Алла Марченко
Ахматова: жизнь

Пролог. До всего

Предыстория

   В начале тридцатых годов прошлого века, в пору эффектных «начал» писателей одесской «южной кучки» (Олеши, Бабеля, Катаева, Багрицкого), из журналов в газеты и наоборот перепархивала летучая фраза: «Чтобы стать литератором, надо родиться в Одессе». На склоне лет в мемуарной «Книге прощания» Юрий Карлович Олеша ее выколпаковал и переколпаковал: «Чтобы родиться в Одессе, нужно быть литератором».
   Случай точь-в-точь ахматовский. Вторая дочь тверской помещицы Инны Эразмовны Стоговой и отставного инженер-капитана второго ранга Андрея Антоновича Горенко родилась 11 (23) июня 1889 года на дачной окраине некоронованной столицы южной России. Сюда, до последней, одиннадцатой остановки Большого Фонтана, еле-еле дотягивал паровой трамвайчик. Улочка, на которой был «прописан» одноэтажный домишко, снятый Горенками в лето 1889 года, – неавантажный, без номера, – называлась Хрустальной, хотя ничего оправдывающего почти дворцовое название здесь не было и в помине. Впрочем, до промышленно-строительного бума конца века на всей приморской стороне жилые строения выглядели не многим лучше. Это потом, когда Анна приедет в Одессу подростком и мать вздумает показать дочери дом, где та появилась на свет, владение Саракини покажется ей мизерабельным. Не дача на взморье, а утлое строеньице, нависшее над отвесным обрывом к морю, невесть как сохранившееся среди кичливо-новеньких загородных особняков.
   Свежезастроенные дачные предместья стремительно богатевшей Одессы в первые годы ХХ века, то есть такие, какими они станут, когда Инна Эразмовна Горенко и ее дочь, строптивая пятнадцатилетняя барышня, отправятся на поиски владения Саракини, описаны в уже упоминавшихся мемуарах Юрия Олеши: «…Я видел загородные дороги, по сторонам которых стояли дачи с розами на оградах и блеском черепичных крыш. Дороги вели к морю. Я шел вдоль оград, сложенных из камня-известняка… Желтоватые стены дуют пылью, розы падают на них, скребя шипами… Там, в блужданиях по этим дорогам, составил я свои первые представления о жизни. Жизнь, думал я, это вечное лето. Висят в лазури балконы под полосатыми маркизами, увитые цветением. Я буду учиться, я способный, – и если то обстоятельство, что я сейчас беден, вызывает во мне горечь, то горечь эта приятна, потому что впереди я вижу день исполнившихся мечтаний. Я буду богат и независим. Я ощущаю в себе артистичность и знаю, что профессия, которой я овладею, даст мне свободную жизнь в обществе богатых и независимых».
   Горечь унижения настоящим в соединении с надеждой на обеспеченное будущее испытывала, похоже, и Аня Горенко, когда разыскивала среди увитых розами особняков место своего рождения. Иначе трудно объяснить следующий пассаж из ее «Автобиографической прозы»: «Когда мне было 15 лет и мы жили на даче в Лустдорфе (то есть гостили у полубогатой тетки со стороны отца Аспазии Антоновны Арнольд. – А.М.), проезжая как-то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: «Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска»… Мама огорчилась. «Боже, как я плохо тебя воспитала»». Вспоминая этот эпизод, Анна Андреевна добавляет: «Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка».
   Не думаю, чтобы девица Горенко просто шутила. Но ежели и вправду это была просто глупая шутка, то наверняка из тех, что приоткрывают таимое в подсознании. Конечно, и дома детства будущей Анны Ахматовой в Царском Селе, куда Горенки переехали в 1890-м, были далеко не респектабельными. У многих ее соучениц куда более удобные и красивые, а главное, собственные, не наемные жилища. Но это были старинные, обветшавшие постройки, не выставлявшие напоказ, как в Одессе, свое богатство.
   Разыскивая место для будущей мемориальной доски, инженер-капитанская дочка вряд ли придавала какое-то значение тому, что домик, в котором она родилась, числился по улице Хрустальной, зависшей над крохотной, тоже Хрустальной, бухтой. Первым обратил внимание на этот странный адрес Николай Гумилев. Да и то только потому, что у темноволосой гимназистки, которую он высмотрел в пестрой стайке сверстниц, оказались неожиданно светлые, хрустально-прозрачные глаза. С годами они утратят унаследованную от матери прозрачность, однако в стихах Гумилева само это слово – хрусталь – навсегда свяжется с образом девочки «с прозрачными глазами». Так было в 1907-м, когда «Дева Луны» была его «неверной», «"неневестной" невестой» – «и голос хрустальный казался особенно звонок…». Так было и в 1921-м, когда Анна Андреевна уже несколько лет считалась законной супругой его лучшего друга: «Ты держишь хрустальную сферу в прозрачных и тонких руках…». Не знаю, показывала ли Анна замороченному ее капризами и отказами жениху владение Саракини во время наездов Гумилева в Одессу. Думаю, все-таки показывала.
   В «Реквиеме» тень убиенного мужа и память о Хрустальной бухте навечно связаны единством авторского чувствования:
 
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
 
 
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
 
 
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
 
 
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня…
 
   В «Автобиографических заметках», которые Анна Ахматова стала делать после 1958 года, она подробно перечислила и другие южные свои адреса. Однако, где поселилась госпожа Горенко с тремя детьми – Андреем, Инной и новорожденной малюткой, когда кончился дачный сезон, и почему родившуюся в июне девочку окрестили только 17 декабря, не объяснила. Не потому ли, что крестильные бумаги затерялись, а спросить уже не у кого? В такой ситуации лучше не уточнять. А вдруг крестили не в пушкинской Одессе, а в каком-то другом, не подходящем для славной биографии населенном пункте Черноморского побережья? Например, в Севастополе, где проживали и дед Анны, Антон Горенко, и его дочери – подруги юности матери. Опасения оказались напрасными. Как выяснили архивисты, обряд крещения Анны Андреевны Ахматовой, урожденной Горенко, произведен в Одессе, и не в какой-то окраинной церквушке, а в Преображенском соборе.
   По версии, идущей от Инны Эразмовны, Ахматову назвали Анной в честь бабки с материнской стороны, но и у отца, в жилах которого текла греческая кровь, были основания выбрать именно это имя для новорожденной. Ведь она вздумала родиться в год, когда Россия торжественно, во все колокола, отмечала тысячелетие брака киевского князя Владимира и византийской царевны Анны. К этой символической дате под Севастополем, у самого моря, на берегу Стрелецкой бухты, неподалеку от останков древнего Херсонеса, был наконец-то достроен храм Святого Владимира. Поскольку в городе уже имелся Владимирский собор, новую церковь в народе называли Херсонесской. На смуглые главы этого храма смотрит с крыльца героиня стихотворения Ахматовой «Стать бы снова приморской девчонкой…».
   В послереволюционные годы в ахматовской автобиографии появится и еще один крестильный персонаж: святая Анна Сретенская, то есть Анна Пророчица. Правда, о том, что ее святая не летняя Анна, а Анна зимняя, то есть Пророчица, Ахматова начала упоминать только тогда, когда местом ее гостевания на земле стал Фонтанный дворец графов Шереметевых, расположенный неподалеку от церкви Анны Пророчицы.
   Все вышеизложенное проще простого объяснить игрой на публику, а то и неадекватностью восприятия действительности. Даже в ближайшем окружении над способностью А.А. наделять «грандиозностью» мелочи быта (пестрый мусор общежития) слегка иронизировали. Она, конечно, догадывалась о пересудах на сей счет, но твердо держала свою линию, продолжая верить, что Провидение метит дорогу нашей жизни, расставляя указатели, которые Пушкин называл «странными сближениями». Странных сближений в ее судьбе и впрямь необъяснимо много. Анатолий Найман в «Рассказах о Анне Ахматовой» уверяет, что А.А. «притягивала к себе самые невероятные совпадения»: «Она жила тогда… на улице Красной Конницы, прежде Кавалергардской… Это район Смольного, бывшая Рождественская часть. „Если такие живут на Четвертой Рождественской люди, странник, ответствуй, молю, кто же живет на Восьмой!“ – так дурачился Мандельштам, обращаясь к Шилейке, впоследствии мужу Ахматовой» (влюбленный в Анну Андреевну Вольдемар Казимирович Шилейко в начале десятых годов снимал комнатушку на Четвертой Рождественской. – А.М.).
   «Недалеко, на Таврической, – продолжает Найман, – «башня» Вячеслава Иванова, его квартира, где она бывала в молодости… Недалеко Шпалерная… с тюрьмой, в разное время заключавшей в себе ее мужа, ее сына, последнего ее мужа… В раннем детстве она жила в Царском Селе, на Широкой; местом последней ее прописки была улица Ленина в Ленинграде, бывшая Широкая. Больше тридцати лет провела она в стенах Фонтанного дома, дворца графов Шереметевых; гроб с ее телом стоял в Москве в морге института Склифосовского, бывшего странноприимного Шереметевского дома, с тем же гербом и с тем же девизом "Deus conservât omnia". Бог сохранит все».
   К приведенным Найманом совпадениям следует прибавить еще несколько. В районе Смольного, точнее, в самом Смольном институте для благородных девиц Аня Горенко училась. Правда, всего один месяц – с 18 августа 1902-го по 18 сентября того же года. Однако о том, что была «смолянкой» и что форменное ее платье было голубым, не забывала никогда. Что касается Восьмой Рождественской, то здесь в середине двадцатых годов друзья Анны Андреевны, обеспокоенные ее бездомностью, подыскали для нее подходящую комнату, от которой по причине безденежья она отказалась. Больше того, во время войны в Ташкенте Ахматова поселилась в «белом доме на улице Жуковской». В Петербурге на Жуковской жил после развода ее отец Андрей Антонович Горенко.
   Что же касается Фонтанного дома, или Дома (так писала сама Ахматова), то это особый случай. Судьба словно водила ее вокруг этого места. Здесь, в пору отчаяния и бесприютства, в южном садовом флигеле она жила с В.К.Шилейко. Вольдемар Казимирович, до революции домашний учитель детей хозяина дворца, некоторое время и после переворота продолжал квартировать по месту прежней «службы»; его комнаты Анна Андреевна называла «шумерийской кофейней».[1]
   Некоторое время спустя в другом, северном, парном, флигеле того же Фонтанного Дома получит жилплощадь Николай Николаевич Пунин, третий муж Анны Ахматовой. Впервые Анна Андреевна перешагнет порог его квартиры в октябре 1922 года; через несколько лет почтовый адрес Пуниных: Фонтанка, 34, – станет местом ее постоянной прописки.
   Странными сближениями переполнен не только сам Фонтанный Дом, но и окрестности именитого дворца. Так, совсем рядом находится старинный особняк, в котором в середине пятидесятых годов XIX века снимал квартиру молодой Толстой, привезший в Петербург «Севастопольские рассказы», – а ее, Анны, дед Антон Горенко – участник героической обороны. Прибавим для полного перечня странных сближений и такую подробность. Народная молва приписывала окрестностям Шереметевской усадьбы, где во времена Бирона были придворные службы и царские огороды, недобрую славу. «Люди суеверные, – пишет М.И.Пыляев, автор книги „Старый Петербург“, – видели здесь по ночам тени замученных злым герцогом людей». Вряд ли суеверной Анне Андреевне было сие неизвестно, она всерьез занималась историей Северной Пальмиры. Отзвуки мрачных стародавних преданий можно расслышать в ее стихотворении 1936 года из посвященного Николаю Пунину цикла «Разрыв»:
 
Только… ночью слышу скрипы.
Что там – в сумраках чужих?
Шереметевские липы…
Перекличка домовых…
 
   В том же микрорайоне находится, как уже упоминалось, и церковь Симеона Богоприимца и Анны Пророчицы. Заложенная еще при Петре по случаю тезоименитства цесаревны Анны, она была выстроена «тщанием и попечением» ее брата, царевича Алексея. Как и все, что проектировалось лично Петром для семейной надобности, церквушка была скромной и деревянной. При Анне Иоанновне слишком уж простое строение снесли и на его месте спешно возвели каменное. До постройки Казанского собора церковь Анны Пророчицы была главным придворным храмом столицы, по торжественным дням здесь собирался весь Петербург. Здесь же крещен и будущий Павел Первый. В память об этом событии при восшествии на престол Павел присвоил своей церкви орден Святой Анны, имея в виду, конечно же, не Анну Иоанновну, а Анну Петровну, бабку по отцовской линии. Украшение и награждение храма Анны Пророчицы стало для Павла одним из пунктов программы по восстановлению престижа убиенного отца. Впрочем, украшать придворную храмину начала как раз Анна Иоанновна. Это при ней с Васильевского острова на Фонтанку перевезли часы с курантами, ее же волей для играния замысловатых курантов отлили двадцать пять колоколов. К началу ХХ века от исторической церкви осталась лишь память о былом великолепии. И куранты, и колокола исчезли бесследно, а деревянный знак ордена Святой Анны, поставленный по приказу Павла над главным входом, грубо закрасили. Неслучайное сие запустение, а так же то, что на этом именно месте, как в некоем эпицентре, сошлись две роковые драмы русской истории: несчастный царевич (Алексей), задушенный по приказу отца, и царь (Павел), убитый с соизволения сына (Александра Первого), – видимо, делали храм Анны Пророчицы в глазах Анны Андреевны особой, почти своей церковью. Отзвук разговоров о хранительнице «места сего» еле слышен, к примеру, в стихотворении «Ответ», опубликованном лишь в 1987-м, да и то не в России, а в Латвии, в самом смелом по раннеперестроечным временам журнале «Даугава»:
 
И вовсе я не пророчица,
Жизнь светла, как горный ручей.
Просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей.
 
   На самом деле, конечно же, пророчица, недаром с детства удивляла близких странным даром – видеть то, чего не видит никто. И особенно остро – чуять смерть. Анатолий Найман в «Рассказах о Анне Ахматовой» свидетельствует: «Наши разговоры не раз касались Т.С.Элиота… Она заговорила о нем, а не „по поводу“, за несколько дней до его смерти. Так же беспричинно, вдруг, завела… речь о Неру накануне его смерти, о Корбюзье, за неделю до разрыва сердца у него». Наблюдение Наймана подтверждает и запись П.Н.Лукницкого, автора дневниковой книги «Встречи с Анной Ахматовой»: «"Анна-провидица". Когда А.А получила известие с Сахалина о том, что ее племянница Ивонна (дочь младшего брата Виктора Горенко. – А.М.) заболела, А.А сказала, что Ивонна умрет. Вскоре после этого А.А получила телеграмму с известием о смерти Ивонны. А.А сказала мне, что такое интуитивное знание того, что будет, такие предчувствия – не удивляют ее. «Это то самое чувство, от которого собаки воют на луну», – добавила А.А.».
   Акумой, то есть ведьмой, называли ее Шилейко и Пунин, а Гумилев – колдуньей. За колдунью Анна Андреевна на мужа не обижалась, а вот когда дразнил «хохлушечкой», слегка топорщилась. Ничего украинского, несмотря на фамилию, доставшуюся от прадеда, черноморского казака, в себе не чувствовала. И Киев, где жили родственники и где она окончила гимназию, и Севастополь, набитый разного рода родней, где подолгу гостила, равно как и Одесса, в дореволюционную пору и были, и слыли городами общероссийскими. Не поэтому ли даже ранний Гоголь, с его сильным «малороссийским» акцентом, прошел мимо А.А., не задев ни единой поэтической струны? Зато о том, что в кроне ее родословного древа есть сильные татаро-монгольские ветви, говорила часто и с удовольствием. Отсюда, дескать, и псевдоним: Ахматова – девичья фамилия бабки с материнской стороны, татарской княжны, взятой «русаком» в жены из некогда могущественного клана, основанного в глубокой древности знатным чингизидом Ахматом («последним ханом Золотой Орды»). Позднее в стихотворении 1958 года «Имя» вроде бы отречется от красивой легенды: «Татарское, дремучее, пришло из никогда…» Но через год в «Автобиографических набросках» вернется к прежней версии и тем самым как бы удостоверит невыдуманность «Сказки о черном кольце» (1916–1936 гг.), где говорится о бабушке-татарке, подарившей внучке перед смертью заговоренное на любовное счастье «черное кольцо». В реальности фамилию Ахматова до замужества носила не бабка ее, а прабабка – Прасковья Федосеевна, умершая в год гибели Пушкина. Но, во-первых, у сказки свои законы и свои, иные, чем в лирике, нормы правдоподобия. Во-вторых, какие-то фамильные драгоценности в семье были и по традиции передавались старшей дочери в качестве свадебного подарка. Сохранилось письмо Анны Андреевны к мужу рано умершей Инны Андреевны, в котором она просит прислать на память о сестре какой-то старинный браслет.
   У неискушенного читателя может сложиться впечатление, будто Ахматова сочинила (выдумала) свою автобиографию. На самом деле, как видим на примере той же «Сказки о черном кольце», она лишь литературно обрабатывала дошедшие до нее семейные предания, стирая факты, казавшиеся ей невыразительными, и следуя плану, который ей виделся как задуманный Провидением. Важной составляющей легендарной предыстории были и разговоры севастопольских тетушек о греческих истоках. Одна из них, двоюродная сестра Андрея Антоновича, даже водила племянницу в Греческую церковь на пасхальные богослужения. Видимо, на основании родственных рассказов сначала Аня Горенко, а потом и Анна Ахматова и пришла к выводу: предки со стороны отца – греки, не византийцы, а именно греки, «всего вернее морские разбойники».
   И все-таки самой своей Ахматова считала северо-западную Русь, объясняя горькую до боли любовь к этой скудной земле «капелькой новогородской крови», доставшейся ей от бояр Стоговых, изгнанных при царе Иване Четвертом из Великого Города за строптивость (Стоговы, как записал П.Н.Лукницкий со слов Анны Андреевны, при Иоанне Грозном жившие в Новгороде, участвовали в восстании и были сосланы в глухое Подмосковье).
   Ни Инне Эразмовне, ни сестрам ее, ни брату от дерзких новгородцев не досталось ни силы, ни воли; природа на них, что называется, отдохнула. Зато дед Ахматовой по матери, Эразм Стогов, как и положено потомку ушкуйников, был отважным полярником: «ходил в Северный Ледовитый океан под парусом». Незаурядной личностью был, судя по всему, и слывший колдуном прадед. Стогов-колдун особенно волновал воображение правнучки, уверенной, что именно от него унаследовала «ведьмячество». Будучи глубоко и искренне православной, Ахматова тем не менее была крайне внимательна к поэзии русского язычества, разделив с культурной элитой увлечение «языческой Русью», сильное на заре Серебряного века. В ее «Записных книжках» сохранилась такая заметка: «Языческая Русь начала 20-го века. Н.Рерих. Лядов. Стравинский. С.Городецкий ("Ярь"). Алексей Толстой ("За синими реками"). Велимир Хлебников. Я к этим игрищам опоздала». К разгару художественной моды на дохристианскую Русь Ахматова и впрямь слегка припозднилась. К 1912 году (год выхода ее первого сборника «Вечер») столичные «нобили» уже пресытились и языческими игрищами, и древнеславянской ярью. Тем знаменательней, что в балетном либретто, написанном Ахматовой по мотивам «Поэмы без героя», есть такой эпизод: «Гости Клюев и Есенин пляшут дикую, почти хлыстовскую русскую… Языческая Русь (Городецкий, Стравинский "Весна Священная", Толстой, ранний Хлебников). Они на улице…» Больше того, считая своей святой Анну Сретенскую, Ахматова никогда не забывала напомнить и своим эккерманам, и потенциальным биографам, что родилась не в христианский, а в языческий праздник – в ночь на Ивана Купалу и даже под Аграфену Купальницу. По народному, еще дохристианскому Месяцеслову с 23 июня на Руси начинали не только купаться, но и, как метко сказано у Даля, «закупываться». Правда, Купальница праздновалась 23 июня не по новому, а по старому стилю, спустя двенадцать дней после рождения Анюты Горенко. Ошиблась ли Анна Андреевна или слукавила, не так уж и важно, важнее, что всяческую воду воспринимала как родную стихию, поражая и сверстников, и взрослых словно бы врожденным умением плавать и нырять. И не у берега, а в открытом море, с лодки, за что и получила прозвище «дикая девочка» («что-то среднее между русалкой и щукой»). Уверовав в неслучайность всех этих сближений и скрещений, рожденные свои дни Ахматова отмечала не дважды, как все, а трижды. В июне – рождение. В декабре – крещение, в феврале – день святой великомученицы Анны.

Два детства

   Но это все предыстория. А история для Ани Горенко, как и для любого ребенка, начиналась с первоначальных впечатлений. В «Автобиографической прозе» они рисуются в идиллически-розовых тонах. Избыток розовых интонаций особенно резко бросается в глаза, когда сравниваешь детские воспоминания Ахматовой о Павловске – с Павловском тех же лет, описанным в «Шуме времени» ее ровесником и другом Осипом Мандельштамом. У Мандельштама все радостные ощущения заглушает запах гниения, плесени, дешевой косметики. Аромат оранжерейных роз и тот отравлен миазмами гниющих парников. Память Ахматовой прокручивает те же самые картинки,[2] но в них нет и намека на «обреченную провинциальность умирающей жизни». Может, даже не отдавая себе в том отчета, Ахматова спорит с Мандельштамом: у ее детского времени иные шумы и иные запахи:
   «Запахи Павловского вокзала. Обречена помнить их всю жизнь, как слепоглухонемая. Первый – дым от допотопного паровозика… Salon de musique (который называли "соленый мужик"), второй – натертый паркет, потом что-то пахнуло из парикмахерской, третий – земляника в вокзальном магазине (павловская!), четвертый – резеда и розы (прохлада в духоте) свежих мокрых бутоньерок, которые продаются в цветочном киоске (налево), потом сигары и жирная пища из ресторана. Царское – всегда будни, потому что дома; Павловск – всегда праздник, потому что надо куда-то ехать, потому что далеко от дома. И Розовый павильон (Pavillon de roses)…».
   Фрагмент этот часто цитируется, но чтобы его правильно понять, необходимо сделать уточнение: розовый этюд написан в старости; в юности и в зрелые годы Ахматова не любила ни рассказывать, ни вспоминать о детстве. Даже на элементарный и вежливый вопрос Павла Лукницкого, заданный в середине двадцатых годов, любил ли ее отец, ответила уклончиво и кратко: дескать, кажется, все-таки любил. Да и в 1927-м, когда проездом к младшему сыну на Дальний Восток Инна Эразмовна остановилась в Ленинграде, а Павел Николаевич помогал Анне Андреевне встречать и провожать мать, она опять уклонилась от воспоминаний. А ведь, казалось бы, какой удобный повод вспомнить и молодую Инну Эразмовну, и себя маленькую! В трехтомных «Записках» Лидии Корнеевны Чуковской зафиксирована такая подробность: «Я давно уже подозревала, по многим признакам… что детство у Ахматовой было страшноватое, пустынное, заброшенное… А почему – не решаюсь спросить. Если бы не это, откуда взялось бы в ней чувство беспомощности при таком твердом сознании своего превосходства и своей великой миссии? Раны детства неизлечимы, и они – были». Запись сделана в июле 1955 года, в день, когда А.А. прочла Чуковской только что написанную элегию «О десятых годах», начинающуюся так:
 
И никакого розового детства…
Веснушечек, и мишек, и игрушек,
И добрых тёть, и страшных дядь, и даже
Приятелей средь камешков речных.
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом…
 
   Ахматова, как всегда, «стирает случайные черты». В бытовой, а не преображенной реальности у Ани Горенко имелись и тети, вполне заботливые, хотя и без нежностей, и дядья, может, и не совсем приятные, но отнюдь не мнимые. И камешки тоже были, пусть и не речные, а морские. Тем не менее Лидия Корнеевна Чуковская не ошиблась. Детство у Ахматовой было заброшенное. Не из-за теть-дядь или отсутствия дорогих игрушек, а из-за родителей, и прежде всего отца.
 
   Отец Ахматовой, Андрей Антонович Горенко, – человек незаурядный. Умен, «очень высокого росту» и при этом статен и хорош собой. При таких данных он рано, окончив всего лишь штурманскую школу в Николаеве, стал продвигаться по служебной лестнице. Уже в чине лейтенанта флота состоял преподавателем морских юнкерских классов в Николаеве, успешно сотрудничал в здешней прогрессивной газете – «Николаевском вестнике». В южной провинции честолюбивый молодой человек не задержался. В 1878 году его затребовали в Петербург, назначив преподавателем пароходной механики в элитный Морской кадетский корпус. Некоторое время Андрей Горенко был даже инспектором корпуса. И вдруг карьера его застопорилась. В 1880 году при обыске у одного из чиновников Николаева были обнаружены «вредного направления» письма А.А.Горенко. Порывшись в биографии блестящего офицера, шишки сыска выявили еще и порочащие репутацию родственные связи: родные сестры инспектора, Анна и Евгения, – участницы народовольческого движения. Возникло дело о политической неблагонадежности, в ситуации 1881 года, после убийства Александра Второго, достаточно серьезное. До суда не дошло, но от преподавания Горенко отстранили и из Петербурга удалили – отправили как бы в южную ссылку, определив «в качестве флотского офицера на суда Черноморского флота». В период изгнания, на переломе судьбы, в него, видимо, и влюбилась одна из дочерей состоятельного помещика Стогова – Инна.