. Нас, детей войны, жалели и растили все...
"Мы играли, а солдаты плакали..."
Володя Чистоклетов - 10 лет.
Сейчас - музыкант.
Живет в Ростове-на-Дону.
Война застала меня в санатории Совет-Квадже на Черном море. Утром пошли в лес, услышали гул самолетов и начали играть "в войну", не подозревая, что где-то уже идет настоящая война.
Через несколько дней нас привезли в Ростов. На город уже падали первые бомбы. Взрослые рыли щели, строили баррикады, готовясь к уличным боям.. А мы, мальчишки, сторожили ящики, в которых были сложены бутылки с зажигательной смесью, подвозил песок и воду на случай пожара.
Все школы превратились в госпиталя. В семидесятой школе размещался армейский госпиталь для легкораненых. И туда направили маму. Ей разрешили и меня взять с собой. Куда ехал госпиталь, туда ехали и мы.
После очередной бомбежки запомнил груду книг среди раскрошенного камня, подобрал одну, она называлась "Жизнь животных". Большая, с красивыми картинками. Всю ночь не спал, читал и не мог оторваться... Попался бы сейчас Брем, купил, не задумываясь. Очень картинки помню...
В ноябре сорок второго начальник госпиталя приказал выдать мне форму, правда, ее пришлось срочно перешивать. А сапоги на меня не могли найти целый месяц. Так я стал воспитанником госпиталя. Что делал? Одни бинты могли свести с ума. Их не хватало. Приходилось стирать, сушить, скручивать. Попробуйте скрутить тысячу штук в день! А я наловчился делать то быстрее взрослых. Потому, наверное, так ловко получилась и первая самокрутка, когда старшина, пряча улыбку, вручил мне пачку махорки, как полноправному бойцу. Покуривал (смеется)... тихонько от мамы... Хотелось скорее стать мужчиной.
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело пошло. Соль - поварам, парафин - мне. Пришлось овладеть специальностью, не предусмотренной никакими воинскими списками - делал свечки. Это похуже бинтов! Надо ведь, чтоб они еще и горели...
Мама плакала, а я все равно мечтал сбежать на фронт. В то, что меня могут убить, не верил. Послали однажды за хлебом... Чуть проехали, начался артобстрел. Били из минометов. Сержанта убило, возницу убило, меня контузило. Долго не разговаривал, а когда вернулась речь, заикался.
А это уже в Польше... Среди раненых оказался чех - тромбонист Пражской оперы! Начальник госпиталя обрадовался ему и, когда тот пошел на поправку, попросил пройти по палатам, поискать музыкантов. Оркестр получился отличный. Меня научили играть на альте, на гитаре научился уже сам. Мы играли, а солдаты плакали... Может, поэтому и стал после войны музыкантом.
В разбитом немецком поселке увидел: велосипед валяется. Обрадовался. Сел и поехал. Хорошо так идет! Я за войну ни одной детской вещи не видел...
"А нас у мамы четверо..."
Иван Титов - 5 лет.
Сейчас - мелиоратор.
Живет в Пинске.
Стали бомбить деревню, а нас у мамы четверо! И все мы малые, самому старшему брату семь лет, мы ничего не понимали - прятались в саду за старые яблони. А мать собирала нас и несла в погреб.
Когда немецкие солдаты зашли в хату, мы залезли на печку. Мать забросала нас старыми тряпками. Потом, когда спалили нашу хату, когда разбомбили деревенские "могилки" и покойники лежали наверху, как убитые, мать плакала: "Такая беда, детки, что ни на земле, ни под землей не спасешься. Пойдем в лес..."
И что удивительно! И в войну и после войны мы, мальчишки, играли "в войну". После войны надевали на головы солдатские каски, которые находили в лесу, играли в настоящих бункерах, блиндажах и окопах. А матери нас ругали... А до войны, я помню, не ругали...
"И понял - это отец..."
Леонид Хасеневич - 5 лет.
Сейчас - инженер-конструктор.
Живет в Минске.
Отлично помню до м своего деда - деревянный, за штакетником на траве бревна, песок, в котором мы играли. Еще помню, как мама нас с сестренкой водила фотографироваться куда-то в городе и как Эллочка плакала, и я ее утешал. Фотография эта сохранилась, единственная наша довоенная фотография.
Потом все воспоминания в каком-то черном цвете. Если эти, первые, в светлом тоне - трава зеленая-зеленая, такая светлая акварель, и песок желтый-желтый, и штакетник желтый-желтый... То потом все в темных красках: меня, кашляющего от дыма, куда-то выносят, на улице - вещи, узлы, почему-то стоит один стул, люди плачут. И мы с мамой долго идем по улицам, я держусь за юбку.
...Потом мама исчезает, остаются бабушка и дедушка. У меня появился друг, на два года старше, - Женя Савочкин. Ему семь лет, мне - пять. Меня учат грамоте по книге сказок братьев Гримм. Учит бабушка по своей методике, с подзатыльниками. И учит Женя, читая книгу. Но я больше люблю слушать сказки, особенно когда рассказывает бабушка. Ее голос похож на мамин. Однажды веером приходит красивая женщина и приносит что-то очень вкусное. Я понимаю с ее слов, что мама жива, что она, как и папа, воюет. Кричу счастливый: "Мама скоро вернется!" За такие слова получаю от бабушки ремнем. За меня вступается дед. Когда они улеглись спать, я собрал все ремни в доме и забросил за шкаф.
Все время хочется есть. Ходим с Женей в рожь, она растет прямо за домами. Увидели легковой автомобиль, удираем. Буквально из нашей калитки меня выдергивает офицер в зеленой форме с блестящими погонами и то ли стеком, то ли ремнем стегает. От страха окаменел - боли не чувствую. Вдруг вижу бабушку: "Паночек, миленький, отдай внука. Богом прошу, отдай!" Бабушка перед офицером на коленях. Офицер уходит, я лежу в песке. Бабушка на руках несет меня в дом. Я с трудом говорю. После этого долго болею...
Еще помню, что по улице идут подводы, много подвод. Дед с бабушкой открывают ворота. И у нас поселяются беженцы. Через некоторое время они заболевают тифом. Их забирают, как мне объясняют, в больницу. Еще через какое-то время заболевает дед. Сплю с ним. Худеет и еле ходит по комнате бабушка. Ухожу днем играть с мальчишками. Возвращаюсь вечером - ни деда, ни бабушки нет дома. Соседи говорят, что их тоже отвезли в больницу. Мне страшно - я один. Я уже догадываюсь, что из той больницы, куда отвезли беженцев, а сейчас деда с бабушкой, не возвращаются. Страшно быть одному в доме,. даже днем страшно. Меня забирает к себе брат деда.