8 января 1911. Киев:
 
Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?» —
Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
 
 
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
 
 
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Оглянулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
 
   10 февраля 1911. Царское Село:
 
Как соломинкой, пьешь мою душу.
Знаю, вкус ее горек и хмелен.
Но я пытку мольбой не нарушу.
О, покой мой многонеделен.
 
 
Когда кончишь, скажи. Не печально,
Что души моей нет на свете.
Я пойду дорогой недальней
Посмотреть, как играют дети.
 
 
На кустах зацветет крыжовник,
И везут кирпичи за оградой.
Кто ты: брат мой или любовник,
Я не помню, и помнить не надо.
 
 
Как светло здесь и как бесприютно,
Отдыхает усталое тело…
А прохожие думают смутно:
Верно, только вчера овдовела.
 
   Как видим, Анна Ахматова сразу же, на лету подхватила, присвоила и мастерски обыграла изобретенный Чулковым образ: его увлечение женой Гумилева подобно хмельной чаше. Спустя два года в цикле «Смятение» она использует и еще одну находку Георгия Ивановича. Выражение «А я не могу взлететь, хоть с детства была крылатой…» фактически дублирует тот фрагмент из книги «Годы странствий», где Чулков сравнил Анну Андреевну с птицей, влачащей по земле раненое крыло.
   Георгий Чулков, хотя вроде бы жил нараспашку, был человеком скрытным. Это видно даже по тому, как он пишет о себе в «Годах странствий» – всегда словно в третьем лице. А люди скрытные сплошь и рядом проговариваются, если уверены, что никто и никогда не догадается, что спрятано, что таится за их невнятными (вроде бы!) показаниями. Скажем, такой сюжет. Известно, например, что в первой юности Анна Горенко, к месту не к месту, дабы щегольнуть сказочной гибкостью, делала «змею». Об этом, кстати, вспоминает и Надежда Григорьевна Чулкова все в тех же парижских заметках о знакомстве с Ахматовой, но вряд ли Н.Г.Чулкова впрямую связывает этот факт со следующим пассажем из парижской корреспонденции мужа, отправленной в Петербург ранним летом 1911 года (абзац этот, заметим, совершенно не вяжется с темой корреспонденции – отчетом о заседании палаты депутатов, на котором оппозиция жестко критиковала какое-то постановление правительства): «Я часто захожу в Jardin des plantes, в этот прелестный уголок Парижа, сохранивший очарование прошлых дней. Мимо «Martin» (обезьянника. – А.М.), возле которого всегда стоит толпа зевак, мимо невероятных павлинов, мимо гиппопотама с мордой, похожей на чемодан, я спешу пройти к помещению, где дремлют змеи. Меня влекут к себе почему-то эти странные существа, с таким сильным и гибким телом, с таким изысканным рисунком на коже и такими непонятными глазами, влюбленными в какую-то нам неведомую тишину. Я всегда жду с волнением, когда проснется одна из этих индийских красавиц и обратит на меня свой загадочный и чарующий взгляд». Тот же, кстати, змеиный образ – изысканность внешнего «рисунка» и тайно смертельный яд волшебного напитка – мелькнет и в рецензии Чулкова на одну из публикаций А.А. в газете «Утро России»: «Изысканность поэтического дара Ахматовой… в утонченности переживаний… Почти в каждом стихотворении… как в бокале благоуханного вина, заключен тайно смертельный яд иронии…» Отметим: отзыв Чулкова – первая восторженная рецензия на ахматовские публикации. До Чулкова рецензенты лишь мельком упоминали ее имя.
   Словом, познакомился Г.И.Чулков с Анной Ахматовой не совсем так, как это описано в «Годах странствий». Зато другое его свидетельство – «Я горжусь тем, что на мою долю выпало счастье предсказать ей (Ахматовой. – А.М.) ее большое место в русской поэзии в те дни, когда она еще не напечатала, кажется, ни одного своего стихотворения» – истинная правда. Конечно, и оно могло бы показаться тщеславным, и притом задним числом преувеличенным, если бы не повесть Чулкова «Слепые», вышедшая в одиннадцатом, за 1910 год, номере «Вестника Европы», то есть действительно в то время, когда Анна Андреевна Гумилева-Горенко еще не печаталась (ее первая публикация в России – февраль 1911-го).
   «Слепые» имели шумный, почти сенсационный успех, так как Чулков рассказал в этой маленькой повести историю своего романа с Любовью Дмитриевной Блок (в «Слепых» она выведена под именем Любови Николаевны Бешметьевой). Между тем эта безлюбая с обеих сторон лав стори занимает в ней отнюдь не центральное место. Куда больше страниц отведено в «Слепых» страстно-романтическим отношениям Лунина[13] (то бишь Чулкова) с женой инженера Полянского Анной, с которой он знакомится вскоре после отъезда ее супруга в экспедицию. Любовь Николаевна всего лишь большая розово-белокурая кукла, Анна же подается как женщина страстная, «красоты необычайной», созданная не для забавы, а для великой земной любви. К тому же талантливая и загадочная. Даже младшая сестра госпожи Полянской, хотя и сама неравнодушна к Лунину, влюблена в нее. Вот этот фрагмент.
   «– А вам нравится Анна? – неожиданно спросила Наташа, наивно и доверчиво заглядывая в лицо Лунина.
   – Нравится.
   – Да. Да. Она – необыкновенный человек!.. Если бы я была мужчиной, я бы сказала ей, что пусть она прикажет мне – и я брошусь в огонь, умру за нее. Но я боюсь ее… она жестока. Она никого не жалеет. Она только красоту любит… Если человек слабый и бесталанный будет гибнуть у нее на глазах, она не пожалеет его никогда. А вот над стихами Пушкина она плачет. Прочтет: "Когда для смертного умолкнет шумный день", – и слезы, слезы… А как она красива!.. У нее лицо меняется как небо. Тень такая серебристая пробежит – и все черты, все краски делаются новыми, неожиданными… А какие брови у нее умные и строгие. И тишина в них какая. А где-то в глубине глаз – черная буря».
   Лунин, а он художник-портретист, пленен, очарован, он хотел бы написать Анну, но ее прелесть неуловима. К тому же муж Анны – человек непредсказуемый и «одержимый» («похож на автомобиль… и в нем рычаги какие-то», по характеристике Наташи, опять же совпадающей с мнением Валерии Сергеевны о Гумилеве) – вот-вот должен вернуться из экспедиции, кажется алтайской. Что-то будет? Любовь-страсть, чтобы длиться, должна верить, что ей нет конца, а Анна живет сегодняшним днем: «И когда Лунин увидел ее распустившиеся волосы и глаза, потемневшие от страсти, он богомольно прижался к ее ногам… Они вышли на террасу, и Анна, простирая руки, громко кричала:
   – Здравствуй, апрель!
   И вот, когда она так стояла с поднятыми к небу руками, изнемогая от любви,[14] Лунин вдруг сделался мрачным, как будто вспомнил что-то.
   – Когда приедет муж? – спросил Лунин сухо, стараясь не смотреть в глаза Анны.
   – В июле, вероятно. Он сам не знает, должно быть…»
   Интрижка с графиней Бешметьевой (Менделеевой) кончается легким конфузом. Графу (Блоку) не до измен жены, у него свои роковые страсти и свои снежно-звездные умопомрачения. С машиноподобным ревнивцем этот номер не прошел: кончилось дуэлью со смертным исходом. Но не смерть инженера-путешественника разводит любовников, а внезапный триумф Анны. Сменив фамилию, она становится знаменитой актрисой.
   Герои расстаются, портрет Анны с воздетыми к небу руками и глазами, потемневшими от страсти, остается недописанным…
   Согласитесь, что Чулков-Лунин имел право гордиться тем, что предсказал Гумилевой-Полянской внезапную славу, а у Анны Ахматовой-Томилиной были некоторые основания сделать «надпись на неоконченном портрете». Вот эту:
 
О, не вздыхайте обо мне,
Печаль преступна и напрасна,
Я здесь на сером полотне,
Возникла странно и неясно.
Взлетевших рук излом больной,
В глазах улыбка исступленья,
Я не могла бы стать иной
Пред горьким часом наслажденья.
 
   Подозреваю: и госпожа Чулкова, прилежно читавшая все, что выходило из-под пера супруга в рукописи, обратила внимание на замеченные нами «странные сближения». А если и нет, то у нее наверняка имелись и более веские доказательства того, что у Г.И. очередной припадок влюбленности. Во всяком случае, вернувшись из путешествия по Европе, в Петербург, к его хмельным чашам Чулковы не вернулись. Обосновались в Москве. Георгий Иванович в мемуарных записках объяснил перемену места жительства тем, что после Европы захотелось тишины и покоя. Но вряд ли это объяснение исчерпывает сложность ситуации… Сомнительно, чтобы Надежда Григорьевна, зная способность мужа заново и по-новому влюбляться в дам своего выбора (он и в нее, по его же словам, раз восемь влюблялся, и все по-разному), совсем уж забыла об Анне Андреевне. Чувствуя это, Георгий Иванович, приезжая в Питер, неизменно сообщал жене, где именно в данный момент находится не только госпожа Гумилева, но и господин Гумилев.[15]
   Женский расчет Надежды Григорьевны (с глаз долой – из сердца вон!) оказался верным: хмель постепенно выветрился, и когда весной 1913-го Чулков вновь замелькал на столичном небосклоне, об очаровании прошлых дней речи уже не было.
   Ахматову это задело. Лишний поклонник ей был теперь не так уж и нужен, но то, что милый, добрый и любезный Георгий Иванович вяло, без прежнего восторга реагирует на появляющиеся в периодике стихи из «Четок», приводило в недоумение.
   Совокупность вышеуказанных обстоятельств, видимо, и послужила тем жизненным импульсом, тем «сором общежития», на котором вырос чудо-цветок – знаменитое «Сколько просьб у любимой всегда, у разлюбленной просьб не бывает…» (февраль 1913 г.). Во всяком случае, в окружении Ахматовой в 191З году не было человека, чью биографию она могла бы назвать «славной» («В биографии славной твоей разве можно оставить пробелы…»).[16]
   Георгий Чулков, как и следовало ожидать, поспешил исправиться. 11 ноября 1913 г. Н.Г.Чулкова сообщает мужу такую пикантную новость: «Белкину дали иллюстрировать твой рассказ. Он хочет изобразить тебя, меня и Ахматову. Не правда ли – очень мило?»
   Не думаю, чтобы умную Надежду Ивановну сильно заботило любопытство «молвы», а вот непредсказуемости Гумилева, только что (30 сентября 1913 г.) вернувшегося из Африки, памятуя о дуэли его с Волошиным, она наверняка опасалась. А ну как они оба, муж и этот африканский охотник, по дурости сцепятся и что-нибудь натворят? К тому же той осенью 1913-го у супругов Чулковых появились куда более серьезные причины для нешуточной тревоги. Вернувшись в Петербург (февраль 1913 г.), Георгий Иванович, как и десять лет назад, азартно «ввинчивается» в культурный неугомон столицы. Он снова – в центре и в курсе и, как и встарь, – нарасхват. Не забывает и себя. Издает один за другим романы, повести, стихи, ввязывается в дискуссии и бывает везде, поражая энергией коллег. О Чулкове предвоенной поры модная беллетристка Тэффи вспоминает как об очень красивом, любезном и талантливом человеке. Он и в самом деле в полном расцвете творческих сил и физических возможностей. И даже при очень хороших деньгах, настолько хороших, что обзаводится собственной квартирой – большой и по соседству с ахматовской Тучкой. (Тучкой Гумилев называл комнатушку, которую снимал на Тучковой набережной, поступив в университет.) Но уже в ноябре здоровье Георгия Ивановича стало сдавать. К концу зимы врачи поставили диагноз: резкое обострение хронического туберкулеза, может быть – скоротечная форма. Пришлось в срочном порядке, не дожидаясь опасной для легочников петербургской гнилой весны, уехать в Швейцарию. Диагноз, видимо, был не совсем точным, развитие болезни удалось приостановить. Георгий Иванович вновь воскрес и, как и пять лет назад, очарован навестившей супругов художницей Зинаидой Серебряковой. Однако об Анне не забывает. И сердится, что та не отвечает на его послания. «А ты письма мои береги,/ Чтобы нас рассудили потомки…»
   Писем Г.И.Чулкова Ахматова не сберегла. Да, видимо, и не берегла, а из ее писем к нему сохранилось всего два. Одно нейтральное (1930 г.), в котором она благодарит старого друга за заботы во время ее визита в Москву. А вот письмо, отправленное из Слепнева в Лозанну в июле 1914 года, имеет самое непосредственное отношение к нашему сюжету. Анна Андреевна только что вернулась из Киева, где у нее состоялось тщательно продуманное и давно запланированное свидание с Николаем Владимировичем Недоброво. Однако о поездке в Киев в письме к Чулкову ни слова. Хотя, казалось бы, почему не сообщить доброму другу, засыпавшему ее письмами и изнывающему от безделья среди швейцарских красот, об этом пусть и небольшом, но событии? Не потому ли, что не так уж приятно сознаваться самой себе в том, что Киев стал в ее женской судьбе чем-то вроде города для тайных свиданий? Конечно, ни Георгий Иванович, с которым Анна Андреевна, по моему предположению, «свиданничала» в древнем городе на Днепре в январе 1911 года, ни Николай Владимирович Недоброво, с которым она повторит аналогичный «проект» в июне 1914-го, об этом никогда не узнают, но…
   Предвижу вопрос: а какие у меня основания для столь рискованного предположения?
   Прежде всего, конечно, более чем красноречивые строки из ахматовского стихотворения «Высоко в небе облачко серело…» (февраль 1911 г.):
 
О нем гадала я в канун Крещенья.
Я в январе была его подругой.
 
   И в канун Крещенья (то есть 6 января 1911 г.), и весь тот январь Анна Андреевна прожила в Киеве, и никаких других претендентов на ее внимание, кроме Георгия Ивановича, у нее в те месяцы еще не было. Даже Линдеберг, судя по датам обращенных к нему стихотворений, замаячит на ее горизонте только после того, как Чулков в феврале 1911 года уедет в Москву на выставку «Мира искусства».
   О том, что в январе 1911-го и именно в Киеве Анна встречалась с Чулковым, свидетельствуют не только процитированные строки. Но для того чтобы это доказать, придется переместиться из зимы 1911-го в лето 1914 года. Чулков все еще в Швейцарии. Анна Андреевна, вернувшись в Слепнево из Киева, получает от Георгия Ивановича письмо, в котором тот просит прислать ему хотя бы новые стихи. Анна Андреевна, усовестившись, обещает: «Когда будут стихи, пошлю Вам непременно», и даже успевает отослать в Швейцарию киевские лирические зарисовки. Через несколько дней война отрежет Георгия Ивановича от родины. Стихи, в которых Ахматова живописует любимые с отрочества киевские церкви, станут последней весточкой. И от Анны, и из России.
 
Древний город словно вымер,
Странен мой приезд.
Над рекой своей Владимир
Поднял черный крест.
 
 
Липы шумные и вязы
По садам темны,
Звезд иглистые алмазы
К Богу взнесены.
 
 
Путь мой жертвенный и славный
Здесь окончу я,
И со мной лишь ты, мне равный,
Да любовь моя.
 
* * *
 
И в Киевском храме Премудрости Бога,
Припав к солее, я тебе поклялась,
Что будет моею твоя дорога,
Где бы она ни вилась.
 
 
То слышали ангелы золотые
И в белом гробу Ярослав.
Как голуби, вьются слова простые
И ныне у солнечных глав.
 
 
И если слабею, мне снится икона
И девять ступенек на ней.
И в голосе грозном софийского звона
Мне слышится голос тревоги твоей.
 
   Чулковы вернулись в Россию в начале 1915-го. Пробирались через Румынию и Украину. Оказавшись в Киеве, Георгий Иванович сразу же отправляется в Софийский собор – смотреть мозаики, с юности восхищавшие Ахматову. Затем идет в Кирилловскую церковь. Тут-то и начинается мысленный спор с Анной. Цитирую этот фрагмент из книги «Годы странствий»: «Из Румынии мы поехали в Киев. Там пошел я в Софийский собор смотреть мозаики… Из Софийского собора отправился я на противоположный конец смотреть Врубеля в Кирилловской церкви… Я не хочу умалить Врубеля… Но всмотритесь в эту живопись, сравните ее хотя бы с мозаиками Софийского собора, и вы убедитесь, что у Врубеля стилизованная монументальность. Конечно, это не слащавые красивости Васнецова, которыми восхищаются обыватели во Владимирском соборе. У Врубеля все серьезно и убедительно. Но тем страшнее. Я не в первый раз был в Кирилловской церкви. Должен признаться, что ранее я не сознавал с такой отчетливостью опасности Врубеля. Теперь же, когда шумела мировая война, я почувствовал историю. Я стал различать в ней, в истории, все «реальности» и все «мнимости» с зоркостью, до тех дней мне не свойственной. Я понял, что Врубель опасен… В стенописи Кирилловской церкви можно уже угадать будущих «демонов», коими соблазнился художник».
   Как видим, предмет спора – собор Святого Владимира и Врубель. У Ахматовой в стихах – полное согласие с «обывателями», ее не возмущают «слащавые красивости Васнецова». Для нее Владимирский собор и его вознесенный над древним городом черный крест – такая же святыня, как и легендарная София. Но спор о Васнецове не главное. Главное – продолжение разговора о Врубеле, не сегодня, в январе 1915-го, начавшегося, и не с неким абстрактным собеседником, а именно с Анной. Мысль о том, что Врубель – демон, что «от него все демоны ХХ века», – ее любимая, затверженная, задушевная мысль. И вот что интересно. Как следует из текста, Чулков в Киеве не в первый раз, но единственный храм, который он осматривает не впервые, – это любимая Анной Андреевной Кирилловская церковь с росписями Врубеля, его знаменитая Богородица «с безумными», по ее определению, глазами. Однако и на этот счет у Чулкова другое, отличное от ахматовского, мнение. Дескать, уже то, что Врубель писал апостолов с «несчастных сумасшедших» (пациентов ближайшей лечебницы для душевнобольных), «указывает на духовную слепоту» художника. Не нравится ему и Богородица: «На первый взгляд торжествует дивный монументальный стиль Византии», свободный от психологизма, а ежели всмотреться – стилизация. Чтобы с такой дотошностью оспаривать соображения, высказанные не в специальной искусствоведческой работе, а всего лишь в лирических стихотворениях да разговорах с их автором, надо, согласитесь, быть очень задетым. И не профессионально – по-человечески.
   О многом говорит, на мой взгляд, и вот какой факт. Вернувшись в Россию, Чулков снимает квартиру в Царском Селе. Заглохший было роман начинает растепливаться,[17] но, так и не разгоревшись, угасает, ибо судьба Георгия Ивановича делает неожиданный поворот, амурным приключениям не способствующий. Надежда Григорьевна после пятнадцати лет бесплодного супружества вдруг забеременеет и благополучно родит своему верному, в сущности, донжуану долгожданного сына.
   Допустим, полусогласится дотошный читатель, стихи, которые людская молвь связывает с Модильяни, относятся не к нему. Но какое отношение имеют собранные вами факты (предположим, что это и в самом деле факты) к тому сюжету, который и впрямь является в судьбе Ахматовой роковым – ее внезапному, «рассудку вопреки, наперекор стихиям», побегу в Париж? Ведь по совокупности обстоятельств инициатору этого якобы засекреченного романа выгоднее было спрятать концы в воду, утаить от жены очередное опьянение чужой юностью и красотой? Не против же желания господина Чулкова Анна приехала в Париж одновременно с ним?
   Что касается возражения первого, то в нем есть резон. Многие поэты, в их числе Александр Пушкин и Иосиф Бродский, утверждали, что жизнь и творчество – вещи несовместные. Однако другие авторы, в том числе и знаменитые, придерживаются прямо противоположной точки зрения. Гете, например, считал лучшей критической работой о себе исследование, автор которого самостоятельно, без подсказок и наводок поэта, обнаружил самую непосредственную связь между знаменитыми «Римскими элегиями» и теми сугубо житейскими обстоятельствами, в каких Гете оказался в годы их создания. Сходную позицию занимал, кстати, и Константин Батюшков: только тот стихотворец – истинный поэт, кто живет, как пишет, и пишет, как живет. Такой тип творческого поведения он называл «пиэтической диетикой». Ахматова строжайшей «диетике» следовала далеко не всегда. Порой и впрямь могла превратить пойманную на лету фразу в стих. Однако подобного рода «присвоений» у нее совсем немного. К тому же пойманные в воздухе, в шуме времени, в гомоне общежития импульсы укоренялись, давали побег и шли в рост только тогда, когда оказывались сочувственными, соответствующими состоянию-положению-переживанию, уже забродившему в творческом тигле, но еще не нашедшему «первого» слова, еще не умеющему сказаться. И что бы ни утверждали теоретики и критики, читатель интуитивно, по инстинкту, выбирает (для личного пользования!), запоминает наизусть, присваивает, использует как добавку к собственному сердечному опыту прежде всего произведения, обеспеченные реальным, взятым из действительного происшествия, а не сочиненным (выдуманным) переживанием.
   Что же касается положения второго – по какой такой причине Анна Андреевна в мае 1911 года оказалась в Париже, – то этот вопрос из тех, на какие документы по своей воле не отвечают. Чтобы заставить их заговорить, придется, следуя путем исторических реконструкций Ю.Н.Тынянова, автора «Кюхли» и «Смерти Вазир-Мухтара», не побояться сделать лишний шаг в указанном им направлении: «Я начинаю там, где кончается документ».
   Сделаем же этот шаг…
 
   1910 год. Последняя декада сентября. Осень выдалась ранняя, но не по-петербургски яркая и теплая. Справившись с делами, Георгий Иванович завернул в любимый их с Блоком кабак на Мойке. Вышел уже в первых сумерках и удивился: к дверям поселившегося под той же аркой новорожденного «Аполлона» подъезжали стильные экипажи, из которых выпархивали столичные жар-птицы, декольтированные, в вечерних туалетах, в сопровождении соответствующих черно-белых, офраченных, «в шик опроборенных» господ. Чулков, хоть и был подшофе, присоединился. Выяснилось, что в журнале вернисаж – пробный показ художников группы «Мир искуства» перед большой, приуроченной к Новому году выставкой в музее Первого кадетского корпуса. К этой выставке Зинаида Серебрякова писала его, Чулкова, портрет. Портрета среди выставленных в журнальной галерее работ Георгий Иванович не обнаружил и, чувствуя себя не совсем уютно среди разнаряженной публики, хотел было подвинуться к выходу, но не ушел. Перед картиной Сергея Судейкина стояла юная высокая и стройная темноволосая женщина, плотно и почтительно окруженная сотрудниками «Аполлона». Заметив, что на нее смотрят, она сильно смутилась. Неловко протиснувшись сквозь стерегущую незнакомку живую изгородь, Георгий Иванович шепотом попросил ближайшего из «охранников» – познакомь, дескать. И осекся: протянув маленькую руку с массивным обручальным кольцом, дама не произнесла ни слова. Раздосадованный, он снова стал медленно продвигаться к выходу. В дверях все-таки оглянулся и встретился с женой африканца глазами: глаза у новоиспеченной мадам Гумилевой были светлые.
   Дойдя фланирующим шагом до самого Невского, Чулков неожиданно для себя повернул обратно, и уже не шел, а почти бежал. Интуиция не подвела: перед подъездом маячила одинокая женская фигурка… Он замедлил шаги, соображая, как объяснить свое возвращение, но объяснение не понадобилось. Не зная, с чего начать, начал с самого банального, с Сережи Судейкина. Анна перестала топорщиться и, как-то по-детски сбиваясь, призналась, что с художником не знакома, а про фамилию эту – Судейкин – знает от своего отца. За отцом, мол, следили. Он заметил и пошел в жандармское управление к Судейкину, отцу художника, сказал: если хотят следить, пусть делают это незаметно, а то нервирует и мешает работать. Судейкин вызвал кого-то и приказал привести того сыщика. Когда сыщик явился, Судейкин спросил, ему ли поручено следить за А.А.Горенко, и, получив утвердительный ответ, показал кулак. А совсем скоро Судейкина-старшего убили, а ее отца все-таки выслали из Петербурга.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента