— Ну, желаю удачи!..
   Вслед за Панкратовым потянулся по снегу жёлтый телефонный проводок. Как ножом, режет он подмерзлую землю бруствера. В траншее связисты держат катушку. Она разматывается медленно, поскрипывая в подшипниках. То останавливается, то вновь начинает крутиться. Связисты следят за ней, затаив дыхание; крутится, значит — ползёт лейтенант, значит — жив ещё. Следит за Панкратовым Ануприенко, следит командир роты; все бойцы следят за человеком в снегу, и своя беда в эти минуты напряжения — полбеды. Жужжат осколки над головой, рвутся мины — пусть рвутся, не страшно, волнуют теперь те разрывы, что накрывают лейтенанта землёй. Панкратова почти не видно за жёлтым дымом и снежной пылью.
   — Ползёт! — слышит Ануприенко добрый голос, оборачивается и видит Опеньку. Разведчик стоит на том месте, где несколько минут назад стоял Панкратов.
   — Как ты думаешь, Опенька, доберётся лейтенант до холмика?
   — Доберётся, товарищ капитан!
   — Хороший командир…
   — Мировой командир, товарищ капитан!
   — Жалко будет, а?
   — Жалко…
   Снова оба напряжённо смотрят вперёд, молчат.
   — С батареи давно вернулся?
   — Только что.
   — Третье прибыло?
   — Прибыло, товарищ капитан. И санитарка там, в окопе, вместе со связистами.
   — Как там? А где она была?
   — С третьим вернулась.
   — А ты зачем мне о санитарке говоришь?
   — Она про вас спрашивала.
   — Ну и что?
   — Э-э, товарищ капитан, а утром-то, когда «катюши» играли, как она на вас глядела!..
   — Ну, ладно, ладно!
   Опять молча смотрят вперёд.
   — Ползёт ведь, а?
   — Ползёт.
   — Спрашивала, говоришь?
   — Только увидела меня, сразу: как да что, выкладывай ей все по порядку…

5

   Батарейная походная кухня разместилась неподалёку от огневой, сразу за кустарником, в ложбинке. Старшина Ухватов с шофёром нарубили веток и развели огонь. Повар, бывший заряжающий Трофим Глотов, поставленный на кухне после ранения, натаскал в котёл воды и засыпал гречневую крупу. Тут же находился и Иван Иванович Силок. Он не пошёл в госпиталь, хотя мозоль на ноге у него вздулась и мешала двигаться; капитан Ануприенко разрешил ему, пока заживёт нога, побыть на кухне и помогать повару. Силок сидел на подножке машины и распечатывал консервные банки со свиной тушёнкой.
   Подкладывая в топку сырой хворост, старшина на все лады проклинал снег, выпавший, по его мнению, совершенно некстати, потому что ещё не получено для бойцов тёплое обмундирование — полушубки, телогрейки и валенки — и теперь, во время прорыва, едва ли можно будет получить его. Тылы отстанут, а по морозцу в одних шинелях да кирзовых сапогах много не навоюешь! Он мысленно намечал план, когда связаться с хозяйственной ротой и получить для батареи все необходимое.
   В ложбинке было сравнительно тихо. Сюда не залетали ни снаряды, ни пули: грохот боя слышался приглушённо, будто где-то наверху, на ветру работали тракторы.
   Который уже час наблюдал Силок, как по большаку шли и шли войска в прорыв: и пехота, и артиллерия, и танки, и самоходные пушки. Шли молча, торопливо. Было странно, что в трех-четырех километрах от большака, за высотой, гремел бой, а здесь, по этому широкому тракту, невозмутимо проходили полки и дивизии. Они втягивались в горловину прорыва, вонзались в тело растянувшегося фронта, как скальпель хирурга. В воздухе беспрерывно гудели самолёты, охраняя колонны от вражеских бомбардировщиков. Не в первом наступлении участвовал Иван Иванович, не в первый прорыв шёл с батареей, и всегда ему казалось непонятным — одни сражаются, другие проходят, и словно нет им ни до чего дела. Повернуть хотя бы один полк на помощь ротам, расширяющим горловину прорыва, ударить по немцам и гнать их, гнать! Силок как санитарный инструктор раньше всегда находился на огневой, возле орудий, но, случалось, ходил с разведчиками и на наблюдательный пункт. Теперь, слыша, как беспрерывно ухала батарея, он хорошо представлял себе, что происходило там, в наступающих подразделениях. Особенно беспокоило Ивана Ивановича то, что было уже далеко за полдень, а батарея всего только один раз сменила огневую, и больше ни на шаг не продвинулась вперёд, а все стреляла и стреляла. Потому и думал Силок, что за высотой дела плохи.
   Густые серые тучи застилали небо, клубясь, придавливая землю. Ветер гнал их на восток, эти седые осенние космы; казалось, где-то там, на западе, немцы жгли леса, и не тучи, а дым расстилался по горизонту, едкий, удушливый. Неумолчный гул моторов и уханье батарей ещё больше усиливало это впечатление. Иван Иванович не замечал, что ветерок бросал на него настоящий дым от трубы походной кухни. Он сухо кашлял, прикрываясь ладонью.
   Старшина, искоса поглядывавший на Силка, не выдержал и окликнул его:
   — С дыму-то уйди, башка чёртова, али не видишь?
   Силок удивлённо взглянул на Ухватова.
   — С дыму, говорю, уйди!
   — Тьфу, и верно.
   Только теперь Силок заметил, что дым из трубы действительно валит прямо на него; он поднялся и подошёл к старшине.
   — Садись! — пригласил Ухватов.
   В топке потрескивали сучья. В лицо пахнуло теплом, и Силку вспомнились зимние алтайские ночи, охотничьи костры с перекинутым над огнём котелком… Подошёл Глотов, открыл крышку и заглянул в котёл. Сидящих у топки обдало паром.
   — Скоро? — спросил старшина.
   — Больше не подкладывай, а то пригорит, — ответил Глотов и, закрыв крышку котла, тоже подсел к топке.
   — Что-то сегодня без передышки бьют, а? — заметил Ухватов, прислушиваясь к дальней стрельбе батареи.
   — Да-а, — подтвердил Глотов, который, конечно, думал больше о том, чтобы не пригорела каша, чем о канонаде.
   — Товарищ старшина, почему так получается? Бьются, бьются наши за деревню, а ведь вот сколько войска идёт, — завернуть бы полк, два, — сказал Силок, думая о своём.
   — Хе…
   — А что, пожалуй, и верно, — подтвердил Глотов.
   — Хе… Ну и головы у вас, точно сказано — солдатские. На то он и прорыв, чтобы как можно дальше вглубь прорваться. Вы думаете — где теперь наши танки? Вёрст тридцать наверняка уже отмахали, а то, может, и все сорок. Вот по их следам и идут эти войска, чтобы закрепить взятое, а потом, в тылу у фрица, вширь раздадутся и пойдут кромсать налево и направо… А здесь, на фланге, где мы стоим, через день-другой немец сам уйдёт, но теперь обязательно держать его надо, чтобы горловину не стиснул, вот как оно, солдатская голова. Думать больше надо. Ежели по-вашему сделать, сразу по всему фронту идти в наступление, ну, возьмёшь деревню, две, а фрицы тем временем тылы подтянут и укрепятся. Лезь тогда на их пулемёты. Немцы, они тоже не дураки… Вот, к примеру, когда чурбак тебе расколоть нужно, что ты делаешь? Клин вбиваешь. И клин покрепче, дубовый или даже железный, чтобы наперёд сам этот клин не раскололся, — замечай, покрепче. Прорыв — это и есть клин. А когда десанты в тыл забрасывают, это, навроде, как маленькие клинышки в трещину вгоняют… Для большей убедительности старшина вытянул ладонь и стал ею, словно колуном, колоть невидимые чурбаки. Силок смотрел на него удивлённо. Глотов, хитровато улыбаясь, потому что он-то хорошо знал, что такое колоть чурбаки, — с детства при кухне рос. А Силок удивлялся не самой технике колки дров — это ему тоже было знакомо, — а тому, как ловко Ухватов сравнил прорыв с клином, и ему, бывшему санитарному инструктору, вдруг стало ясно: вперёд и вширь!
   — Чтобы клин вбить, надо сначала топором насечку сделать, — заметил Глотов, лукаво щуря глаза.
   — Верно. Вот утром-то наши танки и сделали насечку, а теперь клин входит.
   — А если, скажем, чурбак не поддаётся? — не унимался повар.
   — Ну, немец — это осиновый чурбак.
   — А если дрова дубовые, к примеру?
   — Ладно: дубовые… Смотри, чтобы каша у тебя не пригорела, будут тогда тебе дубовые…
   — Второй клин вбивают, — докончил Глотов, все так же хитровато щуря глаза. — Второй вбивают, рядышком, — ещё раз повторил он и полез смотреть кашу.
   Опять обдало пахучим паром сидевших у топки старшину и Ивана Ивановича, и оба вдруг почувствовали, что очень хотят есть.
   — Хороша! — крикнул сверху повар. — Можно выгребать угли.
   Ухватов аккуратно отодвинул от топки нарубленный хворост, взял толстую проволоку, служившую вместо кочерги, и принялся выгребать мелкие красные уголечки. Они шипели на снегу, гасли, пуская синие струйки дыма. Глотов тем временем наложил в ведра кашу, закрыл их крышками и закутал брезентовыми чехлами.
   — Готово! — крикнул он старшине.
   — Идём, — отозвался Ухватов.
   Забрав четыре неполных ведра с гречневой кашей, старшина и Глотов ушли на батарею. Шофёра дремали в кабинах машин. Силок сидел один возле погасшей топки; лицо его обдувал холодный ветерок, теперь ещё сильней хотелось есть. Он знал, что в котле осталась каша для шофёров, для него и для самого повара со старшиной. Но у старшины был железный закон: сначала накормить огневиков, а потом уже и самим есть, и потому Силок не решался нарушить это строгое правило Ухватова. Он стал прислушиваться к стрельбе — батарея до сих пор ни на минуту не смолкла — и ощущение голода как-то само собой постепенно притупилось. И опять Ивану Ивановичу подумалось, что все-таки можно было бы хотя одну роту танков завернуть с большака на подмогу пехоте, наступавшей на деревню, но никто этого не делал, да и большак вдруг почему-то опустел… Над головой ползли и ползли серые тучи, и, казалось, не день был теперь, а вечер: по-вечернему синел снег, предсумрачной дымкой застилались высоты. Снова вспомнился зимний алтайский вечер, костёр на опушке и у ног — два убитых зайца. Иван Иванович, тогда ещё просто Ваня, смотрел на зайцев, на их мёртвые остекляневшие глаза и темно-розовые носики, и ему было жаль эти маленькие существа. Жили они и жили, бегали по полям, а он пришёл и убил. Но когда потом шагал по селу с этими двумя зайцами за поясом, чувствовал гордость охотника. Особенно, когда встретилась Феня и поздравила его с удачной охотой. У Фени горели щеки от мороза и глаза светились синими искорками. Такой он запомнил Феню, и теперь её лицо, вдруг возникшее в воображении, заслонило собой и алтайскую тайгу, и затухающий костёр, и убитых зайцев. «Чего-то долго нет от неё писем», — подумал Силок. На душе сразу стало грустно и тревожно. Он достал из кармана скомканную тетрадку и, пристроившись на ящике, начал писать письмо. А тучи все бежали по небу и, разрывая их, ревели моторы штурмовиков…
   Ухватов и Глотов пришли на батарею в самый разгар боя. Рубкин, вспотевший и красный, хриплым голосом выкрикивал команды; орудия приседали, как кошки перед прыжком, выбрасывая огненные комки, и длинные стволы их медленно накатывались на прежнее место.
   Старшина доложил Рубкину, что обед прибыл.
   — Начинай кормить людей, поочерёдно, по одному человеку от орудия!..
   Подошли первые трое. Среди них был ефрейтор Марич. Он горбился, пряжка сбилась набок, с густых чёрных бровей и орлиного, пригнутого к верхней губе носа стекали крупные капли пота. За ночь перед прорывом ефрейтор так изменился — осунулся и похудел, что, казалось, только что встал с постели после тяжёлой болезни; словно румянец никогда не покрывал его щеки — они были синевато-бледными, а под глазами обозначились тёмные круги. Всего лишь два дня назад, в Озёрном, ефрейтор выглядел молодцом, когда подстригал солдат, а сейчас от его бравого вида не осталось и следа. Это сразу же заметил старшина и подумал: «Тяжело?.. Ничего, обвыкнешься…» Но несмотря на свой жалкий вид, Марич был весел, улыбался, и за тонкими бесцветными губами виднелись крупные белые зубы. Он действительно начинал «обвыкаться»: идёт бой, и его, ефрейтора Марича, ещё не задели ни пуля, ни осколки, он жив, и орудие, к которому он подносит снаряды, непрерывно стреляет по врагу. Эти несколько часов Иосиф жил словно не своей жизнью, не чувствовал ни страха, ни трусости, видел вокруг потные лица солдат, слышал подбадривающий окрик заряжающего и торопливо бегал от зарядного ящика к орудию, сам удивляясь, как это у него получается все быстро и ловко. Однажды, почти перед самой войной, Марич вместе с сослуживцами поехал в колхоз на хлебоуборку. Его поставили возле молотилки подавать в барабан снопы. В нос и глаза набивалась пыль, ныла спина, а барабанщик все кричал: «Давай, давай!..» Молотилка гудела, перед глазами мелькали запылённые лица, и руки словно сами хватали снопы и бросали на полок. Какой-то весёлый ветерок гулял по телу. Этот весёлый ветерок ощущал ефрейтор и теперь, и так же, как предыдущие бойцы, подойдя к повару, протянул котелок и грубовато сказал:
   — Клади с добавкой!
   Глотов осмотрел котелок и вернул его ефрейтору.
   — Чего грязный подаёшь?
   На дне котелка лежали мокрые комки насыпавшейся туда земли. Ефрейтор смущённо вымыл котелок снегом, стряхнул его и, не вытирая, снова подал повару:
   — Ладно, клади уже!..
   Старшина прошёл вдоль орудий, осмотрел зарядные ящики — целы ли? Долго качал головой, разглядывая стёршуюся резину на передках, затем подошёл к командирскому ровику, где связист Горлов принимал команды с наблюдательного пункта. «Прицел… Огонь! Выстрел!..» — то и дело повторял он лейтенанту Рубкину. Рубкин стоял наверху возле ровика и уже громко, как команду, повторял слова связисте, взмахивая рукой и крича: «…Огонь!..» Снег у него под сапогами подтаял, и теперь обозначился на земле чёрный круг. Рядом с Горловым сидела Майя, уткнувшись подбородком в колени.
   — А ты чего, санитарка, обедать не идёшь? — наклоняясь над ровиком, спросил старшина.
   Майя не шелохнулась. Горлов сделал знак рукой, чтобы не тревожил. Старшина вопросительно вскинул брови.
   — Спит, — ответил Горлов в перерыве между командами.
   — Спит? Переволновалась. Дите ещё… — и старшина, вздохнув, полез за кисетом.

6

   Все, как во сне: и полз под разрывами, и наткнулся на занесённый снегом окоп на холмике, и корректировал огонь батареи. Хорошо было видно, как ложились разрывы позади длинной кирпичной фермы с разбитой крышей, подавляя немецкие миномёты. Сколько времени прошло — час, два или двадцать минут? Наверное, много — не поймёшь. Только когда выпал из рук бинокль, Панкратов вдруг почувствовал, что весь закоченел. Одежда покрылась ледяной коркой, брюки в коленках пристыли к земле, а кончики ног, самые пальцы — словно кто иголками колет, безжалостно и часто-часто.
   А в трубке торопливо-тревожно:
   — Гнездо, гнездо, почему молчишь? Ранен?
   — Нет!
   Чтобы хоть как-нибудь продержаться, чтобы унять нестерпимую боль и хоть немного согреть ноги, Панкратов принялся колотить носками сапог о землю; руки он натёр снегом, а потом, вытерев о волосы и погрев их немного своим дыханием, снова взял в руки бинокль. Все это он делал быстро, торопливо и почти машинально, думал только об одном — батарея ждёт, надо корректировать огонь; ждут пехотинцы, залёгшие в снегу и тоже замерзавшие так же, как и он… Когда Панкратов, отдав очередную команду, снова взглянул на занятое немцами село, он не сразу понял, что там произошло. Но вот он заметил, что миномётная батарея, стоявшая в церковной ограде, быстро снималась с позиций и покидала село; покидали село танки, пехота, орудия; люди с факелами бегали по деревне и поджигали дома. «Отходят! Драпают!» Он подумал, что, наверное, и слева, и справа наши войска обходят село, но он успел только крикнуть в трубку:
   — Немцы уходят!
   На бруствере перед самым лицом взметнулось пламя, чем-то тяжёлым ударило по голове, и сразу — будто из-под ног вырвали землю, а перед глазами завертелись бесконечно многоцветные завитки спирали. И уже — ни радужных завитков, ни падения. Ничего.
   Очнулся Панкратов в избе. Шуршат плащ-палатки и шинели. Дымно. На столе горит свеча, но её не видно, потому что заслоняет чья-то широкая спина. Вокруг стола стоят человек шесть. Молчат, курят, кто-то бьёт ладонью о дно бутылки, выбивает пробку. Ворчит:
   — Закупорили, сволочи…
   — Ну-ка, разрешите мне, товарищ лейтенант!
   Просит Опенька. Это он загораживает своей широченной спиной свечу.
   — На, пробуй…
   — Эх, Мар-руся!..
   Удар. Звонкий. И сразу чей-то удивлённый голос:
   — Готово!
   — Наливай, коньячок, должно быть добрый.
   — Что, что, а коньяк у немцев — обижаться не приходится… здорово, черти, живут.
   — Своего нету, французский.
   — Ну и что же.
   — Ну, подняли!..
   Подняли стаканы. Пьют молча, никакого тоста.
   — Трофеев много? — спрашивает капитан, вытирая ладонью губы.
   — Порядком. Двадцать машин, полностью миномётная батарея, а мелкого хлама — автоматов и винтовок — не считали.
   — Пленных?
   — Тоже дай бог. А нашего лейтенанта, что на холм лазил, сильно? — спрашивает лейтенант с угреватом лицом. Панкратов это отчётливо слышит.
   — В голову осколком, да ладно, каска спасла, а то бы насмерть. Без сознания лежит.
   — Храбрый парень.
   — Молодец. Представлю к ордену.
   — Заслужил.
   — Заслужил.
   — Ну, капитан, давай руку, мне пора!
   Хлопают ладони. Лейтенант шумно выходит в дверь. Вместе с ним выходят и капитан с разведчиками. Уже где-то в сенцах слышится:
   — Это твой?
   — Драндулет-то? Мой. Трофей…
   — А шофёр есть?
   — Ты лучше спроси: кого нет в пехоте?
   Шум шагов, скрип захлопнувшихся дверей, тишина. «Почему же я не окликнул капитана? Неужели больше не зайдёт?.. А деревню взяли. Взяли все-таки!..» Справа кто-то стонет. Слева тоже. Двое. Нет, трое. У кого-то булькает в горле. Панкратов силится подняться на локтях, но не может. Резкая боль в бедре заставляет снова опуститься на солому. Рукой ощупывает ногу — в бинтах. И голова в бинтах. Бинты мокрые и липкие. «Значит, в ногу и голову».
   В сенцах гремят сапоги. В комнату входят трое. Двое с носилками. Кладут в них кого-то, уносят. Третий наклоняется.
   — Опенька?!..
   Панкратову кажется, что он говорит очень громко, но голос его так слаб, что Опенька снимает каску, чтобы лучше слышать бывшего своего командира.
   — Как себя чувствуете, товарищ лейтенант? — Нога ломит и голова раскалывается.
   — Это ничего, это пройдёт. Когда меня мачтой царапнуло, — Опенька проводит пальцем по шраму на щеке, — тоже голова болела.
   — Ну?
   — Ещё как. А потом ничего, все прошло. Пройдёт и у вас, товарищ лейтенант.
   — Ты думаешь?
   — Нисколько не сомневаюсь.
   — Это кто был сейчас здесь?
   — Санитары.
   — Нет. Раньше.
   — Капитан был и лейтенант этот, из пехоты. Коньяку трофейного малость достали, ну вот, с удачи… Я и вам оставил. Капитан не велел давать, а я оставил. Налить?
   — Налей.
   Коньяк крепкий, обжигает во рту. По телу растекается тепло, и так чувствительно, будто опускаешься в горячую ванну. И боль в бедре глуше.
   — А здорово вы, товарищ лейтенант!..
   — Что здорово-то?
   — Ползли, а?.. Ну, думаю, сейчас накроет, сейчас накроет, а посмотрю — вы опять… А капитан наш весь бруствер ногтями исковырял.
   — Сильно немцы били?
   — У-у!..
   — Врёшь?
   — Честное слово разведчика.
   — Знаю тебя, любишь прихвастнуть.
   — Честное, товарищ лейтенант! — подтвердил Опенька и, заметив, что лейтенант улыбается, тоже засмеялся.
   — Эх, Опенька, Опенька, хороший ты солдат. Откровенно, я не помню, как полз. Только, мне кажется, не так страшно было, как ты говоришь. Я знаешь чего боялся?
   — Снайпера?
   — Нет. Думаю, крикнет сейчас командир взвода: «Куда зад поднял? Ниже, ниже, осколком срежет!…» — и весь бой исчезнет. В училище у нас так бывало: мы ползём по плацу на тактических, а командир взвода меж нами с секундомером в руке и покрикивает. Тут бой воображаешь, силишься представить, как жужжат осколки и поют пули, а он: «Опусти зад! Куда задрал зад!» Ну, и весь бой — к черту!
   Опенька моргает глазами, он ничего не понимает. Говорит своё:
   — Здорово из миномёта садил немец, просто здорово!
   — Может, и здорово…
   — На что уж я — стреляный, и то, прямо скажу, оробел.
   — В окопе-то?
   — Почему в окопе? На линию ходил, обрывы соединять.
   — Ты?
   — Да. Оба раза.
   — Значит, и ты был под этим адским огнём?
   — Товарищ лейтенант, может, ещё по стопке, а?
   — Есть?
   — Найдётся.
   — Наливай.
   — И я с вами чуток, — Опенька налил и в свой стакан.
   — Ну и чуток!
   — Ничего, мы привычные… Ну, товарищ лейтенант, поправляйтесь скорее и снова к нам. Ваше здоровье!
   — Дальше армейского, Опенька, я не поеду. А потом куда же, конечно, к вам. Ну, за возвращение!
   Рука дрожит, коньяк плещется из стакана на шинель, на солому. Опенька пьёт залпом — два глотка. Панкратов — медленно, как мёд. Опять по телу разлилась приятная теплота.
   — Помоги сесть, — просит Панкратов.
   Опенька осторожно помогает лейтенанту, поддерживая его за плечи.
   — Ну вот, так, кажется, легче.
   — А за фермой сразу замолчали, гады!
   — Миномёты-то?
   — Ну да.
   — С третьего снаряда. Первый был перелёт, второй недолёт, а третий — как раз в точку! А потом — беглый!.. Метались фрицы по снегу, как тараканы. Позиция у них дрянь. Без окопов. Только этой кирпичной фермой и прикрывались.
   — А те, что в церковном саду?
   — Ну, те…
   — Раза три, однако, смолкнут и снова, смолкнут и снова.
   — У тех позиция по всем правилам — и щели, и окопы. Траншея прямо под церковь.
   — В подполье, знаю. Жили, как у бога за пазухой. Блиндаж у них там. Коньяк-то оттуда.
   — Жаль только, что сами улизнули.
   — Не-е…
   — Да что ты качаешь головой, я же видел, как они на машины грузились, хотел огонька, да вот… — Панкратов потрогал рукой забинтованную голову и поморщился.
   — Больно?
   — Ничего.
   — А все же они не улизнули, товарищ лейтенант. Пехотинцы встретили их на мосту и окружили. Как один, голубчики, подняли руки вверх. Возле церкви стоят сейчас, сизые, как мыши, смотреть тошно. Вы, может, ещё? — Опенька поднял на уровень глаз бутылку. — А я больше не буду, мне хватит, мне ещё в ночь… Да и капитан… Вы ему: ни-ни! А вам налью ещё.
   — Давай, чего там, наливай.
   — Это полезно, это не повредит.
   Панкратов выпил и почувствовал тошноту и озноб.
   — Лягу, лягу, — попросил он.
   Опенька подхватил качнувшегося лейтенанта и положил его на солому:
   — Вот и хорошо. Теперь только поспать, и боль как рукой снимет, — облегчённо вздохнул он и, взболтнув остатки коньяка, спрятал бутылку в карман шинели.
   Не слышал Панкратов, как приходили прощаться с ним Ануприенко, Рубкин, Майя и разведчики, как капитан отругал Опеньку за то, что тот коньяком напоил раненного в голову лейтенанта.
   Разведчик обиделся и долго потом не мог успокоиться, ворчал, говорил Карпухину, своему другу, что хотел только как лучше, хотел угодить лейтенанту, потому что действительно считал его храбрым, хотя и молод он, ещё не брил усов. А Панкратова в это время санитарная машина увозила в тыл; ранен он был тяжело, и его направляли не в армейский и даже не во фронтовой, а в глубинный госпиталь, в один из отдалённых сибирских городов. Он терял сознание, бредил, вспоминал о какой-то надписи на тополе под сорочьим гнездом, которую просил стереть, но какую надпись, так никто и не мог разобрать.
   Батарея Ануприенко двинулась в ночь дальше на запад.

7

   Запорошённые снегом машины длинной вереницей растянулись по ночной дороге. Снег тает на капотах, на ветровых стёклах кабин. В кузовах дремлют бойцы, прижавшись друг к другу, чтобы было теплее. А по горизонту горят подожжённые немцами села; доносится артиллерийская пальба, и выстрелы в ночи вспыхивают, как зарницы.
   Майя едет в кузове четвёртой машины вместе с Ухватовым, Глотовым и Иваном Ивановичем Силком. Глотов беспечно спит на ящиках, завернувшись в брезент; рядом с ним дремлет Силок, надвинув на, глаза каску, Старшина сидит у самого борта и молча курит, пряча цигарку в широкий рукав шинели.
   Оттого ли, что Майя выспалась днём в окопе и возбуждение от утренней канонады улеглось, или просто тихая снежная ночь и мерное покачивание машины так действовало на неё, что на душе было спокойно. После тревог и волнений, которые ей пришлось пережить за сутки, она впервые сейчас почувствовала, что может ясно мыслить. Ей хотелось разобраться во всем, что творилось вокруг, что произошло с ней самой с тех пор, как она приехала на фронт. Не такой она представляла войну. Здесь далеко не все было так, как думала Майя. Люди жили обычной будничной жизнью, как где-нибудь на полевом стане вдали от села. Особенно это чувствовалось в Озёрном. Да и прошедший бой оставил немало недоумений. С утра вроде шло хорошо, стреляли «катюши», наступали танки, пехота, и батарея двинулась вперёд, а затем поставили пушки где-то в кустах у пригорка и целый день били по какой-то деревне. Где немцы, где идёт бой — ничего не было видно. Бойцы работали возле орудий спокойно и уверенно, будто метали стог, А теперь спят прямо в машинах сидя, будто возвращаются поздней ночью с поля домой. Спит Глотов, спит Силок, а старшина, как бригадир, курит и подсчитывает в уме, сколько сделано сегодня и сколько ещё предстоит сделать завтра и послезавтра, чтобы закончить работы в срок.