— Может, из колодца начерпаю?
— Зачем же, вот, готово!.. — Рубкин поднялся и стал обирать с рук налипшую зелень.
Мостки возвышались высоко над водой, и Майя долго приспосабливалась — мешала узкая юбка. Рубкин искоса наблюдал за ней. Взгляд упал на Майины волосы, рассыпанные по плечам — они дымились на солнце.
«Да-а, вряд ли капитан отпустит тебя с батареи!..» — насмешливо подумал Рубкин.
— А «малину» эту придётся заменить!..
Майя хлопала гимнастёркой по воде и не расслышала его слов. Она полуобернулась и спросила: — Что вы сказали?
— Менять «малину» нужно!
— Какую «малину»? — не поняла Майя.
— Погоны. У вас же пехотные!..
— А-а… А какие надо?
— Артиллерийские, с красной окантовкой.
— Почему?
— Это уж вам лучше знать, — заметил Рубкин. — Разве капитан не оставляет вас на батарее? Он говорит, что хочет оставить.
— Вы шутите?..
— Вполне серьёзно.
Рубкин говорил наугад, просто хотел узнать у неё намерения капитана. Майя ему нравилась, и если она останется на батарее санитаркой, то он, Рубкин, быстро найдёт с ней общий язык.. Ведь Ануприенко не очень красив — белобровый, скуластый, да и подхода к женщинам у него нет.
— Неужели?! — воскликнула Майя.
— Вы давно его знаете? Земляки?..
— Нет, не земляки. Всего раза два виделись. Как-то ещё до войны приезжал он к нам в село…
— Дайте, я помогу вам выжать гимнастёрку.
— Давайте, — охотно — согласилась Майя. — А вы меня вчера здорово напугали.
— Чем?
— Трибуналом.
— К сожалению, вчера я вовсе не пугал вас, а говорил правду. За дезертирство судит только трибунал и судит строго. А ваш поступок — это дезертирство. Вы же ушли из своей части. Нет, нет, теперь-то вам нечего бояться, капитан назовёт вас своей женой…
— Женой?!.
— Ну, сестрой, — поправился Рубкин, заметив, как испуганно и радостно заблестели глаза Майи. — Хватит! — добавил он и, отпустив конец гимнастёрки, стал брезгливо отряхивать руки. «Один раз встречалась с капитаном, да, видно, метко!..»
— Спасибо, я пойду, — заторопилась Майя.
— А по-уставному?
— Разрешите идти, товарищ лейтенант?
— Ладно, я шучу. Мы будем по-семейному, хе-хе… Меня зовут Андреем, — Рубкин легонько тронул Майю за плечо. — У нас на батарее вы одна, и наш долг мужчины…
— Разрешите идти, товарищ лейтенант? — Майя полушутливо, но настойчиво отстранила его руку.
— Идите.
Рубкин посмотрел ей вслед: «Норовистая!.. Ничего, обомнешься!..» Когда Майя скрылась за плетнём огорода, он снова взошёл на плотину, постоял немного, любуясь тишиной пруда, и побрёл по тропинке в березняк. Сумрачной прохладой обдало Рубкина, в лицо пахнуло запахом высыхающей листвы. Солнце едва проникало на тропинку, раздроблённое ветвями и ослабленное, а видневшиеся в просвете макушки деревьев были так отчётливо жёлты, что казались позолоченными куполами. И, удивительно, никаких следов войны: ни воронки, ни окопчика, ни сломанной ветки! Словно и впрямь здесь не было войны, как-то случилось так, что она обошла стороной этот красивый осенний лес. Но под одной из берёз Рубкин неожиданно увидел белый лоскут. Он подошёл ближе — это был рукав от нижней рубашки, покрытый тёмными кровяными пятнами. «Кто-то перевязывал рану…» На стволе он заметил старую засохшую надпись, вырезанную перочинным ножичком. Она была вся изрешечена пулями. Медные, успевшие позеленеть, они, как глазки, проглядывали сквозь кору.
— «Ефим плюс Дуня», — вполголоса прочёл Рубкин. — Ромео и Джульетта, — прибавил он, ухмыльнувшись.
Когда-то и он, Рубкин, так же вот вырезал перочинным ножичком на деревьях два имени: своё и соседской девчонки Веры. Он даже по глупости выколол эти два имени на руке: «Андрей и Вера», Но Какая это любовь? Разъехались — и все пропало, и нет любви. Только синяя метка на руке, которой теперь, повзрослев, Рубкин стыдился и прятал под широким ремешком часов. Несколько раз пробовал вырезать наколку ножницами, выжигать спичками, — синие буквы только чуть светлели, но не стирались.
— Ефим плюс Дуня, — повторил Рубкин. — Какие глупости! — сплюнул и пошёл дальше.
Тропинка вывела на дорогу. Возвращаться на батарею не хотелось, но и бродить по лесу тоже надоело. Солнце припекало спину, по телу растекалась приятная усталость. Над жёлтой высохшей травой плыла огромная белая паутина. Рубкин посторонился, пропустил её мимо себя и долго наблюдал, как она, зацепившись за высокий репейниковый куст, вытягивалась по ветру в длинную нитку. «Пойду на батарею, — все же решил Рубкин, — может, капитан уже вернулся из штаба, узнаю новости, а нет — завалюсь спать на сеновал…» Он медленно зашагал по подсохшей и уже разбитой машинами пыльной дороге к селу.
— Андрей, Андрей! Рубкин!
Лейтенант оглянулся. Его догонял Панкратов, шагал размашисто, весело помахивая руками; из-под сапог разлеталась пыль. Он ходил в первую батарею проведать своего дружка, с которым учился в одном училище. Видно было, что он чему-то очень рад.
— Опять получил!.. — ещё издали прокричал Панкратов, похлопывая ладонью по нагрудному карману гимнастёрки, который был туго набит письмами. Глаза его светились радостью, он улыбался, готовый от счастья обнять и расцеловать Рубкина.
— Что получил? — спросил Рубкин, хотя хорошо знал, что речь пойдёт о письме.
— Письмо!
— Я думал, третью звёздочку… А письма — ты их каждый день получаешь.
— С фотографией!..
— Тоже не ново. Все она же?
— Да, она, Ольга. Понимаешь, Андрей, одиннадцатую фотографию прислала.
— Нехорошее число.
— Почему?
— Кругом по одному: один и один.
— Ну, это ты брось. Взгляни, какой снимок, как смотрит она, ты только посмотри!.. — продолжал восторженно говорить Панкратов. Он был моложе Рубкина на четыре года, ещё ни разу не брил ни усов, ни бороды. Над верхней губой едва-едва заметно пробивался чёрный пушок.
Рубкин начал рассматривать фотокарточку. Со снимка глядела обыкновенная деревенская девушка, немного скуластая. Ему было непонятно, что Панкратов находит в ней хорошего? Она не только не красива, даже несимпатична, и одевается, похоже, безвкусно. На голове какой-то цветастый платок. «Нет, я бы даже не посмотрел на такую», — подумал Рубкин и почувствовал неприязнь к девушке. Но все же в открытых глазах её Рубкин уловил теплоту и ласку. «Может, глаза красивые?.. Хм, но только глаза?!..» Он посмотрел на смуглое, почти совсем детское лицо Панкратова, потом снова на фотографию — нет, не нравилась ему девушка.
— Ну, что?
Панкратов с нетерпением ждал ответа — что скажет его друг?
— Знаешь что, Леонид, — дружески хлопнув по плечу, начал Рубкин. — Мне не хочется тебя огорчать, но врать я не умею. Не нравится она мне. Может, и красивая у неё душа, может быть, не спорю, а лицо её мне не нравится. Черт его знает, дело вкуса, конечно. Скажу тебе одну истину, не помню только, или где слышал её, или вычитал, словом, суть вот в чем: подруга жизни на людях должна быть красивой, дома — заботливой, в постели — страстной!..
— Твоя философия — ерунда, — возразил Панкратов. — Увидел бы ты Ольгу в жизни, э-эх!.. Почитай, что на обороте пишет, почитай, я тебе разрешаю.
Рубкин снова нехотя взял фотографию и, повернув её, стал читать:
— «Милый Лёня! Нас снимали на Доску почёта. Фотограф приезжал прямо в поле. Я попросила сделать карточку и для тебя. Вот она. Помни, милый Лёня, и не забывай, я жду тебя!..» — Рубкин усмехнулся. — Звеньевая, поди?
— Звеньевая.
— Можешь быть спокоен — не изменит, — заключил Рубкин.
Но Панкратов был весел и не заметил, что Рубкин насмехается над ним.
— Она хорошая, она будет ждать, я в этом не сомневаюсь, — проговорил Панкратов, пряча письмо и фотокарточку в карман.
— Да тут и сомневаться-то нечего…
8
9
— Зачем же, вот, готово!.. — Рубкин поднялся и стал обирать с рук налипшую зелень.
Мостки возвышались высоко над водой, и Майя долго приспосабливалась — мешала узкая юбка. Рубкин искоса наблюдал за ней. Взгляд упал на Майины волосы, рассыпанные по плечам — они дымились на солнце.
«Да-а, вряд ли капитан отпустит тебя с батареи!..» — насмешливо подумал Рубкин.
— А «малину» эту придётся заменить!..
Майя хлопала гимнастёркой по воде и не расслышала его слов. Она полуобернулась и спросила: — Что вы сказали?
— Менять «малину» нужно!
— Какую «малину»? — не поняла Майя.
— Погоны. У вас же пехотные!..
— А-а… А какие надо?
— Артиллерийские, с красной окантовкой.
— Почему?
— Это уж вам лучше знать, — заметил Рубкин. — Разве капитан не оставляет вас на батарее? Он говорит, что хочет оставить.
— Вы шутите?..
— Вполне серьёзно.
Рубкин говорил наугад, просто хотел узнать у неё намерения капитана. Майя ему нравилась, и если она останется на батарее санитаркой, то он, Рубкин, быстро найдёт с ней общий язык.. Ведь Ануприенко не очень красив — белобровый, скуластый, да и подхода к женщинам у него нет.
— Неужели?! — воскликнула Майя.
— Вы давно его знаете? Земляки?..
— Нет, не земляки. Всего раза два виделись. Как-то ещё до войны приезжал он к нам в село…
— Дайте, я помогу вам выжать гимнастёрку.
— Давайте, — охотно — согласилась Майя. — А вы меня вчера здорово напугали.
— Чем?
— Трибуналом.
— К сожалению, вчера я вовсе не пугал вас, а говорил правду. За дезертирство судит только трибунал и судит строго. А ваш поступок — это дезертирство. Вы же ушли из своей части. Нет, нет, теперь-то вам нечего бояться, капитан назовёт вас своей женой…
— Женой?!.
— Ну, сестрой, — поправился Рубкин, заметив, как испуганно и радостно заблестели глаза Майи. — Хватит! — добавил он и, отпустив конец гимнастёрки, стал брезгливо отряхивать руки. «Один раз встречалась с капитаном, да, видно, метко!..»
— Спасибо, я пойду, — заторопилась Майя.
— А по-уставному?
— Разрешите идти, товарищ лейтенант?
— Ладно, я шучу. Мы будем по-семейному, хе-хе… Меня зовут Андреем, — Рубкин легонько тронул Майю за плечо. — У нас на батарее вы одна, и наш долг мужчины…
— Разрешите идти, товарищ лейтенант? — Майя полушутливо, но настойчиво отстранила его руку.
— Идите.
Рубкин посмотрел ей вслед: «Норовистая!.. Ничего, обомнешься!..» Когда Майя скрылась за плетнём огорода, он снова взошёл на плотину, постоял немного, любуясь тишиной пруда, и побрёл по тропинке в березняк. Сумрачной прохладой обдало Рубкина, в лицо пахнуло запахом высыхающей листвы. Солнце едва проникало на тропинку, раздроблённое ветвями и ослабленное, а видневшиеся в просвете макушки деревьев были так отчётливо жёлты, что казались позолоченными куполами. И, удивительно, никаких следов войны: ни воронки, ни окопчика, ни сломанной ветки! Словно и впрямь здесь не было войны, как-то случилось так, что она обошла стороной этот красивый осенний лес. Но под одной из берёз Рубкин неожиданно увидел белый лоскут. Он подошёл ближе — это был рукав от нижней рубашки, покрытый тёмными кровяными пятнами. «Кто-то перевязывал рану…» На стволе он заметил старую засохшую надпись, вырезанную перочинным ножичком. Она была вся изрешечена пулями. Медные, успевшие позеленеть, они, как глазки, проглядывали сквозь кору.
— «Ефим плюс Дуня», — вполголоса прочёл Рубкин. — Ромео и Джульетта, — прибавил он, ухмыльнувшись.
Когда-то и он, Рубкин, так же вот вырезал перочинным ножичком на деревьях два имени: своё и соседской девчонки Веры. Он даже по глупости выколол эти два имени на руке: «Андрей и Вера», Но Какая это любовь? Разъехались — и все пропало, и нет любви. Только синяя метка на руке, которой теперь, повзрослев, Рубкин стыдился и прятал под широким ремешком часов. Несколько раз пробовал вырезать наколку ножницами, выжигать спичками, — синие буквы только чуть светлели, но не стирались.
— Ефим плюс Дуня, — повторил Рубкин. — Какие глупости! — сплюнул и пошёл дальше.
Тропинка вывела на дорогу. Возвращаться на батарею не хотелось, но и бродить по лесу тоже надоело. Солнце припекало спину, по телу растекалась приятная усталость. Над жёлтой высохшей травой плыла огромная белая паутина. Рубкин посторонился, пропустил её мимо себя и долго наблюдал, как она, зацепившись за высокий репейниковый куст, вытягивалась по ветру в длинную нитку. «Пойду на батарею, — все же решил Рубкин, — может, капитан уже вернулся из штаба, узнаю новости, а нет — завалюсь спать на сеновал…» Он медленно зашагал по подсохшей и уже разбитой машинами пыльной дороге к селу.
— Андрей, Андрей! Рубкин!
Лейтенант оглянулся. Его догонял Панкратов, шагал размашисто, весело помахивая руками; из-под сапог разлеталась пыль. Он ходил в первую батарею проведать своего дружка, с которым учился в одном училище. Видно было, что он чему-то очень рад.
— Опять получил!.. — ещё издали прокричал Панкратов, похлопывая ладонью по нагрудному карману гимнастёрки, который был туго набит письмами. Глаза его светились радостью, он улыбался, готовый от счастья обнять и расцеловать Рубкина.
— Что получил? — спросил Рубкин, хотя хорошо знал, что речь пойдёт о письме.
— Письмо!
— Я думал, третью звёздочку… А письма — ты их каждый день получаешь.
— С фотографией!..
— Тоже не ново. Все она же?
— Да, она, Ольга. Понимаешь, Андрей, одиннадцатую фотографию прислала.
— Нехорошее число.
— Почему?
— Кругом по одному: один и один.
— Ну, это ты брось. Взгляни, какой снимок, как смотрит она, ты только посмотри!.. — продолжал восторженно говорить Панкратов. Он был моложе Рубкина на четыре года, ещё ни разу не брил ни усов, ни бороды. Над верхней губой едва-едва заметно пробивался чёрный пушок.
Рубкин начал рассматривать фотокарточку. Со снимка глядела обыкновенная деревенская девушка, немного скуластая. Ему было непонятно, что Панкратов находит в ней хорошего? Она не только не красива, даже несимпатична, и одевается, похоже, безвкусно. На голове какой-то цветастый платок. «Нет, я бы даже не посмотрел на такую», — подумал Рубкин и почувствовал неприязнь к девушке. Но все же в открытых глазах её Рубкин уловил теплоту и ласку. «Может, глаза красивые?.. Хм, но только глаза?!..» Он посмотрел на смуглое, почти совсем детское лицо Панкратова, потом снова на фотографию — нет, не нравилась ему девушка.
— Ну, что?
Панкратов с нетерпением ждал ответа — что скажет его друг?
— Знаешь что, Леонид, — дружески хлопнув по плечу, начал Рубкин. — Мне не хочется тебя огорчать, но врать я не умею. Не нравится она мне. Может, и красивая у неё душа, может быть, не спорю, а лицо её мне не нравится. Черт его знает, дело вкуса, конечно. Скажу тебе одну истину, не помню только, или где слышал её, или вычитал, словом, суть вот в чем: подруга жизни на людях должна быть красивой, дома — заботливой, в постели — страстной!..
— Твоя философия — ерунда, — возразил Панкратов. — Увидел бы ты Ольгу в жизни, э-эх!.. Почитай, что на обороте пишет, почитай, я тебе разрешаю.
Рубкин снова нехотя взял фотографию и, повернув её, стал читать:
— «Милый Лёня! Нас снимали на Доску почёта. Фотограф приезжал прямо в поле. Я попросила сделать карточку и для тебя. Вот она. Помни, милый Лёня, и не забывай, я жду тебя!..» — Рубкин усмехнулся. — Звеньевая, поди?
— Звеньевая.
— Можешь быть спокоен — не изменит, — заключил Рубкин.
Но Панкратов был весел и не заметил, что Рубкин насмехается над ним.
— Она хорошая, она будет ждать, я в этом не сомневаюсь, — проговорил Панкратов, пряча письмо и фотокарточку в карман.
— Да тут и сомневаться-то нечего…
8
Когда разбитые окна завесили брезентом и зажгли керосиновый фонарь, принесённый с батареи кислый запах деревенской избы стал особенно ощутим. Будто все здесь пропахло хлебом и квасом: и пол, и потолок, и серые стены, и деревянная кровать с лоскутным одеялом, и мешочная люлька на пружине, и давно не скобленный дубовый стол, и запылённая скамья вдоль окон… Фонарь горел тускло, и от этого воздух в избе казался густым и синим. Возле печи на соломе валялся старый с позеленевшей кожей хомут. Но Майе казалось, что это вовсе не хомут, а телочка, которую только что внесли с мороза в тёплую избу, и она, свернувшись калачиком, греется возле печи, а в дверь вот-вот войдёт отец, сбросит заиндевелый тулуп и протянет гостинец — полосатую конфетку…
В комнату вошёл капитан Ануприенко.
— Ужин не приносили?
— Нет. А стол я вымыла, вытерла…
— Вижу. — Он сел на лавку и, положив ногу на ногу, в упор посмотрел на Майю. — Говорил о тебе в штабе…
— Ну? — Майя подалась вперёд.
— Не могут. Правда, разговор был так, предварительный, — поспешно вставил капитан. — Завтра поговорю с командиром полка. Если он решит…
— А если не разрешит?
— Надо возвращаться в свою часть.
— Не пойду, пусть делают со мной что хотят, не пойду!
На пороге появился лейтенант Панкратов.
— Вы что в полутьме сидите?
— Леонид? — не оборачиваясь, спросил Ануприенко, хотя сразу же узнал лейтенанта по голосу.
— Да, я.
— Проходи. Как разведчики устроились на ночь?
— Отлично. Натаскали в сарай сена…
— А настроение?
— Тоже отличное, не спят, песни поют. Как же. на отдых едем…
— На отдых, — весело подтвердил капитан. — Садись, Леонид. Поедем в тыл, отдохнём, как следует, а тогда — прямо до Берлина. Дойдём, как ты думаешь?
— А чего же не дойдём? Дойдём.
— Должны дойти. И дойдём! Дойдём, черт возьми, — капитан хлопнул ладонью по колену. — Смотрел я большую карту в штабе. Интересная обстановка на нашем фронте, — он взял широкий кухонный нож, лежавший на столе, и остриём нацарапал на выщербленных дубовых досках огромную скобку. Закруглил концы, но не стал соединять их, оставив маленький проход. Получилось что-то наподобие незавершённого эллипса. — Мешок, видишь? Здесь сидят немцы. А вот тут, в самой горловине — Калинковичи, узел железных и шоссейных дорог. Немцы могут выйти только через Калинковичи. Взять город, перерезать дороги — и четыре-пять дивизий в плену. А ведь это сделать не так сложно. Ударить с двух сторон и затянуть клещи. Неужели в штабе фронта не видят этого?
— Видят, наверное.
— Я тоже думаю, видят. Не случайно вторую неделю такое затишье. Готовятся, подтягивают силы для удара. Вот где дела будут, а мы с тобой на отдых, а? Только мне кажется, ни на какой отдых мы не поедем, — неожиданно добавил капитан, и улыбка исчезла с его лица. — Ты заметил такую штуку: чего мы здесь стоим? Кого ждём? Я, между прочим, спросил начальника штаба: «Когда выступаем в Новгород-Северский?» «Пока, — говорит, — приказа нет». А почему? Впрочем… Нет, не пошлют нас под Калинковичи. Кого посылать? Возьми нашу батарею: три орудия, людей в расчётах не хватает… Поедем отдыхать.
— В бой так в бой. На отдых так на отдых, мне все равно.
Панкратову не хотелось продолжать этот разговор, он без внимания слушал командира батареи; рука то и дело тянулась к нагрудному карману, где лежало полученное им письмо с фотокарточкой. Ануприенко заметил это и, улыбнувшись, спросил:
— Что, опять, наверное, письмо получил?
— Получил.
— С фотокарточкой?
— Да, — кивнул Панкратов и смутился, покраснел, будто его вдруг осветили стоп-сигналом.
— Показывай…
Капитан, склонившись над фонарём, принялся рассматривать фотокарточку. Подошла Майя и тоже из-за плеча командира батареи взглянула на снимок — девушка ей не понравилась. Да и у капитана она не вызвала восторженных чувств, но из вежливости, не желая огорчать молодого лейтенанта, он тихо проговорил:
— Красивая. Это где она, в поле?
— Почитайте на обороте…
В это время, стуча каблуками, в комнату вошёл Рубкин. Он сразу понял, что происходит: Панкратов показывает фотокарточку. «Что за дурная привычка у человека, любишь, ну и люби себе на здоровье. Смотреть-то там не на что, а он суёт всем — нате, удивляйтесь!»
— Что это, двенадцатая? — насмешливо спросил Рубкин, подходя к ним и наклоняясь.
— Та же, что и тебе показывал…
— А-а, с Доски почёта?
Панкратов не ответил: он опять покраснел, но теперь оттого, что и в словах, и в тоне голоса, каким говорил Рубкин, явно почувствовал насмешку. Он хотел ответить что-нибудь резкое и тоже обидное, даже оскорбительное, и уже подыскивал подходящую для этого фразу, но Рубкин опередил его:
— Ты, Леонид, фанатик.
Он сказал это мягко, приветливо, так что Панкратов даже растерялся, и удивлённо воскликнул:
— Как?
— Очень просто: любишь одну и никого больше вокруг себя не замечаешь. — Рубкин будто невзначай взглянул на санитарку.
— Разве любовь — это фанатизм? — также удивлённо, как и Панкратов, переспросила Майя.
— Да, и не иначе.
— Нет, я в корне буду возражать против этого, — пылко заговорил Панкратов.
— Возражать можно, но доказать нельзя.
— Можно!
— Конечно, можно, — подтвердила Майя.
— Хорошо, тогда скажите мне, пожалуйста, что такое любовь?
— Любовь, это…
— Ну-ну?
— Любовь, это так сказать…
— Говори, говори.
— Любовь это есть любовь, — выручила Панкратова Майя.
— Ну вот: любовь, любовь… А что это — сказать не можете. А я говорю: фанатизм. Хотите пример, пожалуйста. Он любит её, она не любит его, но живёт с ним и изменяет ему. Об этом говорят ему друзья, а он не верит. Это что, по-вашему, не фанатизм? Таких примеров можно привести тысячи.
— Андрей, ты неверно толкуешь слово фанатизм, — вмешался Ануприенко. — Вот ты — настоящий фанатик, потому что убеждённо веришь в какую-то фанатическую любовь. А любовь и фанатизм — совершенно разные вещи. Любовь — это большое чувство, которое трудно передать словами.
— Но можно, — усмехнулся Рубкин и снова бросил косой взгляд на Майю. В сущности он не собирался отстаивать своё мнение, да и само сравнение любви с фанатизмом пришло ему в голову только теперь и неожиданно и он сам удивлялся тому, что говорил. Но все же отступать не хотел. — Как бы вы ни рассуждали, товарищи, а любовь — это все-таки фанатизм. Я имею ввиду однолюбов.
— А многолюбы? — спросила Майя.
Рубкин не ожидал такого вопроса, но не растерялся:
— Антифанатики.
— Как, как?
— Ан-ти-фа-на-ти-ки! — медленно, делая ударение на каждом слоге, повторил Рубкин.
— Хватит о любви, — капитан поднял руку. — Ужин прибыл!
Ординарец командира батареи между тем молча расстанавливал на столе котелки с борщом и кашей.
— Так ведь здесь есть тарелки, — спохватилась Майя. Она отстранила ординарца и сама начала готовить стол к ужину.
Ординарец покорно отошёл в сторону. В руках он держал фляжку, ища глазами, куда бы её поставить.
— Это что у тебя? — спросил Рубкин.
— Старшина передал к ужину, — ординарец протянул фляжку лейтенанту.
Рубкин отвернул пробку и понюхал:
— Хороша!.. И догадливый же этот черт Ухватов, а?..
На шутку никто не ответил.
— Все готово, прошу, — пригласила Майя.
— А рюмки? — возразил Рубкин.
— Рюмки? Сейчас будут и рюмки, — она снова, как хозяйка, пошла к полкам, занавешенным простенькой ситцевой шторкой, достала стаканы и поставила их на стол. — Пожалуйста!..
— Вот это другой разговор…
— Ну-ка, товарищи, давайте вспомним, когда мы в последний раз так по-человечески ели из тарелок? — пододвигая к себе тарелку и улыбаясь, сказал Ануприенко.
Стали вспоминать. У каждого оказались свои сроки: Майя только неделю назад ела из тарелок. Панкратов — полтора месяца, Рубкин — два с половиной, а капитан — пять с половиной месяцев, с того самого дня, когда синим июльским рассветом начались бои на Орловско-Курской дуге.
— За скорейшую нашу победу, за наши боевые удачи! — Ануприенко поднял стакан над столом.
Молча чокнулись, выпили стоя, торжественно. Лишь Майя не стала пить, пригубила и поставила стакан на стол. Капитан удовлетворённо посмотрел на неё; Рубкин хотел было возразить, но только удивлённо вскинул брови и принялся за еду. У Панкратова выступили на лбу росинки, щеки его, тоже влажные, порозовели. Он ел быстро, шмыгая носом и чмокая. Майя чувствовала, как от него веет жаром, и ей от этого было немного неловко. Рубкин, сидевший напротив неё, казалось, не ел, а ложку за ложкой пробовал суп на вкус и никак не мог определить, хороший он или плохой. Выпили по второй стопке, а разговор все не оживлялся. Может быть потому, что они были утомлены, и теперь от выпитой водки их клонило в сон, а может, просто не находилась общая тема, и каждый молча думал о своём. Панкратов начал позевывать, Ануприенко, откинувшись на спинку стула, наслаждался папиросой. Рубкин искоса поглядывал на Майю и любовался её лицом, которое теперь, при красновато-жёлтом свете фонаря, казалось лейтенанту особенно красивым. Майя чувствовала на себе этот испытывающий взгляд, опускала глаза, и её длинные ресницы тёмным полумесяцем ложились на «щеки.
— Вы, Андрей, к кому себя причисляете: к фанатикам или антифанатикам?
— Как вам сказать, — неторопливо начал Рубкин, подыскивая подходящие слова для ответа. — Я не фанатик и не антифанатик.
— А кто же вы?
— Между!.. — уголки его губ дрогнули в едва уловимой усмешке.
— Как это?
— Вернее, для таких, как я, определения нет.
— Не любите никого?
— Нет.
— Тогда вы не знаете, что такое любовь, и не можете судить, фанатизм это или нет, — поспешно вставила Майя.
— Не обязательно испытывать на себе, чтобы иметь определённые суждения, — нашёлся Рубкин. Он почувствовал, что нить разговора переходит к нему, и это подбодрило его. — Мы не делаем научных открытий, не испытываем сами того, что в своё время пережил какой-нибудь учёный, но нам известна сущность открытия, и этого достаточно, чтобы делать выводы.
— Но ведь любовь — не научное открытие!
— Да, но о любви можно узнать из книг столько же, сколько о любом открытии, если не больше, — Рубкин сам удивлялся тому, что говорил. Он не знал, откуда взялись у него такие мысли, но был доволен собой, своими оригинальными ответами. — Ведь тот, кто писал о любви, не мог же выдумывать! Тургенев, например, или Шолохов про Аксинью, а?..
— Вы так думаете?
— Не только думаю, но и верю в это…
Панкратов сидел молча, глаза его слипались, он поминутно протирал их кулаками, но сон был неодолим. Расстегнул воротник гимнастёрки — не помогло.
— Э-э-э-э, — зевнул он. — Пойду-ка я лучше к своим разведчикам и завалюсь в сено… Спокойной ночи, — он встал. Ануприенко проводил его до двери и пожал руку.
«Развезло парня», — подумал капитан, возвращаясь к столу.
Между тем Майя и Рубкин продолжали оживлённо разговаривать. Лейтенант, казалось, совершенно не собирался уходить. Он горячо доказывал Майе, что Аксинья была «антифанатиком», а санитарка страстно защищала Аксинью — «фанатика». В том, что любовь — это фанатизм, они, очевидно, были теперь оба согласны.
Ануприенко присел рядом и стал прислушиваться к разговору. Ни Рубкин, ни Майя не обращали на него внимания, словно капитана и не было в комнате. Рубкин то и дело трогал санитарку за плечи и заглядывал ей в глаза; она не отстраняла его и даже не смущалась, будто разговаривала с приятелем, с которым знакома, по крайней мере, лет десять. Неприятное чувство шевельнулось в груди капитана, сон, начавший было одолевать и его, мигом пропал. Хотя Майя и не была для него близким человеком — когда-то встречались, когда-то она зародила в нем маленькую искорку любви, которая давным-давно погасла, тогда же, после ухода на фронт, и ни разу не вспыхивала за три года скитания по окопам, да и сегодня утром, когда они узнали друг друга, капитан только удивился неожиданности, но теперь — та далёкая искорка вдруг загорелась вновь, и он почувствовал ревность. Но это чувство он не вполне сознавал — просто неприятно было смотреть на сухое, продолговатое лицо Рубкина, на его скупую улыбку и обнажённые белые зубы. «Ну, чего сидит? Пора отдыхать!»
А Рубкин, словно нарочно желая досадить капитану, почти обнял Майю.
— Все же, согласитесь, Аксинья была антифанатиком…
— Никогда не соглашусь!
— Согласитесь…
— Хватит, — раздражённо сказал Ануприенко и встал. — Пора спать.
— Да, пожалуй, пора, — согласился Рубкин и медленно, как человек с больной поясницей, поднялся из-за стола. — Спокойной ночи!
Тихо захлопнулась за Рубкиным дверь. Майя растерянно и виновато посмотрела на капитана и тоже собралась уходить — она приготовила себе постель в сенцах.
— Погодите, — остановил её Ануприенко. — Батарея — не колхозный клуб, — он ещё хотел добавить, что никому не позволит разводить здесь «шашни», но только сказал: — Идите.
В комнату вошёл капитан Ануприенко.
— Ужин не приносили?
— Нет. А стол я вымыла, вытерла…
— Вижу. — Он сел на лавку и, положив ногу на ногу, в упор посмотрел на Майю. — Говорил о тебе в штабе…
— Ну? — Майя подалась вперёд.
— Не могут. Правда, разговор был так, предварительный, — поспешно вставил капитан. — Завтра поговорю с командиром полка. Если он решит…
— А если не разрешит?
— Надо возвращаться в свою часть.
— Не пойду, пусть делают со мной что хотят, не пойду!
На пороге появился лейтенант Панкратов.
— Вы что в полутьме сидите?
— Леонид? — не оборачиваясь, спросил Ануприенко, хотя сразу же узнал лейтенанта по голосу.
— Да, я.
— Проходи. Как разведчики устроились на ночь?
— Отлично. Натаскали в сарай сена…
— А настроение?
— Тоже отличное, не спят, песни поют. Как же. на отдых едем…
— На отдых, — весело подтвердил капитан. — Садись, Леонид. Поедем в тыл, отдохнём, как следует, а тогда — прямо до Берлина. Дойдём, как ты думаешь?
— А чего же не дойдём? Дойдём.
— Должны дойти. И дойдём! Дойдём, черт возьми, — капитан хлопнул ладонью по колену. — Смотрел я большую карту в штабе. Интересная обстановка на нашем фронте, — он взял широкий кухонный нож, лежавший на столе, и остриём нацарапал на выщербленных дубовых досках огромную скобку. Закруглил концы, но не стал соединять их, оставив маленький проход. Получилось что-то наподобие незавершённого эллипса. — Мешок, видишь? Здесь сидят немцы. А вот тут, в самой горловине — Калинковичи, узел железных и шоссейных дорог. Немцы могут выйти только через Калинковичи. Взять город, перерезать дороги — и четыре-пять дивизий в плену. А ведь это сделать не так сложно. Ударить с двух сторон и затянуть клещи. Неужели в штабе фронта не видят этого?
— Видят, наверное.
— Я тоже думаю, видят. Не случайно вторую неделю такое затишье. Готовятся, подтягивают силы для удара. Вот где дела будут, а мы с тобой на отдых, а? Только мне кажется, ни на какой отдых мы не поедем, — неожиданно добавил капитан, и улыбка исчезла с его лица. — Ты заметил такую штуку: чего мы здесь стоим? Кого ждём? Я, между прочим, спросил начальника штаба: «Когда выступаем в Новгород-Северский?» «Пока, — говорит, — приказа нет». А почему? Впрочем… Нет, не пошлют нас под Калинковичи. Кого посылать? Возьми нашу батарею: три орудия, людей в расчётах не хватает… Поедем отдыхать.
— В бой так в бой. На отдых так на отдых, мне все равно.
Панкратову не хотелось продолжать этот разговор, он без внимания слушал командира батареи; рука то и дело тянулась к нагрудному карману, где лежало полученное им письмо с фотокарточкой. Ануприенко заметил это и, улыбнувшись, спросил:
— Что, опять, наверное, письмо получил?
— Получил.
— С фотокарточкой?
— Да, — кивнул Панкратов и смутился, покраснел, будто его вдруг осветили стоп-сигналом.
— Показывай…
Капитан, склонившись над фонарём, принялся рассматривать фотокарточку. Подошла Майя и тоже из-за плеча командира батареи взглянула на снимок — девушка ей не понравилась. Да и у капитана она не вызвала восторженных чувств, но из вежливости, не желая огорчать молодого лейтенанта, он тихо проговорил:
— Красивая. Это где она, в поле?
— Почитайте на обороте…
В это время, стуча каблуками, в комнату вошёл Рубкин. Он сразу понял, что происходит: Панкратов показывает фотокарточку. «Что за дурная привычка у человека, любишь, ну и люби себе на здоровье. Смотреть-то там не на что, а он суёт всем — нате, удивляйтесь!»
— Что это, двенадцатая? — насмешливо спросил Рубкин, подходя к ним и наклоняясь.
— Та же, что и тебе показывал…
— А-а, с Доски почёта?
Панкратов не ответил: он опять покраснел, но теперь оттого, что и в словах, и в тоне голоса, каким говорил Рубкин, явно почувствовал насмешку. Он хотел ответить что-нибудь резкое и тоже обидное, даже оскорбительное, и уже подыскивал подходящую для этого фразу, но Рубкин опередил его:
— Ты, Леонид, фанатик.
Он сказал это мягко, приветливо, так что Панкратов даже растерялся, и удивлённо воскликнул:
— Как?
— Очень просто: любишь одну и никого больше вокруг себя не замечаешь. — Рубкин будто невзначай взглянул на санитарку.
— Разве любовь — это фанатизм? — также удивлённо, как и Панкратов, переспросила Майя.
— Да, и не иначе.
— Нет, я в корне буду возражать против этого, — пылко заговорил Панкратов.
— Возражать можно, но доказать нельзя.
— Можно!
— Конечно, можно, — подтвердила Майя.
— Хорошо, тогда скажите мне, пожалуйста, что такое любовь?
— Любовь, это…
— Ну-ну?
— Любовь, это так сказать…
— Говори, говори.
— Любовь это есть любовь, — выручила Панкратова Майя.
— Ну вот: любовь, любовь… А что это — сказать не можете. А я говорю: фанатизм. Хотите пример, пожалуйста. Он любит её, она не любит его, но живёт с ним и изменяет ему. Об этом говорят ему друзья, а он не верит. Это что, по-вашему, не фанатизм? Таких примеров можно привести тысячи.
— Андрей, ты неверно толкуешь слово фанатизм, — вмешался Ануприенко. — Вот ты — настоящий фанатик, потому что убеждённо веришь в какую-то фанатическую любовь. А любовь и фанатизм — совершенно разные вещи. Любовь — это большое чувство, которое трудно передать словами.
— Но можно, — усмехнулся Рубкин и снова бросил косой взгляд на Майю. В сущности он не собирался отстаивать своё мнение, да и само сравнение любви с фанатизмом пришло ему в голову только теперь и неожиданно и он сам удивлялся тому, что говорил. Но все же отступать не хотел. — Как бы вы ни рассуждали, товарищи, а любовь — это все-таки фанатизм. Я имею ввиду однолюбов.
— А многолюбы? — спросила Майя.
Рубкин не ожидал такого вопроса, но не растерялся:
— Антифанатики.
— Как, как?
— Ан-ти-фа-на-ти-ки! — медленно, делая ударение на каждом слоге, повторил Рубкин.
— Хватит о любви, — капитан поднял руку. — Ужин прибыл!
Ординарец командира батареи между тем молча расстанавливал на столе котелки с борщом и кашей.
— Так ведь здесь есть тарелки, — спохватилась Майя. Она отстранила ординарца и сама начала готовить стол к ужину.
Ординарец покорно отошёл в сторону. В руках он держал фляжку, ища глазами, куда бы её поставить.
— Это что у тебя? — спросил Рубкин.
— Старшина передал к ужину, — ординарец протянул фляжку лейтенанту.
Рубкин отвернул пробку и понюхал:
— Хороша!.. И догадливый же этот черт Ухватов, а?..
На шутку никто не ответил.
— Все готово, прошу, — пригласила Майя.
— А рюмки? — возразил Рубкин.
— Рюмки? Сейчас будут и рюмки, — она снова, как хозяйка, пошла к полкам, занавешенным простенькой ситцевой шторкой, достала стаканы и поставила их на стол. — Пожалуйста!..
— Вот это другой разговор…
— Ну-ка, товарищи, давайте вспомним, когда мы в последний раз так по-человечески ели из тарелок? — пододвигая к себе тарелку и улыбаясь, сказал Ануприенко.
Стали вспоминать. У каждого оказались свои сроки: Майя только неделю назад ела из тарелок. Панкратов — полтора месяца, Рубкин — два с половиной, а капитан — пять с половиной месяцев, с того самого дня, когда синим июльским рассветом начались бои на Орловско-Курской дуге.
— За скорейшую нашу победу, за наши боевые удачи! — Ануприенко поднял стакан над столом.
Молча чокнулись, выпили стоя, торжественно. Лишь Майя не стала пить, пригубила и поставила стакан на стол. Капитан удовлетворённо посмотрел на неё; Рубкин хотел было возразить, но только удивлённо вскинул брови и принялся за еду. У Панкратова выступили на лбу росинки, щеки его, тоже влажные, порозовели. Он ел быстро, шмыгая носом и чмокая. Майя чувствовала, как от него веет жаром, и ей от этого было немного неловко. Рубкин, сидевший напротив неё, казалось, не ел, а ложку за ложкой пробовал суп на вкус и никак не мог определить, хороший он или плохой. Выпили по второй стопке, а разговор все не оживлялся. Может быть потому, что они были утомлены, и теперь от выпитой водки их клонило в сон, а может, просто не находилась общая тема, и каждый молча думал о своём. Панкратов начал позевывать, Ануприенко, откинувшись на спинку стула, наслаждался папиросой. Рубкин искоса поглядывал на Майю и любовался её лицом, которое теперь, при красновато-жёлтом свете фонаря, казалось лейтенанту особенно красивым. Майя чувствовала на себе этот испытывающий взгляд, опускала глаза, и её длинные ресницы тёмным полумесяцем ложились на «щеки.
— Вы, Андрей, к кому себя причисляете: к фанатикам или антифанатикам?
— Как вам сказать, — неторопливо начал Рубкин, подыскивая подходящие слова для ответа. — Я не фанатик и не антифанатик.
— А кто же вы?
— Между!.. — уголки его губ дрогнули в едва уловимой усмешке.
— Как это?
— Вернее, для таких, как я, определения нет.
— Не любите никого?
— Нет.
— Тогда вы не знаете, что такое любовь, и не можете судить, фанатизм это или нет, — поспешно вставила Майя.
— Не обязательно испытывать на себе, чтобы иметь определённые суждения, — нашёлся Рубкин. Он почувствовал, что нить разговора переходит к нему, и это подбодрило его. — Мы не делаем научных открытий, не испытываем сами того, что в своё время пережил какой-нибудь учёный, но нам известна сущность открытия, и этого достаточно, чтобы делать выводы.
— Но ведь любовь — не научное открытие!
— Да, но о любви можно узнать из книг столько же, сколько о любом открытии, если не больше, — Рубкин сам удивлялся тому, что говорил. Он не знал, откуда взялись у него такие мысли, но был доволен собой, своими оригинальными ответами. — Ведь тот, кто писал о любви, не мог же выдумывать! Тургенев, например, или Шолохов про Аксинью, а?..
— Вы так думаете?
— Не только думаю, но и верю в это…
Панкратов сидел молча, глаза его слипались, он поминутно протирал их кулаками, но сон был неодолим. Расстегнул воротник гимнастёрки — не помогло.
— Э-э-э-э, — зевнул он. — Пойду-ка я лучше к своим разведчикам и завалюсь в сено… Спокойной ночи, — он встал. Ануприенко проводил его до двери и пожал руку.
«Развезло парня», — подумал капитан, возвращаясь к столу.
Между тем Майя и Рубкин продолжали оживлённо разговаривать. Лейтенант, казалось, совершенно не собирался уходить. Он горячо доказывал Майе, что Аксинья была «антифанатиком», а санитарка страстно защищала Аксинью — «фанатика». В том, что любовь — это фанатизм, они, очевидно, были теперь оба согласны.
Ануприенко присел рядом и стал прислушиваться к разговору. Ни Рубкин, ни Майя не обращали на него внимания, словно капитана и не было в комнате. Рубкин то и дело трогал санитарку за плечи и заглядывал ей в глаза; она не отстраняла его и даже не смущалась, будто разговаривала с приятелем, с которым знакома, по крайней мере, лет десять. Неприятное чувство шевельнулось в груди капитана, сон, начавший было одолевать и его, мигом пропал. Хотя Майя и не была для него близким человеком — когда-то встречались, когда-то она зародила в нем маленькую искорку любви, которая давным-давно погасла, тогда же, после ухода на фронт, и ни разу не вспыхивала за три года скитания по окопам, да и сегодня утром, когда они узнали друг друга, капитан только удивился неожиданности, но теперь — та далёкая искорка вдруг загорелась вновь, и он почувствовал ревность. Но это чувство он не вполне сознавал — просто неприятно было смотреть на сухое, продолговатое лицо Рубкина, на его скупую улыбку и обнажённые белые зубы. «Ну, чего сидит? Пора отдыхать!»
А Рубкин, словно нарочно желая досадить капитану, почти обнял Майю.
— Все же, согласитесь, Аксинья была антифанатиком…
— Никогда не соглашусь!
— Согласитесь…
— Хватит, — раздражённо сказал Ануприенко и встал. — Пора спать.
— Да, пожалуй, пора, — согласился Рубкин и медленно, как человек с больной поясницей, поднялся из-за стола. — Спокойной ночи!
Тихо захлопнулась за Рубкиным дверь. Майя растерянно и виновато посмотрела на капитана и тоже собралась уходить — она приготовила себе постель в сенцах.
— Погодите, — остановил её Ануприенко. — Батарея — не колхозный клуб, — он ещё хотел добавить, что никому не позволит разводить здесь «шашни», но только сказал: — Идите.
9
Капитан долго сидел на кровати, опустив босые ноги на холодный некрашеный пол. В пустой, опрокинутой набок деревянной квашне скреблась мышь. Он не помнил, как заснул, накрывшись с головой шинелью, а когда пришёл связист Горлов, дежуривший у телефона, и разбудил его, капитану показалось, что он только что лёг.
— Товарищ капитан, Первый к телефону просит!
Ануприенко быстро обулся и стремительно вышел из комнаты, почти бегом пересёк двор и через минуту был уже под навесом у телефона.
— Ануприенко на проводе!.. Есть, батарею к маршу, а самому в штаб! Есть!.. — он положил трубку и, обернувшись к Горлову, приказал: — Командиров взводов ко мне, живо!
— Я здесь, товарищ капитан! — приподнялся на локте лейтенант Панкратов. Он спал рядом с телефонистом на сене.
— А где Рубкин? — спросил Ануприенко.
— С огневиками, наверное.
— Рубкина сюда! — вторично приказал капитан Горлову.
Подхватив полы шинели, чтобы не путались под ногами, связист кинулся через крапиву на огород, к машинам. Ануприенко вышел из-под навеса. На лесом занималась заря, окрашивая верхушки деревьев в розовый цвет, а с запада надвигались сизые, набухшие дождём тучи. Ветер мел по двору листья, и они, кружась, катились к ногам капитана.
«Осень, пойдут теперь дожди, расквасит дороги так, что не проедешь, — подумал капитан Ануприенко и вдруг вспомнил, что на третьей машине шофёр потерял цепи. — Надо будет напомнить старшине, чтобы получил новые, а шофёра наказать за расхлябанность».
— Дожде-э-эм пахнет, — почти пропел Панкратов потягиваясь.
— Теперь начнёт квасить, — согласился капитан. — А ты что воротник поднял, не выспался?
— Холодновато, бр-р!..
— Тоже, поди, в детстве на полатях спал, а?
— Н-д-нет.
— А я спал. Тепло. Пятеро нас было братьев. Чуть в окне засветает, бабка клюкой по доскам: «Геть, шельмецы, во двор, будя гыкать!..» С печи доставала. Выбегаешь и прямо с крыльца… Без штанов, босой, в одном зипунчике. Пузо голое, а воротник на уши, бр-р!.. Вон и Рубкин идёт!
Рубкин шёл тоже напрямик по крапиве, где только что пробегал связист, но шагал медленно, раздвигая сапогами стебельки. Он был, как всегда, подтянут и строг, без шинели, хотя было холодно, острые худые плечи слегка сутулились под сырым ветром. Но лейтенант бодрился, держался прямо. Он сухо поздоровался с капитаном, сунув ему в ладонь тонкие холодные пальцы, кивнул Панкратову и, прищурившись, посмотрел на небо.
— Ползёт божья лейка!..
За тонкими бесцветными губами на миг сверкнули белые зубы, и снова лицо его стало непроницаемо-равнодушным.
— Хм, «божья лейка»!.. — удивлённо повторил Панкратов.
— Вот что, — Ануприенко хотел добавить «друзья мои», как обычно обращался к своим боевым товарищам, но, взглянув на Рубкина, воздержался. — Готовьте батарею к маршу.
Больше он ничего не сказал, грузно зашагал через двор, не оглядываясь, и вскоре скрылся за домом.
Ветер гнал листья и взметал пепел с обгоревших изб; низкие дождевые тучи заслонили почти все небо. Начинался хмурый осенний день. Но солдаты словно не замечали ни сырого ветра, захлёстывавшего полы шинели, ни наползавших свинцовых туч, — по батареям прокатилась команда: «К маршу!» — и бойцы выкатывали орудия и срывали с них маскировку, скручивали походные палатки, торопливо, не закуривая, не перебрасываясь шутками — шутки будут потом, когда колонна выстроится вдоль дороги и будет ждать последней команды. Весь полк готовился к маршу, все, казалось, было в движении, и только одинокие колодезные журавли оставались неподвижными, безмолвно и тоскливо вытянув свои жирафьи шеи к небу.
Капитан спешил к штабу полка. Настроение его мало-помалу поднималось, — предстояла дорога, и уже это одно и веселило, и тревожило его, он задавал себе вопрос: «Куда? На отдых? Или снова на передовую?»
На полпути к штабу его догнал командир первой батареи.
— Едем? — приветливо крикнул он.
— Смотря куда. — в тон ему ответил Ануприенко.
— Как «куда»? В Новгород-Северский, конечно. Ты брось шутки шутить!..
Командир полка, казалось, был чем-то очень озабочен. Он молча ходил от стола к окну, ожидая, когда соберутся все командиры батарей. Начальник штаба полка, сосредоточенно склонившись над картой, отмечал маршрут движения. Ануприенко мельком взглянул через плечо майора на карту — красная стрелка указывала не на Новгород-Северский, а в обратную сторону, к передовой. «Опять?»
— Товарищи, — начал полковник, когда все командиры батарей собрались в штабной избе. — Обстановка на нашем фронте такова: четыре немецких дивизии находятся в мешке, — он провёл карандашом по карте. — Перед армией стоит задача: затянуть этот мешок, сомкнуть наши фланги вот здесь, в Калинковичах. Наш полк пойдёт во втором эшелоне прорывной колонны. Сегодня к обеду мы должны сосредоточиться на восемьдесят первом разъезде, это вот здесь, — он опять ткнул карандашом в карту, — а ночью выйти на исходный рубеж. Задача всем ясна? Маршруты движения получите у начальника штаба. Батареи будут двигаться отдельно, чтобы не привлекать внимания противника. Третья, четвёртая и пятая батареи получат пополнение по одному человеку на расчёт. Все, берите маршруты и — в путь!
— Товарищ капитан, Первый к телефону просит!
Ануприенко быстро обулся и стремительно вышел из комнаты, почти бегом пересёк двор и через минуту был уже под навесом у телефона.
— Ануприенко на проводе!.. Есть, батарею к маршу, а самому в штаб! Есть!.. — он положил трубку и, обернувшись к Горлову, приказал: — Командиров взводов ко мне, живо!
— Я здесь, товарищ капитан! — приподнялся на локте лейтенант Панкратов. Он спал рядом с телефонистом на сене.
— А где Рубкин? — спросил Ануприенко.
— С огневиками, наверное.
— Рубкина сюда! — вторично приказал капитан Горлову.
Подхватив полы шинели, чтобы не путались под ногами, связист кинулся через крапиву на огород, к машинам. Ануприенко вышел из-под навеса. На лесом занималась заря, окрашивая верхушки деревьев в розовый цвет, а с запада надвигались сизые, набухшие дождём тучи. Ветер мел по двору листья, и они, кружась, катились к ногам капитана.
«Осень, пойдут теперь дожди, расквасит дороги так, что не проедешь, — подумал капитан Ануприенко и вдруг вспомнил, что на третьей машине шофёр потерял цепи. — Надо будет напомнить старшине, чтобы получил новые, а шофёра наказать за расхлябанность».
— Дожде-э-эм пахнет, — почти пропел Панкратов потягиваясь.
— Теперь начнёт квасить, — согласился капитан. — А ты что воротник поднял, не выспался?
— Холодновато, бр-р!..
— Тоже, поди, в детстве на полатях спал, а?
— Н-д-нет.
— А я спал. Тепло. Пятеро нас было братьев. Чуть в окне засветает, бабка клюкой по доскам: «Геть, шельмецы, во двор, будя гыкать!..» С печи доставала. Выбегаешь и прямо с крыльца… Без штанов, босой, в одном зипунчике. Пузо голое, а воротник на уши, бр-р!.. Вон и Рубкин идёт!
Рубкин шёл тоже напрямик по крапиве, где только что пробегал связист, но шагал медленно, раздвигая сапогами стебельки. Он был, как всегда, подтянут и строг, без шинели, хотя было холодно, острые худые плечи слегка сутулились под сырым ветром. Но лейтенант бодрился, держался прямо. Он сухо поздоровался с капитаном, сунув ему в ладонь тонкие холодные пальцы, кивнул Панкратову и, прищурившись, посмотрел на небо.
— Ползёт божья лейка!..
За тонкими бесцветными губами на миг сверкнули белые зубы, и снова лицо его стало непроницаемо-равнодушным.
— Хм, «божья лейка»!.. — удивлённо повторил Панкратов.
— Вот что, — Ануприенко хотел добавить «друзья мои», как обычно обращался к своим боевым товарищам, но, взглянув на Рубкина, воздержался. — Готовьте батарею к маршу.
Больше он ничего не сказал, грузно зашагал через двор, не оглядываясь, и вскоре скрылся за домом.
Ветер гнал листья и взметал пепел с обгоревших изб; низкие дождевые тучи заслонили почти все небо. Начинался хмурый осенний день. Но солдаты словно не замечали ни сырого ветра, захлёстывавшего полы шинели, ни наползавших свинцовых туч, — по батареям прокатилась команда: «К маршу!» — и бойцы выкатывали орудия и срывали с них маскировку, скручивали походные палатки, торопливо, не закуривая, не перебрасываясь шутками — шутки будут потом, когда колонна выстроится вдоль дороги и будет ждать последней команды. Весь полк готовился к маршу, все, казалось, было в движении, и только одинокие колодезные журавли оставались неподвижными, безмолвно и тоскливо вытянув свои жирафьи шеи к небу.
Капитан спешил к штабу полка. Настроение его мало-помалу поднималось, — предстояла дорога, и уже это одно и веселило, и тревожило его, он задавал себе вопрос: «Куда? На отдых? Или снова на передовую?»
На полпути к штабу его догнал командир первой батареи.
— Едем? — приветливо крикнул он.
— Смотря куда. — в тон ему ответил Ануприенко.
— Как «куда»? В Новгород-Северский, конечно. Ты брось шутки шутить!..
Командир полка, казалось, был чем-то очень озабочен. Он молча ходил от стола к окну, ожидая, когда соберутся все командиры батарей. Начальник штаба полка, сосредоточенно склонившись над картой, отмечал маршрут движения. Ануприенко мельком взглянул через плечо майора на карту — красная стрелка указывала не на Новгород-Северский, а в обратную сторону, к передовой. «Опять?»
— Товарищи, — начал полковник, когда все командиры батарей собрались в штабной избе. — Обстановка на нашем фронте такова: четыре немецких дивизии находятся в мешке, — он провёл карандашом по карте. — Перед армией стоит задача: затянуть этот мешок, сомкнуть наши фланги вот здесь, в Калинковичах. Наш полк пойдёт во втором эшелоне прорывной колонны. Сегодня к обеду мы должны сосредоточиться на восемьдесят первом разъезде, это вот здесь, — он опять ткнул карандашом в карту, — а ночью выйти на исходный рубеж. Задача всем ясна? Маршруты движения получите у начальника штаба. Батареи будут двигаться отдельно, чтобы не привлекать внимания противника. Третья, четвёртая и пятая батареи получат пополнение по одному человеку на расчёт. Все, берите маршруты и — в путь!