Страница:
– Все ли сошло благополучно, мадмуазель? – почтительно и вместе с тем строго спросил Гарин, как обращаются на людях к принцессам крови их двоюродные дядюшки. Зоя ответила одним кивком головы. Губы ее посерели. Рука стискивала руку. За шесть лет – впервые такое. Один на один она сошлась со своим грозным прошлым; тогда как попросту отвыкла даже от обыденных житейских ситуаций.
Гарин, с поворота на поворот узких улиц, обогнул центр города, вновь выехал на площадь перед почтамтом, и, углубившись в проходную улочку, заглушил мотор. Здесь им никто не мог помешать. С одного взгляда на Зою и точно вдохновленный ею – Гарин положил руку на банковскую кассету, другой достал вычурный трехгранный стержень, вложил в паз, отомкнул коробку, извлек сложенный пополам лист машинописного формата, развернул его.
Это и был договор от 23 июня 192… года, ставивший в положение двух взаимообязанных лиц – его, Гарина, тогда нищего изобретателя и авантюриста, и мистера Роллинга – миллиардера, главу треста «Анилин Роллинг». По этому договору Гарин обязался снести до основания заводы Германской Анилиновой компании (основного конкурента Роллинга в борьбе за европейский рынок), а тот – ему, соответственно, половину прибылей, и что на глаз составляло порядка миллиарда долларов. Но только треть с того получил Гарин. Договор был скреплен подписями, в сырую ночь, под кронами дуба, в Булонском лесу, в присутствии свидетелей – мадмуазель Зои Монроз и оперативного работника ленинградского угрозыска товарища Шельги. Позже – как бы закладная на черный день – договор оказался здесь, в сейфах швейцарского банка. Сейчас во всем мире это касалось только двоих – Гарина и Роллинга; но через месяц, два… когда закрутятся большие деньги, возле них люди; заработают шкивы и трансмиссии, и подданные желтого дьявола станут отрабатывать свою пайку, – за собственную жизнь и во имя детей, вот тогда-то и будет возведена пружина новой авантюры Гарина. (Так, во всяком случае, он полагал сам; нимало не подозревая, насколько у него все сложится по-иному).
На прощание Зоя первая, по-мужски, подала ему руку, нерешительно произнесла:
– Да, ты знаешь, за мною, кажется, следят. Это началось примерно три недели назад, как я приметила.
Гарин принял это за счет ее мнительности. Успокоил. Ответил прикосновению холодной, вздрагивающей руки:
– Будь вообще осторожна. Если все обошлось сейчас, думаю, то был обычный полицейский детектив. Экстренный вызов меня ты знаешь. Обещаю: недельки через две махнем вместе в Берлин. Рассеешься. Не любишь немцев? Понимаю: местнический антагонизм… Ничего. Есть там один любопытнейший клоун – Лаутензак. Тебе будет интересно.
Через минуту Гарин уехал в направлении германской границы. Она – к себе, только на этот раз другим, более длинным, окольным путем.
*** 30 ***
*** 31 ***
*** 32 ***
*** 33 ***
Гарин, с поворота на поворот узких улиц, обогнул центр города, вновь выехал на площадь перед почтамтом, и, углубившись в проходную улочку, заглушил мотор. Здесь им никто не мог помешать. С одного взгляда на Зою и точно вдохновленный ею – Гарин положил руку на банковскую кассету, другой достал вычурный трехгранный стержень, вложил в паз, отомкнул коробку, извлек сложенный пополам лист машинописного формата, развернул его.
Это и был договор от 23 июня 192… года, ставивший в положение двух взаимообязанных лиц – его, Гарина, тогда нищего изобретателя и авантюриста, и мистера Роллинга – миллиардера, главу треста «Анилин Роллинг». По этому договору Гарин обязался снести до основания заводы Германской Анилиновой компании (основного конкурента Роллинга в борьбе за европейский рынок), а тот – ему, соответственно, половину прибылей, и что на глаз составляло порядка миллиарда долларов. Но только треть с того получил Гарин. Договор был скреплен подписями, в сырую ночь, под кронами дуба, в Булонском лесу, в присутствии свидетелей – мадмуазель Зои Монроз и оперативного работника ленинградского угрозыска товарища Шельги. Позже – как бы закладная на черный день – договор оказался здесь, в сейфах швейцарского банка. Сейчас во всем мире это касалось только двоих – Гарина и Роллинга; но через месяц, два… когда закрутятся большие деньги, возле них люди; заработают шкивы и трансмиссии, и подданные желтого дьявола станут отрабатывать свою пайку, – за собственную жизнь и во имя детей, вот тогда-то и будет возведена пружина новой авантюры Гарина. (Так, во всяком случае, он полагал сам; нимало не подозревая, насколько у него все сложится по-иному).
На прощание Зоя первая, по-мужски, подала ему руку, нерешительно произнесла:
– Да, ты знаешь, за мною, кажется, следят. Это началось примерно три недели назад, как я приметила.
Гарин принял это за счет ее мнительности. Успокоил. Ответил прикосновению холодной, вздрагивающей руки:
– Будь вообще осторожна. Если все обошлось сейчас, думаю, то был обычный полицейский детектив. Экстренный вызов меня ты знаешь. Обещаю: недельки через две махнем вместе в Берлин. Рассеешься. Не любишь немцев? Понимаю: местнический антагонизм… Ничего. Есть там один любопытнейший клоун – Лаутензак. Тебе будет интересно.
Через минуту Гарин уехал в направлении германской границы. Она – к себе, только на этот раз другим, более длинным, окольным путем.
* * *
Потом ей мерещились далекие грозы, ветра, стада туч: жирных и тощих, все по цепочке уходящих туда – за грозовой перевал, куда укатил ее друг. Там он, верно, с ними что-то проделывал; оттуда, ей чудилось, шла дикая, дразнящая нервы электризация. Накал грозового тока, длинные бичи сумасшедших разрядов, вспарывающих тугую кожу их; всхлипы этих небесных коров, или, быть может – хлябей, каких тысячелетия не ведал христианский мир. С тем Зоя и проходила несколько дней, словно с навязчивым воспоминанием. Правда, одно реальное и в высшей степени странное происшествие вышло с нею, когда сама входная дверь вестибюля ее дома сыграла с Зоей шутку в духе добрых сказок Андерсена, но это уже будет другая история.
*** 30 ***
В тот светлый будничный час глава магистрата, бургомистр городка К. Иоган Хенке, предавался обычным и хорошим житейским делам. Часы на кирхе ударили положенное им время, и пунктуальный Хенке приступил к последней четверти своего обеда – сырникам с кофе.
Большой стол в трапезной был накрыт на одну персону, и оттого выглядел пустоватым. Хенке вдовствовал уже три года и не знал, как выпутаться из этого скверного положения. Был он не так уж стар, крепок, имел двух сынов и невестку, а что усугубляло его положение, так это всякое движимое и недвижимое имущество: дом с надворными застройками, винные погреба, немало пахотной земли, фруктовый сад, баня, мотоцикл с коляской, свиной загон, молотилка, маслобойка с сепаратором новейшей модели, – короче, по существу, жениться ему мешал один пункт из положений и уложений гражданского кодекса, обязывающий его собственность к известному перераспределению в случае смерти хозяина, и не в пользу его двух отпрысков. Будущая кончина Хенке обставлялась, таким образом, правилами и предписаниями еще пожестче биологических законов. Что до последних, то Хенке был довольно еще крепок, природы обманывать не пытался, и в свои 64 выглядел вполне по летам. Любил хорошо поесть, – и что там греха таить, не прочь был прихлопнуть иногда по заду прислужившим ему фрау, и от чего, верно, они менялись у него каждые три недели; но по настроению мог спуститься и в овин, выгребая до центнера навоза, как истый бауэр. Если бы не бумажные хлопоты, волокитство, тайны магистрата да свинцовая печать (от года 1678), быть ему во всей кряжистой силе; вот только раз за разом все не оказывалось в К. другого более достойного кандидата на этот пост, чем Хенке (точно был он проклят). Да вот еще послал ему Бог сынов, молодчиков, один круче другого, все члены НСДАП, а с ростом влияния этой странной партии во многих землях и избирательных округах заполучивших и тепленькие местечки в больших городах. Таким образом, и выбирать как-то не приходилось, все обставлялось само собой.
Сейчас Хенке крепко сидел на одном из дубовых стульев, которые немцы так любят отирать своими кожаными штанами. С обедом было покончено, и он решился напоследок попотчеваться свежей творожной массой, а заодно испытать тем новенький сепаратор. Для этого, правда, ему надо было привстать и потянуться к миске, в стороне от него, накрытой марлей. Так он и сделал, но, опускаясь задом, вопреки обыденному, почувствовал вдруг дурно тянущую пустоту, какая бывает, когда из-под человека некстати для него убирают стул. Ноги Хенке сотряслись, и как бы желая ухватиться – он взметнул руки к потолку… ухватив взглядом проем неба за окном; но ни белесого слепого пятна, ни ломающихся стеклянных игл в висках, как в случае обморока, он не испытал. Хенке попытался пересилить, как мог, это маразматическое (старческое, как он понимал) состояние и полез ножом в знакомую миску с творогом. Отхватив лоснящийся жирный куш, он со следующим движением наложил кусок на разрезанный хлебец; далее должно было последовать естественное воссоединение и испытание во рту, но ничего такого не произошло: предварительная стадия намазывания и размазывания творога как-то и где-то затерялась. Подумав, что он загляделся, Хенке повторил прием, на этот раз без дураков, фиксируя каждое движение, принадлежащее ему по праву; но и на этот раз одно право у него отняли – право кушать. Как будто кто-то злонамеренно обносил его рот куском. Для научной констатации факта, вернее будет сказать, что хлебец ему оставляли по одну сторону рта, творог же – нигде. Во всей цельности взгляда, в третий раз проводя испытания, Хенке все же уловил, что дымчатый кусок творога таки сходит с ножа, но как бы при этом втирается в воздух, исчезает, – и вот оно: наконец, следствие отпочковалось от причины, и все предыдущие намазанные куски творога с опозданием налезли друг на друга. Отправлять такой «сюрприз» в рот Хенке не решился, да так и остался с полуоткрытым… вслушиваясь; но вот как раз слушать-то было и нечего. Стояла тишина, такая, какой и не бывает, – ни звука; если бы даже Хенке воткнул себе палец в ухо, он не расслышал бы и шума кровотока, как это бывает при закупорке. Та же зловещая тишина, как и много лет назад, под Верденом, когда сверлящей силой мины, со всей амуницией пехотного унтера, в тяжелых глинистых сапогах и кайзеровской железной каске, его подняло в воздух и шмякнуло оземь, с комьями грязи. Тогда тоже стояла такая плотная, гнетущая тишина, из ушей его текла кровь, и он видел безголовых призраков, торопящихся по лестнице на небо. И скажи сейчас: пала Тишина – он подписался бы под этим, как под апокалипсическим воззванием.
Эту невозможно болезненную длительность, когда просто ничего нет, как и ощущение катастрофы испытали многие в коридоре от Швабских Альб, эпицентра событий, до территории Алжира, на юго-западе Африки; фиордов Норвегии, на севере Европы, и в пределах Алтая, где-то на Дальнем Востоке, теряясь в малоцивилизованных районах Аравии и болотах Конго. Это все было слишком «на слух» и резко индивидуально, а потому, как бы и не существовало вовсе. Но были еще приборы, которых уже научили реагировать почти индивидуально в общечеловеческих интересах. Вот они-то и выказали уже известный кульбит – все сокрушающее землетрясение силой в 11-12 баллов, и опять – на «ровном месте», по той же причине небывалого гравитационного возмущения. Вновь, стало быть, Земля «провалилась в некую подкладку Вселенной», в своем странствии в оной; а физикам отдувайся и оправдывайся. Но наука предпочла на этот раз смолчать, нежели, в дальнейшем объяснять заведомо необъяснимое, запротоколированное документально:
А. «Опоздал с обеда на работу по причине неразберихи улиц – все дороги вели по касательной к месту… прямо противоположному… службе»
(Из путаного объяснения младшего полицейского чина города Штутгарта, не явившегося к месту своей патрульной службы, где на тот момент сложилась драматическая дорожно-транспортная ситуация).
Б. Алкоголик утонул в стакане вина. «Сколько ни пил, все лилось как из прорвы. Конца не было».
(Из протокола следствия по делу одной подозреваемой в убийстве своего сожителя женщины. Италия, г. Падуя, округ…)
В. Лангуста – гн. коб. ам. (Спид Сквед – Лирика), 1 т-о, Кубанской ГЗК 21… – «инициалы» чистопородного скакуна, вышедшего на разминочный круг и скакнувшего… за горизонт. «Возвернулась – загнанная в усмерть… без наездника, старшего конюха Пупко В.М. – камзол голубой, шлем васильковый, кокетка желтая».
(Из объяснительной записки директора московского ипподрома, подозреваемого в сговоре с вышеупомянутым конюхом, с целью кражи «валютной» лошади и укрывательства бежавшего гражданина Пупко).
Четырежды пыталась выбраться из дома в город, в кондитерскую, – но с каждым шагом через порог вновь оказывалась в гостиной. (Длинно, матерно выругалась по-русски, чего не делала с приснопамятного – 18 года. Долго раздумывала: что это за кара или предостережение ей – атеистке).
Более же наглядно, – в случае с Хенке, – эпицентр схожих событий проступал из окна его дома – со всеми напряжениями и зигзагами: мыслимыми и видимыми.
На это сейчас он и пялился, все еще теребя себя за мочку уха, но давно уже расслышав бухающие удары грома. А ведь только каких-то 15-20 минут назад небо было сине и глубоко. Теперь же крутило темными лохматыми полами древнего колдовского салопа, рвалось и бухало, как под разрывами тяжелого фугаса. Боязно было просто подойти к окну. Еще страшнее представить обстановку в горах, которые небесная рать избрала ареной своей борьбы. Хенке – бывший отставной унтер, путаясь во вздувшейся кисее гардин, отважился высунуться по пояс из окна.
На северо-востоке, по линии хребта, кренилась и черпала до земли гигантская воронка. В толще ее трепыхались фиолетовые реснички, бились рогатые, ветвистые молнии, цепляющиеся к отрогам гор. Увлеченный ветер напористо дул, выметая с улицы пыль, весь мусор, какой был; не разбирая, заодно – кур, индюшат, и прочую живность. Задирал юбки визжащим фрау, веселил собак. Гнало без передышки, будто вентилятором. И опять все сходилось в том самом проклятом месте, где-то километрах в семи, если считать по оси взгляда. Там был самый коловорот, грохот и кончина мира. Совсем стемнело, и, стало быть, надо было ожидать гнилостного свечения (о других огоньках, кроме болотных, Хенке не ведал); оно приходило минут за пять, до того, как разверстывались хляби небесные. Хуже, чем было в предыдущий раз, казалось, не могло и быть, – пострадали центральная площадь и сама ратуша. Но готовиться, по всему, надо было к худшему. Хенке уже мысленно подсчитывал убытки, но тут разрядило так, что и у мертвого заходила бы печенка. Хенке бросился наружу, не надеясь на женское мужество экономки, закрывать ставни и делать распоряжения, если кому еще было.
Большой стол в трапезной был накрыт на одну персону, и оттого выглядел пустоватым. Хенке вдовствовал уже три года и не знал, как выпутаться из этого скверного положения. Был он не так уж стар, крепок, имел двух сынов и невестку, а что усугубляло его положение, так это всякое движимое и недвижимое имущество: дом с надворными застройками, винные погреба, немало пахотной земли, фруктовый сад, баня, мотоцикл с коляской, свиной загон, молотилка, маслобойка с сепаратором новейшей модели, – короче, по существу, жениться ему мешал один пункт из положений и уложений гражданского кодекса, обязывающий его собственность к известному перераспределению в случае смерти хозяина, и не в пользу его двух отпрысков. Будущая кончина Хенке обставлялась, таким образом, правилами и предписаниями еще пожестче биологических законов. Что до последних, то Хенке был довольно еще крепок, природы обманывать не пытался, и в свои 64 выглядел вполне по летам. Любил хорошо поесть, – и что там греха таить, не прочь был прихлопнуть иногда по заду прислужившим ему фрау, и от чего, верно, они менялись у него каждые три недели; но по настроению мог спуститься и в овин, выгребая до центнера навоза, как истый бауэр. Если бы не бумажные хлопоты, волокитство, тайны магистрата да свинцовая печать (от года 1678), быть ему во всей кряжистой силе; вот только раз за разом все не оказывалось в К. другого более достойного кандидата на этот пост, чем Хенке (точно был он проклят). Да вот еще послал ему Бог сынов, молодчиков, один круче другого, все члены НСДАП, а с ростом влияния этой странной партии во многих землях и избирательных округах заполучивших и тепленькие местечки в больших городах. Таким образом, и выбирать как-то не приходилось, все обставлялось само собой.
Сейчас Хенке крепко сидел на одном из дубовых стульев, которые немцы так любят отирать своими кожаными штанами. С обедом было покончено, и он решился напоследок попотчеваться свежей творожной массой, а заодно испытать тем новенький сепаратор. Для этого, правда, ему надо было привстать и потянуться к миске, в стороне от него, накрытой марлей. Так он и сделал, но, опускаясь задом, вопреки обыденному, почувствовал вдруг дурно тянущую пустоту, какая бывает, когда из-под человека некстати для него убирают стул. Ноги Хенке сотряслись, и как бы желая ухватиться – он взметнул руки к потолку… ухватив взглядом проем неба за окном; но ни белесого слепого пятна, ни ломающихся стеклянных игл в висках, как в случае обморока, он не испытал. Хенке попытался пересилить, как мог, это маразматическое (старческое, как он понимал) состояние и полез ножом в знакомую миску с творогом. Отхватив лоснящийся жирный куш, он со следующим движением наложил кусок на разрезанный хлебец; далее должно было последовать естественное воссоединение и испытание во рту, но ничего такого не произошло: предварительная стадия намазывания и размазывания творога как-то и где-то затерялась. Подумав, что он загляделся, Хенке повторил прием, на этот раз без дураков, фиксируя каждое движение, принадлежащее ему по праву; но и на этот раз одно право у него отняли – право кушать. Как будто кто-то злонамеренно обносил его рот куском. Для научной констатации факта, вернее будет сказать, что хлебец ему оставляли по одну сторону рта, творог же – нигде. Во всей цельности взгляда, в третий раз проводя испытания, Хенке все же уловил, что дымчатый кусок творога таки сходит с ножа, но как бы при этом втирается в воздух, исчезает, – и вот оно: наконец, следствие отпочковалось от причины, и все предыдущие намазанные куски творога с опозданием налезли друг на друга. Отправлять такой «сюрприз» в рот Хенке не решился, да так и остался с полуоткрытым… вслушиваясь; но вот как раз слушать-то было и нечего. Стояла тишина, такая, какой и не бывает, – ни звука; если бы даже Хенке воткнул себе палец в ухо, он не расслышал бы и шума кровотока, как это бывает при закупорке. Та же зловещая тишина, как и много лет назад, под Верденом, когда сверлящей силой мины, со всей амуницией пехотного унтера, в тяжелых глинистых сапогах и кайзеровской железной каске, его подняло в воздух и шмякнуло оземь, с комьями грязи. Тогда тоже стояла такая плотная, гнетущая тишина, из ушей его текла кровь, и он видел безголовых призраков, торопящихся по лестнице на небо. И скажи сейчас: пала Тишина – он подписался бы под этим, как под апокалипсическим воззванием.
Эту невозможно болезненную длительность, когда просто ничего нет, как и ощущение катастрофы испытали многие в коридоре от Швабских Альб, эпицентра событий, до территории Алжира, на юго-западе Африки; фиордов Норвегии, на севере Европы, и в пределах Алтая, где-то на Дальнем Востоке, теряясь в малоцивилизованных районах Аравии и болотах Конго. Это все было слишком «на слух» и резко индивидуально, а потому, как бы и не существовало вовсе. Но были еще приборы, которых уже научили реагировать почти индивидуально в общечеловеческих интересах. Вот они-то и выказали уже известный кульбит – все сокрушающее землетрясение силой в 11-12 баллов, и опять – на «ровном месте», по той же причине небывалого гравитационного возмущения. Вновь, стало быть, Земля «провалилась в некую подкладку Вселенной», в своем странствии в оной; а физикам отдувайся и оправдывайся. Но наука предпочла на этот раз смолчать, нежели, в дальнейшем объяснять заведомо необъяснимое, запротоколированное документально:
А. «Опоздал с обеда на работу по причине неразберихи улиц – все дороги вели по касательной к месту… прямо противоположному… службе»
(Из путаного объяснения младшего полицейского чина города Штутгарта, не явившегося к месту своей патрульной службы, где на тот момент сложилась драматическая дорожно-транспортная ситуация).
Б. Алкоголик утонул в стакане вина. «Сколько ни пил, все лилось как из прорвы. Конца не было».
(Из протокола следствия по делу одной подозреваемой в убийстве своего сожителя женщины. Италия, г. Падуя, округ…)
В. Лангуста – гн. коб. ам. (Спид Сквед – Лирика), 1 т-о, Кубанской ГЗК 21… – «инициалы» чистопородного скакуна, вышедшего на разминочный круг и скакнувшего… за горизонт. «Возвернулась – загнанная в усмерть… без наездника, старшего конюха Пупко В.М. – камзол голубой, шлем васильковый, кокетка желтая».
(Из объяснительной записки директора московского ипподрома, подозреваемого в сговоре с вышеупомянутым конюхом, с целью кражи «валютной» лошади и укрывательства бежавшего гражданина Пупко).
* * *
Зоя:Четырежды пыталась выбраться из дома в город, в кондитерскую, – но с каждым шагом через порог вновь оказывалась в гостиной. (Длинно, матерно выругалась по-русски, чего не делала с приснопамятного – 18 года. Долго раздумывала: что это за кара или предостережение ей – атеистке).
* * *
Приведенные выше факты взяты почти произвольно из многотомного расследования – за каждый месяц и даже день, – дела о «Втором пришествии инженера Гарина», проведенного великим множеством следователей и заштатных квалифицированных юристов; с показаний сонма свидетелей и очевидцев тех грандиозных и фантастических событий; зафиксированных, как письменно, так и устно, – не исключая личных записей и переписку Петра Гарина и мадам Ламоль.Более же наглядно, – в случае с Хенке, – эпицентр схожих событий проступал из окна его дома – со всеми напряжениями и зигзагами: мыслимыми и видимыми.
На это сейчас он и пялился, все еще теребя себя за мочку уха, но давно уже расслышав бухающие удары грома. А ведь только каких-то 15-20 минут назад небо было сине и глубоко. Теперь же крутило темными лохматыми полами древнего колдовского салопа, рвалось и бухало, как под разрывами тяжелого фугаса. Боязно было просто подойти к окну. Еще страшнее представить обстановку в горах, которые небесная рать избрала ареной своей борьбы. Хенке – бывший отставной унтер, путаясь во вздувшейся кисее гардин, отважился высунуться по пояс из окна.
На северо-востоке, по линии хребта, кренилась и черпала до земли гигантская воронка. В толще ее трепыхались фиолетовые реснички, бились рогатые, ветвистые молнии, цепляющиеся к отрогам гор. Увлеченный ветер напористо дул, выметая с улицы пыль, весь мусор, какой был; не разбирая, заодно – кур, индюшат, и прочую живность. Задирал юбки визжащим фрау, веселил собак. Гнало без передышки, будто вентилятором. И опять все сходилось в том самом проклятом месте, где-то километрах в семи, если считать по оси взгляда. Там был самый коловорот, грохот и кончина мира. Совсем стемнело, и, стало быть, надо было ожидать гнилостного свечения (о других огоньках, кроме болотных, Хенке не ведал); оно приходило минут за пять, до того, как разверстывались хляби небесные. Хуже, чем было в предыдущий раз, казалось, не могло и быть, – пострадали центральная площадь и сама ратуша. Но готовиться, по всему, надо было к худшему. Хенке уже мысленно подсчитывал убытки, но тут разрядило так, что и у мертвого заходила бы печенка. Хенке бросился наружу, не надеясь на женское мужество экономки, закрывать ставни и делать распоряжения, если кому еще было.
*** 31 ***
Грохнуло в самый пустой брошенный земной шар, призывая на пир всяк зверей, всяк птиц, ползущих и роящихся: «Идите и вкусите от плоти агнца».
Человек разлепил глаза. Было тяжко и как-то по особенному покойно в нем. Тело онемело и хотя бы чуть болело – для какой-то, пусть мучительной жизни. Но нет, похоже, он стал тем куском глины, куда Господу предстояло еще вдохнуть жизнь. Вероятно, он так долго пролежал в одном положении – ничком, поджав под себя руки, что подбородок его раздал ямку. Кругозор ограничился насыпью земли по самые брови. Через минуту танталовых мук он уже смог выгнуть шею и оглядеться. Над ним завис как бы полог свода – напластование селя в обход валуна, что, собственно, и сохранило ему жизнь. Но не рано ли он так полагает? И чуть тлеющее его воображение нарисовало картину погребенного заживо. Он даже смог оценить свой могильный холмик и хлад, тянущий из самого нутра и так тяготивший его. Но славу Богу: дух – бодр, плоть – слаба. С этим током мысли потащило его руки, ноги, и он стал потихоньку выбираться. Пришло кровообращение, восстановилось дыхание. И с тем удивление: как он не задохнулся, пролежав столько времени ничком, лицом в жидкой грязи, с залепленным носом и ртом. Впрочем, радоваться пока было рано. Больничная койка, по меньшей мере, ему была обеспечена. Мерзко, холодно тянуло из самых пор его, словно он вдруг из теплокровного существа превратился в амфибию. Пальцы рук слиплись, и он выгребал ими, будто плавниками. Внезапно его пробил страшный кашель. Борясь с муками удушья, он выплюнул куски чего-то вязкого и гнилостного. Больше ничего не оставалось пока, как выбираться червем, чередуя спазмы тела с подтеками грязи. И еще усиленно дышать, как бы раздувая мехи горна, точно этим можно было вдохнуть в самого себя жизнь на тот случай, если Бога все-таки нет.
Могильный холмик задрожал, осыпался, и человек-крот, гнусно кашляя и отряхиваясь, встал на четвереньки. Был он слаб и беспомощен, к тому же почти слеп. Вчистую – новорожденный из грязи. Наконец, после многих мучительных усилий, ему удалось укрепить себя, подобно полипу, на мшистом валуне. Отдышавшись, он задрал голову, пытаясь увидеть, какое оно, небо? Но так до конца и не прозрел, и, ориентируясь больше по сходу с холма да той резвости, с коей несли его ноги, заковылял вниз.
Человек разлепил глаза. Было тяжко и как-то по особенному покойно в нем. Тело онемело и хотя бы чуть болело – для какой-то, пусть мучительной жизни. Но нет, похоже, он стал тем куском глины, куда Господу предстояло еще вдохнуть жизнь. Вероятно, он так долго пролежал в одном положении – ничком, поджав под себя руки, что подбородок его раздал ямку. Кругозор ограничился насыпью земли по самые брови. Через минуту танталовых мук он уже смог выгнуть шею и оглядеться. Над ним завис как бы полог свода – напластование селя в обход валуна, что, собственно, и сохранило ему жизнь. Но не рано ли он так полагает? И чуть тлеющее его воображение нарисовало картину погребенного заживо. Он даже смог оценить свой могильный холмик и хлад, тянущий из самого нутра и так тяготивший его. Но славу Богу: дух – бодр, плоть – слаба. С этим током мысли потащило его руки, ноги, и он стал потихоньку выбираться. Пришло кровообращение, восстановилось дыхание. И с тем удивление: как он не задохнулся, пролежав столько времени ничком, лицом в жидкой грязи, с залепленным носом и ртом. Впрочем, радоваться пока было рано. Больничная койка, по меньшей мере, ему была обеспечена. Мерзко, холодно тянуло из самых пор его, словно он вдруг из теплокровного существа превратился в амфибию. Пальцы рук слиплись, и он выгребал ими, будто плавниками. Внезапно его пробил страшный кашель. Борясь с муками удушья, он выплюнул куски чего-то вязкого и гнилостного. Больше ничего не оставалось пока, как выбираться червем, чередуя спазмы тела с подтеками грязи. И еще усиленно дышать, как бы раздувая мехи горна, точно этим можно было вдохнуть в самого себя жизнь на тот случай, если Бога все-таки нет.
Могильный холмик задрожал, осыпался, и человек-крот, гнусно кашляя и отряхиваясь, встал на четвереньки. Был он слаб и беспомощен, к тому же почти слеп. Вчистую – новорожденный из грязи. Наконец, после многих мучительных усилий, ему удалось укрепить себя, подобно полипу, на мшистом валуне. Отдышавшись, он задрал голову, пытаясь увидеть, какое оно, небо? Но так до конца и не прозрел, и, ориентируясь больше по сходу с холма да той резвости, с коей несли его ноги, заковылял вниз.
* * *
К вечеру в городок вступило жуткое существо, будто сошедшее с холста модерниста Энсора «Въезд Христа в Брюссель». Это был когда-то прилично одетый, для гор, человек в высоких шнурованных ботинках, теплой штормовке, и, быть может, не менее благообразен ликом. Когда-то! Теперь же его седеющие волосы были перепачканы и слиплись от грязи. Лицо с одной стороны было помято, осклизло и позеленело, точно брюхо у перезимовавшей лягушки. (Бр-р-р!!!). С другой – совсем почернело и как-то вытекло, будто сгнившая слива. Вместо ушей – почерневшие хрящи. Нос – неопределенной формы, резко укороченный, покрытый коростой. Лоб этого, с позволения сказать, субъекта, просвечивал костью, словно бедолагу хватанули кастетом. Все целиком лицо было цвета земли, пережженной для каких-то технологических целей, с примесью портландцемента и каолина. Перчатки свои он так, видимо, и не снял, несмотря на теплый день. Если только эти буро-зеленые ошметки можно было признать таковыми. Переменчивым шагом, зигзагом, этот новочеловек вступил в пределы окраинных домов городка К.
*** 32 ***
У порога одного такого дома-барака просиживал старый горняк, без малого тридцать лет проведший в рудничных отвалах: полуослепший, ломанный-переломанный, волочащий левую ногу, а сейчас вздрагивающими пальцами набивающий курительную трубку. Уж он-то знал бедовую жизнь, видел товарищей, которых словно грязную порченную брюкву высыпали из подъемных клетей. Крутя носом от тяжкого духа и ожидая, когда подошедший бродяга разлепит губы и заговорит, он закурил, пряча лицо в дым.
– Я гер-р… докт… минр-аук (минералогических наук) фон Ба-льк… нужд… мед… Вот. Топ, – кончаясь, пролепетал незнакомец.
– Ах. Так и надо было говорить сразу, – самодовольно, больше по догадке, понял горняк. – Иди прямо, и так до самого центра, до площади. Не доходя, увидишь проход под сапогом с каблуком (сапожная мастерская), это тебе не надо. Второй дом за углом… еще проулок – тебе и лазарет, – и горняк затянулся глубже, отвернув лицо.
Мерзко кашляя и смердя, отплевываясь паренхимой легких, этот полутруп удалился.
– Я гер-р… докт… минр-аук (минералогических наук) фон Ба-льк… нужд… мед… Вот. Топ, – кончаясь, пролепетал незнакомец.
– Ах. Так и надо было говорить сразу, – самодовольно, больше по догадке, понял горняк. – Иди прямо, и так до самого центра, до площади. Не доходя, увидишь проход под сапогом с каблуком (сапожная мастерская), это тебе не надо. Второй дом за углом… еще проулок – тебе и лазарет, – и горняк затянулся глубже, отвернув лицо.
Мерзко кашляя и смердя, отплевываясь паренхимой легких, этот полутруп удалился.
*** 33 ***
Отдуваясь и утирая повлажневший лоб, действительно бывший военврач Мольтке (навидавшийся ужасов войны), не знал, с чего ему и начать. Он то брался за писанину, открывая тем историю болезни, то в упор начинал разглядывать сидевшего перед ним невообразимого вида пациента. В процедурной – дежурная медсестра готовила перевязочный материал и кипятила инструменты. С полчаса назад, обозленный тем, что его с позднего ужина вызвали в часть, Мольтке вышел из дома после целого дня забот и тревог. Правда, на удивление все сошло достаточно благополучно, и это-то после такой грозы и ураганного ветра. Сорвало несколько крыш в бедняцких районах, поломало деревья, наделало переполоха среди домашней твари. Похоже, что метеорологам придется менять свои воззрения на природу атмосферических явлений, и признать существование грома среди ясного неба и урагана, свободно блуждающего, подобно комете во вселенском пространстве. В процедурной раздался звон инструмента, выпавшего из рук медсестры. Мольтке вздрогнул: каждому надо заниматься своим делом. Но ему-то, прежде, надо будет разобраться с этим феноменом, забредшим в их город. Он обратился к пациенту:
– Что все-таки вас особенно беспокоит? – сказал и резко высморкался. Не глядя на пострадавшего, прошел к высокому застекленному шкафу, где у него были известные всему миру снадобья: зеленка, ихтиолка, борный вазелин, цинковая присыпка и клистирные трубки. Предчувствуя недоброе, он достал из потайного отделения склянку с морфием.
Подошедшая медсестра сказала ему что-то на ухо, не относящееся к делу, подсунула документы пострадавшего. Мольтке вычитал по слогам, как малограмотный:
– Гм. По-чет-ный член… гео-графи-ческо-го общества… Надо же. Доктор ми-не-ра… логических наук, фон Балькбунд. Секретарь пангерманского… Что же занесло сюда ваше высочество?
Барон, предоставленный самому себе, тихонечко подвывал. Но странно, казалось, что делал он это скорее по какому-то душевному расположению, нежели от физической боли. А причин завывать, меж тем, было предостаточно. То, что с первого взгляда можно было принять за автомобильные перчатки, оказалось кистями рук… – буро-зелеными, лапчатыми и пузырчатыми, местами со сползшей кожей. Сложил он их перед собой лодочкой.
– Вы хоть что-нибудь предприняли? – недовольно обратился Мольтке к медсестре. – Неужели нельзя было произвести хотя бы наружный осмотр? Освободить от одежды. Вырезать эти лохмотья!
Медсестра затрясла головой, увлекая доктора в нишу, где находилась раковина для мытья рук, забормотала в ухо, – из чего он смог разобрать, что белье фона врезалось в тело так, будто вмерзло в мороженое мясо, и что счищать это надо до самых костей. Мольтке постоял задумавшись. Почему-то ему не хотелось заговаривать с пострадавшим, ни по врачебному долгу, ни просто по-человечески. (Впоследствии он припомнил себе это). Не хотелось переходить и на титулы.
– Что же, произведем для начала поверхностный осмотр, – бодро начал он, переходя обратно в свой кабинет. – Так. Голова. Шея. Гм… Заметны обширные пролежни.
Мольтке велел медсестре протереть черные, бурые и позеленевшие места спиртом и наложить бинт с цинковой присыпкой. Особенно его беспокоили руки больного и остатки ушных хрящей. В виду были следы сильного обморожения, и с тем что-то тягостное, взывающее к воспоминаниям и что мерзко воняло.
Он раскрыл своеобразный журнал «прихода-расхода» больных. Записей было немного. Рудокопы редко обращались за помощью. Копи были давно заброшены, калечить и убивать завалами породы больше было некого. Прочие местные предпочитали самолечение или обращались за снадобьем в аптеку, к тощему «пиявочнику» Шнитке. Ходил и рейсовый автобус до Штутгарта, куда можно было обратиться за реальной медицинской помощью.
– «Переломов, вывихов не наблюдается. Ссадины, ушибы – незначительны. Местами сильное обморожение», – записал Мольтке в графе неотложной помощи, нахмурился и отложил ручку. Трудно было предположить, что пожилой человек добрался в одиночку до самых вечных снегов… свалился там в обморок, пролежал два, три дня, и затем отправился восвояси, вниз, к подножию горы.
– Да что он нам голову-то морочит, – сорвалось у Мольтке и он поскорее дописал: «…сопровождается обширным некрозом тканей. Обморожены легкие. Отсутствуют сухожильные рефлексы».
Сделав эту последнею запись, Мольтке вдруг как-то неистово потянулся, запрокинул голову и надвинул на голову докторский колпак. Он вспомнил: точно такие же скрюченные руки с подгнившими ногтями, с кожей клочьями… он видел в февральскую оттепель, под Витебском, в военной компании – 16 года, когда его с ротой солдат послали в поля, на предмет поисков и идентификации трупов соотечественников. Вот также – из стаявшего снега торчали тогда руки мертвецов.
– А что в горах бывает очень холодно? – неприятно зазнобившись, спросил Мольтке неизвестно кого.
– Ну, если одеться теплее… – не поняла его медсестра.
Мольтке вздрогнул. Встал из-за стола и зашел со спины пациента.
– Господин фон… будьте так любезны, вспомните, с какого дня вы у нас. Когда вы отправились в горы?
Похныкав, ученый секретарь назвал невозможно далекую дату, которую только и можно было списать за счет его беспамятства.
– Три недели в горах?! Чем же вы там питались? – не смог сдержаться, чтобы не повысить голос Мольтке. Как бы ни был ужасен вид больного, в нем не было и следа резкой дистрофии.
В комнате достаточно уже стемнело. Сестра догадалась включить общий свет. В стеклах двери, открывающейся в глухой темный простенок, с мертвецкой направо, отразилась фигура доктора в дыбом вставшем халате (поднятый воротник) и шнуром электролампы над ним. Мольтке еще раз просмотрел документы покойника. Отдельно – его портмоне с бумажными деньгами, и вот оттуда-то выпал квадратик картона. Оказался автобусный билет, на котором значился день и час отправки рейса. Барон не ошибся, единственно из всего себя, пребывая в здравой памяти. Проштемпелеванная дата и верно была трехнедельной давности. Бывший военврач схватился за кадык, помассировал горло, издал хриплый звук, так напоминающий «ма-ма» у иссохшей говорящей куклы. Затем быстро прошел в процедурную, отомкнул железный шкаф и достал из ряда банок с притертыми стеклянными пробками одну – со спиртом-ректификатом. Тут же ему пришло на ум, и он громко спросил, почти выкрикнул:
– Вам очень больно? Быть может, сделать обезболивающий укол?
«Усопший» отрицательно покачал головой.
Промыкавшись, Мольтке налил себе мензурку чистого, неразбавленного спирта и хлопнул зараз, как сделал бы в стылые холода года – 18-го в России. (Медсестра поняла лишь, что земные дела господина барона – из рук вон плохи, и что, по всей видимости, ему уготован последний путь).
«В чем тогда у этого бедняги теплится жизнь? И где она – не над ним ли?», – с притекшим жаром в груди и голове задумался Мольтке. В том, что фон Балькбунд обречен – не было сомнений. Человек с таким обширным некрозом тканей и отеком легких не должен был выжить. «В этой жизни, при обычных, естественных процессах», – зачем-то добавил он. Быстротечная газовая гангрена и более или менее мучительная смерть – в 48 часов, была ему обеспечена. Непонятно только, каким чудом он был возвращен к жизни, фактически погибший три недели назад. И вот лишь сейчас, вопреки всепримиряющему действию спирта, Мольтке укорил себя за бездеятельность. Необходимо было как можно скорее избавиться от этого разложившегося субъекта, нежели, чем брать на себя ответственность по его реанимации. Единственно, кто бы сейчас его правильно понял, был бы глава магистрата Хенке. Но вечер стоял уже поздний, а хлопот у бургомистра было предостаточно на этот день. Ураганный ветер сорвал несколько крыш. Нарушил линию электропередачи. Подтопил зону водохранилища. Разогнал по городу обезумевших овец, коз и прочую живность. Нельзя было и отправлять в такой поздний час барона на машине в Штутгарт. Приходилось дожидаться утра. Но сперва решить вопрос о размещении пострадавшего. Выбирать, право, особенно не приходилось (да и не лезло в голову). Сам случай и подсказывал: с ледника на ледник.
– Что все-таки вас особенно беспокоит? – сказал и резко высморкался. Не глядя на пострадавшего, прошел к высокому застекленному шкафу, где у него были известные всему миру снадобья: зеленка, ихтиолка, борный вазелин, цинковая присыпка и клистирные трубки. Предчувствуя недоброе, он достал из потайного отделения склянку с морфием.
Подошедшая медсестра сказала ему что-то на ухо, не относящееся к делу, подсунула документы пострадавшего. Мольтке вычитал по слогам, как малограмотный:
– Гм. По-чет-ный член… гео-графи-ческо-го общества… Надо же. Доктор ми-не-ра… логических наук, фон Балькбунд. Секретарь пангерманского… Что же занесло сюда ваше высочество?
Барон, предоставленный самому себе, тихонечко подвывал. Но странно, казалось, что делал он это скорее по какому-то душевному расположению, нежели от физической боли. А причин завывать, меж тем, было предостаточно. То, что с первого взгляда можно было принять за автомобильные перчатки, оказалось кистями рук… – буро-зелеными, лапчатыми и пузырчатыми, местами со сползшей кожей. Сложил он их перед собой лодочкой.
– Вы хоть что-нибудь предприняли? – недовольно обратился Мольтке к медсестре. – Неужели нельзя было произвести хотя бы наружный осмотр? Освободить от одежды. Вырезать эти лохмотья!
Медсестра затрясла головой, увлекая доктора в нишу, где находилась раковина для мытья рук, забормотала в ухо, – из чего он смог разобрать, что белье фона врезалось в тело так, будто вмерзло в мороженое мясо, и что счищать это надо до самых костей. Мольтке постоял задумавшись. Почему-то ему не хотелось заговаривать с пострадавшим, ни по врачебному долгу, ни просто по-человечески. (Впоследствии он припомнил себе это). Не хотелось переходить и на титулы.
– Что же, произведем для начала поверхностный осмотр, – бодро начал он, переходя обратно в свой кабинет. – Так. Голова. Шея. Гм… Заметны обширные пролежни.
Мольтке велел медсестре протереть черные, бурые и позеленевшие места спиртом и наложить бинт с цинковой присыпкой. Особенно его беспокоили руки больного и остатки ушных хрящей. В виду были следы сильного обморожения, и с тем что-то тягостное, взывающее к воспоминаниям и что мерзко воняло.
Он раскрыл своеобразный журнал «прихода-расхода» больных. Записей было немного. Рудокопы редко обращались за помощью. Копи были давно заброшены, калечить и убивать завалами породы больше было некого. Прочие местные предпочитали самолечение или обращались за снадобьем в аптеку, к тощему «пиявочнику» Шнитке. Ходил и рейсовый автобус до Штутгарта, куда можно было обратиться за реальной медицинской помощью.
– «Переломов, вывихов не наблюдается. Ссадины, ушибы – незначительны. Местами сильное обморожение», – записал Мольтке в графе неотложной помощи, нахмурился и отложил ручку. Трудно было предположить, что пожилой человек добрался в одиночку до самых вечных снегов… свалился там в обморок, пролежал два, три дня, и затем отправился восвояси, вниз, к подножию горы.
– Да что он нам голову-то морочит, – сорвалось у Мольтке и он поскорее дописал: «…сопровождается обширным некрозом тканей. Обморожены легкие. Отсутствуют сухожильные рефлексы».
Сделав эту последнею запись, Мольтке вдруг как-то неистово потянулся, запрокинул голову и надвинул на голову докторский колпак. Он вспомнил: точно такие же скрюченные руки с подгнившими ногтями, с кожей клочьями… он видел в февральскую оттепель, под Витебском, в военной компании – 16 года, когда его с ротой солдат послали в поля, на предмет поисков и идентификации трупов соотечественников. Вот также – из стаявшего снега торчали тогда руки мертвецов.
– А что в горах бывает очень холодно? – неприятно зазнобившись, спросил Мольтке неизвестно кого.
– Ну, если одеться теплее… – не поняла его медсестра.
Мольтке вздрогнул. Встал из-за стола и зашел со спины пациента.
– Господин фон… будьте так любезны, вспомните, с какого дня вы у нас. Когда вы отправились в горы?
Похныкав, ученый секретарь назвал невозможно далекую дату, которую только и можно было списать за счет его беспамятства.
– Три недели в горах?! Чем же вы там питались? – не смог сдержаться, чтобы не повысить голос Мольтке. Как бы ни был ужасен вид больного, в нем не было и следа резкой дистрофии.
В комнате достаточно уже стемнело. Сестра догадалась включить общий свет. В стеклах двери, открывающейся в глухой темный простенок, с мертвецкой направо, отразилась фигура доктора в дыбом вставшем халате (поднятый воротник) и шнуром электролампы над ним. Мольтке еще раз просмотрел документы покойника. Отдельно – его портмоне с бумажными деньгами, и вот оттуда-то выпал квадратик картона. Оказался автобусный билет, на котором значился день и час отправки рейса. Барон не ошибся, единственно из всего себя, пребывая в здравой памяти. Проштемпелеванная дата и верно была трехнедельной давности. Бывший военврач схватился за кадык, помассировал горло, издал хриплый звук, так напоминающий «ма-ма» у иссохшей говорящей куклы. Затем быстро прошел в процедурную, отомкнул железный шкаф и достал из ряда банок с притертыми стеклянными пробками одну – со спиртом-ректификатом. Тут же ему пришло на ум, и он громко спросил, почти выкрикнул:
– Вам очень больно? Быть может, сделать обезболивающий укол?
«Усопший» отрицательно покачал головой.
Промыкавшись, Мольтке налил себе мензурку чистого, неразбавленного спирта и хлопнул зараз, как сделал бы в стылые холода года – 18-го в России. (Медсестра поняла лишь, что земные дела господина барона – из рук вон плохи, и что, по всей видимости, ему уготован последний путь).
«В чем тогда у этого бедняги теплится жизнь? И где она – не над ним ли?», – с притекшим жаром в груди и голове задумался Мольтке. В том, что фон Балькбунд обречен – не было сомнений. Человек с таким обширным некрозом тканей и отеком легких не должен был выжить. «В этой жизни, при обычных, естественных процессах», – зачем-то добавил он. Быстротечная газовая гангрена и более или менее мучительная смерть – в 48 часов, была ему обеспечена. Непонятно только, каким чудом он был возвращен к жизни, фактически погибший три недели назад. И вот лишь сейчас, вопреки всепримиряющему действию спирта, Мольтке укорил себя за бездеятельность. Необходимо было как можно скорее избавиться от этого разложившегося субъекта, нежели, чем брать на себя ответственность по его реанимации. Единственно, кто бы сейчас его правильно понял, был бы глава магистрата Хенке. Но вечер стоял уже поздний, а хлопот у бургомистра было предостаточно на этот день. Ураганный ветер сорвал несколько крыш. Нарушил линию электропередачи. Подтопил зону водохранилища. Разогнал по городу обезумевших овец, коз и прочую живность. Нельзя было и отправлять в такой поздний час барона на машине в Штутгарт. Приходилось дожидаться утра. Но сперва решить вопрос о размещении пострадавшего. Выбирать, право, особенно не приходилось (да и не лезло в голову). Сам случай и подсказывал: с ледника на ледник.