— Пойдём к связистам.
   Связисты находились в небольшом квадратном окопе, накрытом сверху жердями и плащ-палатками. В углу, прижавшись спиной к мокрой стене, сидел дежурный связист и кричал в трубку: «Обь! Обь!» Тут же, на хворосте, дремали ещё несколько бойцов из взвода управления, поджав колени к подбородкам.
   — Молчит Обь?
   — Молчит, товарищ капитан!
   — Разрешите, я пойду на линию?.. — Попросился Панкратов. Он тоже вместе с капитаном и Рубкиным пришёл к связистам.
   Но в это время связист, прикрыв трубку ладонью, радостно воскликнул, что связь налажена, что с НП требуют командира батареи, и тут же передал трубку капитану.
   — Ануприенко? — захрипело в трубке. Говорил командир полка.
   — Да.
   — Как у тебя?
   — Порядок.
   — Немец не беспокоит?
   — Левее меня бьют из миномётов по пехоте, а здесь тихо. Молчит.
   — Ещё раз напоминаю: в артподготовке не участвуешь!
   — Есть, не участвую!
   — Задача та же, никаких изменений. Ну, желаю удачи!..
   Голос в трубке смолк. Капитан передал её связисту и, пригласив Панкратова и Рубкина, направился к орудийным расчётам. Рыхлый снег мягко проваливался под ногами, морозец покалывал щеки. На болоте все ещё рвались мины.
   Возле третьего орудия двое бойцов держали под руки раздетого по пояс Терехина. Сержант Борисов ладонями загребал снег с земли и натирал голову хозвзводовца.
   — Вы что делаете? — удивился Ануприенко.
   Он знал, что хозвзводовцы Каймирасов и Терехин ночью напились до бессознания; тогда, в сердцах, он пообещал отправить их в штрафную роту, а заодно вместе с ними и «растяпу-командира» Борисова, но успел уже забыть об этом и теперь не сразу понял, что происходит.
   Борисов неторопливо стряхнул с рук подтаявший снег и, вытерев их о полу гимнастёрки, сказал:
   — В чувство приводим…
   — Кого это?
   — Пополнение наше. На чужом горбу хотел!..
   — Вы же застудите его.
   — Ни черта ему не сделается, а простынет — туда и дорога. Землю топчет, а постоять за неё — дядя?..
   — Хватит, Борисов! — строго сказал капитан.
   — Хватит так хватит. Одевайте его, ребята, да погоняйте вокруг окопа как следует, чтобы пот градом!.
   Приказав Борисову идти отдыхать перед боем, Ануприенко пошёл ко второму орудию. Там тоже не спали. Пятеро, они собрались в кружок под щитом и слушали усатого наводчика Ляпина; увидев подошедшего командира батареи, встали.
   — Сидите, сидите, — чуть приподняв руку, проговорил капитан и присел на станину рядом с наводчиком. — О чем толкуем?
   — Кто о чем, — ответил боец, сидевший напротив, и, кивнув подбородком на Ляпина, добавил: — О жизни своей.
   Наводчик не спеша погладил уже слегка заиндевевшие усы.
   — Откуда сам? — спросил его капитан.
   — Из Оленихи. Есть такое село за Тюменью — Олениха, в лесу стоит, в тайге.
   — Ты лучше давай о том, как женил тебя отец, это интересно, — попросил кто-то из бойцов.
   — А так и женил, — неторопливо начал Ляпин, снова погладив усы. — Надел на меня рубаху с петухами, завернул в тулуп и поехали свататься. Мне тогда как раз четырнадцать исполнилось, а невесте моей, Дарье, — двадцать с лихом, вдовой жила. Да-а, поехали мы, а сговор-то, видно, заранее был, потому как приняла она нас по всем правилам — и чарка на столе, и закуска. Выпил отец, и мне малость дал, как же — жених! Посидели, значит, поговорили, сходили в сарай, поглядели корову с тёлкой, в хлев заглянули на кабанчика и собрались уезжать. «Ну, Дарья, — говорит отец, — через три дня жди, приедем за тобой». А она прижала меня к грудям, целует в лоб и шепчет: «Обязательно буду ждать, суженый мой!..» Вот так и было. Только приехали мы за ней не через три дня, а, почитай, через неделю — поп все не соглашался венчать…
   — Венчались даже?
   — А как же, все честь по чести. Только не в церкви венчались, а так, на дому, прочёл поп наставление, покадил, вот и все.
   Ануприенко с любопытством посмотрел на Ляпина:
   — Зачем же так рано женил тебя отец?
   — Да я уж рассказывал ребятам: семья у нас большая была, а работник один — отец. Мать болела: и жить не жила и помирать, как говорится, не помирала. А хозяйство какое ни на есть — хозяйство, за ним присмотр нужен. Вот и женил меня отец — взял бабьи руки в дом. Я-то из братьев самый старший был.
   — Так и жил с ней?
   — И сейчас живу, а что? Баба она подходящая, добрая. Сыновей у меня двое. Один уже отвоевался, дома, без ноги. Под Москвой его. А второй, Пётр — танкист. Да что-то вестей от него долго нет, — вздохнул Ляпин. — На Первом Украинском он.
   Словно подытоживая рассказ наводчика, кто-то негромко проговорил:
   — Да-а…
   И в этом коротком «да-а» была неумолимая тоска солдата по дому. Она была понятна всем, эта тоска; бойцы разом притихли, и даже Ануприенко, который всегда старался держаться бодро, весело, даже он не решился на этот раз нарушить торжественную минуту молчания.
   На болоте снова начали рваться мины.
   — Всю ночь вот так: чуть отдохнёт и опять, чуть отдохнёт — и опять, — заметил наводчик, доставая кисет и свёртывая «козью ножку».
   — Видно, учуял что…
   — Учуял… Ничего не учуял, — Ануприенко поднялся и посмотрел поверх щита вперёд. Заря едва-едва занималась, но даль ещё не проглядывалась, на западе все сливалось в сплошной серый туман. Это шёл большими белыми хлопьями снег.
   — Не ждёт, — заметил наводчик, кивая головой в сторону немецких окопов. Он стоял рядом с капитаном и тоже смотрел из-за щита вперёд.
   — Не ждёт, а дождётся, а?..
   — Дождётся!..

3

   На сапоги неприятно налипает густая красная глина. Трудно переставлять ноги, словно на железных подошвах по магниту. Траншея узкая и глубокая. Наверху снег, а здесь даже не подмёрзло. Странно. Майе хочется заглянуть через бруствер, что делается там, у немцев. Когда она шла сюда, видела только чистое снежное поле: Где же, интересно, немцы и почему они не стреляют?
   Всю ночь стреляли, а теперь молчат? Но посмотреть через бруствер не так-то просто, нужно встать на приступку, А приступки все заняты. На ближней стоят Ануприенко и Панкратов. Каски у них повязаны белым. Они смотрят в бинокли, разбросав локти по снегу. Панкратов в плащ-палатке, и плащ-палатка у него топорщится колом, потому что была мокрая и теперь подмёрзла. Капитан в шинели. Он то и дело достаёт из кармана часы и смотрит. Панкратов спрашивает:
   — Сколько?
   — Без пяти…
   Через пять минут начнётся наступление — это Майя знает, она догадывается об этом. Через пять минут все загудит, загрохочет, полетят вверх фонтаны земли и окопы потонут в жёлтом толовом дыму. Она ещё ни разу не видела настоящего боя, даже под бомбёжкой не была. На душе тревожно. Она смотрит теперь на Рубкина. Лицо у лейтенанта белое, как снег. Ну да, Майя хорошо видит его лицо. А рядом с Рубкиным — какой-то незнакомый майор. Полный, краснощёкий и небритый. Это командир батальона. Да, она видела майора, когда он приехал к Ануприенко. Она вспомнила теперь об этом.
   Почти у самых ног Майи сидят на корточках Карпухин и Опенька. Они курят, махорочный дым струйкой ползёт по стене и теряется в снегу. Карпухин смеётся и хлопает Опеньку по плечу:
   — Ты брось мне заливать про Байкал. Я твои сказки давно знаю.
   Опенька мнёт пальцами окурок и вдавливает его в мокрую стенку траншеи:
   — Точно говорю: косяками, косяками…
   Майе мешает санитарная сумка, все время оттягивает плечо и задевает о стенку. Как её повесить удобнее?
   Капитан снова достал часы. Панкратов к нему:
   — Сколько?
   — Сейчас должно начаться.
   Все поворачивают головы и смотрят назад, в тыл, где за лесом стоят «катюши» и наша тяжёлая артиллерия. И Рубкин, и майор-пехотинец, и все-все, кто в траншее. Майя тоже поворачивает голову, но — только снежная шапка бруствера и низкое сизое небо. Она ничего не видит и смотрит на капитана. Он серьёзен, светлые брови чуть приподняты в ожидании. У Панкратова брови сдвинуты на переносице и немного выпячены вперёд губы. У него больше напряжения в лице, чем у капитана.
   Кто-то крикнул:
   — Ракеты!..
   И сразу будто сотни гроз ударили над головой. Это начала канонаду наша артиллерия. С бруствера взрывной волной сорвало комок снега; по спине потекли холодные струйки. Грохот все сильнее и сильнее, и вот уже все слилось в сплошной гул. Так бывало на полевом стане, когда цыган Захарка на заре заводил трактор перед раскрытыми дверями. Он нарочно раскрывал их, — не давал спать, — и комната наполнялась такой трескотнёй, что хоть зажимай уши.
   Какая-то пушка стреляет особенно резко, через ровные промежутки. Кажется, она стоит сразу за бруствером, стоит лишь приподняться и можно сразу увидеть её. После каждого её выстрела — в ушах звон, и со стен траншеи осыпаются мокрые комочки.
   Опенька трясёт кисет и скручивает очередную цигарку.
   — Началось, — говорит он.
   — Как ты думаешь, «катюши» будут? — спрашивает Карпухин.
   — А как же, а на разъезде… Видал?..
   — Здесь-то, говорю?
   — Сейчас поглядим.
   Недокуренная цигарка летит под каблук. Опенька неторопливо встаёт, оправляет шинель и подходит к приступку, где стоит Щербаков.
   — Подвинься.
   Щербаков уступает место; кричит на ухо Опеньке:
   — Автомат подбери, чего затвором по земле елозишь!
   Гул, гул, неумолчный, до боли в ушах: земля дрожит, и, кажется, что вот-вот рухнут стены траншеи.
   Но стены траншеи никогда не рухнут, это Майя знает, она снова следит взглядом за Опенькой. Разведчик поворачивается к Карпухину, складывает ладони в трубку и кричит, что ударили «катюши». Карпухин вскакивает, и они вместе, теснясь на одной приступке, смотрят в ту сторону, откуда ведут огонь гвардейские миномёты.
   — Снаряды-то, посмотри, ох, стервецы, как летят! — говорит Опенька.
   — Вижу, — отвечает Карпухин.
   Майя тоже смотрит в небо, куда указывает Опенька, но опять ничего не видит. А там, обгоняя друг друга, летят тяжёлые снаряды «катюш», маленькие и чёрные, как ласточки.
   Справа и слева через проходы в траншее помчались танки. Это те самые танки, что стояли в кустарнике позади орудий. Кажется, почти совсем рядом скрежещут гусеницы, оглушительно ревут моторы. На броне — автоматчики. Они, как серые комья — ни лиц, ни рук, ни ног, только полы шинелей развеваются на ветру. Ветер сдувает с башен снег, и он мелкой порошей оседает на солдатские каски. По траншее растекается чёрный угарный дым. Не слышно, что говорит Опенька. Кажется, он только раскрывает рот, как рыба, выброшенная на песок. Майор-пехотинец тоже что-то надрывно кричит в телефонную трубку, но Майя не может разобрать, о чем он кричит, но солдаты выпрыгивают из траншеи и скрываются за бруствером. Значит, он дал команду наступать Исчез за бруствером и сам майор-пехотинец.
   Капитан подзывает Рубкина:
   — Я пойду с пехотой. Как только пройдём переднюю линию, снимай батарею и веди на высоту. Там встречу!
   И уже в траншее нет ни капитана, ни Панкратова, ни Карпухина, ни Опеньки, ни Щербакова — они ушли вместе с наступающей пехотой. Свободно и пусто. Только Майя, Рубкин да ещё батарейный связист. Майя быстро взбирается на приступку и смотрит вперёд — воронки, воронки! Снежная даль — словно скатерть, обрызганная тушью. Чернеют воронки, чернеют на снегу тела убитых солдат. Высота дымится. По склону взбираются танки и исчезают за дымом. Все больше, больше чёрных точек на снегу. Это пехотинцы. Бегут, падают, встают и снова бегут. Немцы стреляют по поляне из дальнобойных орудий, потому что все ближние огневые точки подавлены. Пудовые снаряды вздымают вверх сизую болотистую землю. Противные чёрные фейерверки! Они вспыхивают в самой гуще наступающей цепи. Рубкин отвернулся, прикуривает. Ему, наверное, холодно, он втягивает голову в плечи. Нет, закрывает огонь от ветра. А правое крыло пехоты уже исчезло в дыму на высоте.
   Рубкин спрыгивает с приступка и машет рукой:
   — Пошли на батарею!
   Батарея рядом, в тридцати метрах, в кустарнике — только пробежать немного по траншее, до поворота, потом пересечь снежную поляну. Рубкин не очень торопится, но шагает широко, и от подошв летят Майе в лицо комки глины, холодные, липкие. Но отстать нельзя. Ни на шаг. Сзади шлёпают по грязи сапоги связиста. Майя отчётливо слышит, как он пыхтит.
   Через снежную поляну тоже прошли неторопливым шагом. Рубкин медлителен, и Майе хочется крикнуть: «Да скорее же!» Но она молчит. Она не может сказать сейчас ни одного слова.
   Медленно, очень медленно разворачиваются машины, — и это тоже тревожит Майю. Почему же молчит Рубкин? Надо кричать, надо торопить их. Стоит и курит. Смотрит, как бойцы выкатывают из окопов передки и орудия и цепляют их за машины. Подошёл старшина Ухватов. Кругом снег, холодно, а у него на лбу пот, и он вытирает его рукавом шинели.
   — Забросали? — коротко спрашивает его Рубкин.
   — Все готово, товарищ лейтенант!
   Оказывается, старшина ходил с бойцами забрасывать траншею — готовить проезд для машин. Проезд готов, и батарея выстроилась в колонну. Рубкин вскочил на подножку передней машины, и батарея двинулась вперёд. Проехала траншею. Пехота тоже где-то за высотой, а в поле все рвутся снаряды вразброс, как гейзеры. Бойцы бегут вдоль машин. Справа тянется глубокая танковая колея. Батарея движется по самому краю. Позванивают цепи на колёсах. Майя слышит этот звон сквозь грохот разрывов и шум моторов. Она бежит к высоте вместе с солдатами. Впереди чья-то огромная серая спина и каблуки в снегу. Они мелькают, мелькают, как зайчики на стене. Кто-то швырнул в лицо охапку снега, потом вдруг обдало теплом. А впереди — ни серой шинели, ни белых каблуков — поле. Майя не бежит, а летит. Летит куда-то, и все вокруг крутится, как на карусели.
   — Вставай, пронесло! — слышит она густой солдатский бас над головой.
   Перед глазами чёрные усы и прокуренные жёлтые зубы. Она смутно понимает, что её сбило взрывной волной. Наклоняется кто-то третий.
   — Живы?
   — Живы, — отвечает Ляпин.
   Ляпин помог Майе подняться, и они снова бегут. Опять впереди широкая серая спина и белые снежные каблуки. Но теперь Майя знает, чья это спина и чьи сапоги.
   Неожиданно Рубкин спрыгивает с подножки и смотрит назад. Наводчик тоже останавливается. Отстала третья машина с орудием. Она скатилась в колею и почти лежит на боку. Рубкин бежит к ней, а Майя смотрит. Она тоже останавливается. И Ляпин смотрит. И вдруг, словно из-под ног Рубкина, вырвался чёрный столб. Это разорвался фугасный снаряд. Лейтенанта не видно, ничего не видно. Кажется, летят оторванные руки и клочки плащ-палатки: чернота оседает и отплывает в сторону.
   — Лейтенанта ранило! — кричит Ляпин.
   Рубкин лежит на снегу ничком. Майя бросается к нему. Подошвы скользят по снегу, сапоги кажутся невыносимо тяжёлыми, сумка сбивается наперёд, мешает бежать. А Рубкин поднялся и стоит, согнувшись, будто держится руками за живот. Он ранен в живот! Скорее, скорее!.. Майя подбегает, а Рубкин вовсе не ранен, он умывается снегом, это ей только показалось, что он схватился за живот. Лицо и перед шинели заляпаны грязью, Возле застрявшей машины суетятся бойцы. Они откидывают лопатами землю из-под колёс. Шофёр раскачивает машину — включает то переднюю, то заднюю скорости, и мотор воет надрывно, но колёса все глубже и глубже врезаются в болотистую почву. Кто-то швырнул под буксующие колёса шинель, откуда-то тащат прутья и тоже толкают под колёса — машина ни с места. Рубкин кричит на командира орудия сержанта Борисова:
   — Растяпа! Где глаза были? Куда загнал машину?!
   Сержант смотрит не мигая, каска у него сползла набок, на плече вырван клок шинели.
   — Да вон, подлез под колесо! — сержант указывает рукой на хозвзводовца Каймирасова. — Говорил ему: «Отойди!» Так нет, своё, вцепился в крыло, как клещ!..
   Каймирасов попал под колесо. Открытый перелом ноги. Набежало полный сапог крови, она сгустилась и хлюпает. Двое бойцов, склонившись, накладывают ему на ногу жгут. Каймирасов лежит на спине, худой, бледный. Кажется, он посинел больше от испуга, чем от потери крови. Шепчет: «Ну, все, ну, все, ну вот и все…» Майя помогает перевязывать рану. Руки у неё дрожат, бинт не раскручивается, запутались нитки.
   — Да ты не спеши, не спеши, — уговаривает её кто-то из бойцов. — Вот так, вот правильно…
   — Отцепляй орудие! На руках покатим! — командует сержант Борисов.
   — Отставить! — перебивает его Рубкин. — Не успеешь. Пришлю буксир!
   Каймирасов стонет, просит воды. Майя подаёт ему фляжку, и он пьёт долго и жадно. Рядом боец мастерит из плащ-палатки носилки. Они готовы. В них осторожно кладут Каймирасова.
   — Ну, санитарка, берись!..
   Ручки шершавые, ноги скользят — трудно нести.
   — Не устала? — спрашивает боец.
   — Нет, — отвечает Майя. А руки немеют, вот-вот разожмутся пальцы и носилки упадут в снег.
   Но Майя напрягает силы, она знает — уронить носилки нельзя, это её первый раненый, которого она перевязала и выносит с поля боя. А траншея уже пройдена, по машинному следу идти легче, снег вдавлен и ноги не проваливаются. Но идти ещё далеко, санитарная рота на той стороне кустарника; а руки до того онемели, что Майя уже не чувствует их.
   Но вот и санитарная рота, первый отдых.
   Нет, воевать не страшно, только тяжело. Тяжело нести Каймирасова, боль в пальцах, и в плечах ломота…

4

   «Не везёт, просто чертовски не везёт. Опять на фланг! Милое дело наступать в центре! Всего хватает: и танков, и пехоты, и артиллерии. И штурмовики, вот они, помогают расчищать путь. И связь работает, как часы, и командование — все внимание на тебя. А на флангах вечно неразбериха. Отражай атаки, чтобы немцы не сомкнули горловину прорыва, а они лютуют, так и норовят нащупать слабое место. Не только отражай, а ещё и наступай, выбей их из деревни. А чем выбить? Рота стрелков, четыре миномёта, батарея сорокапяток и наших три орудия. Если бы три! Только два. Когда третье придёт, жди, И о чем только этот Рубкин думает? Надо будет всыпать ему, как следует!..»
   — Лейтенанта мне! — кричит Ануприенко в трубку. — Третье прибыло? Нет ещё? Буксир выслал? Давно? Сам иди, а чтобы орудие через пять минут было на огневой! Что? Как хочешь! Изволь выполнить приказ.
   Но капитан знает: Рубкин не пойдёт и орудия через пять минут не будет на огневой. Словно сухие сучья, с треском рвутся мины. Откуда их швыряют немцы? Ануприенко подносит к глазам бинокль и смотрит. Деревня скрыта за пригорком, видны только соломенные крыши крайних изб да полуразвалившийся купол старой деревянной церкви. Немецкие окопы тянутся прямо по хребту пригорка. Удобные у них позиции, с любой точки могут все поле простреливать. На правом крыле какое-то длинное кирпичное здание, не то склад, не то бывшая колхозная ферма. Совсем целая, только крыша в нескольких местах пробита. И угораздило же кого-то выстроить её на самом виду! За фермой — небольшая берёзовая роща, видны только одни макушки. Ветки качаются, и с них слетает снег. Ветра нет. Отчего бы? Там немецкая миномётная батарея. Определённо там, — догадывается Ануприенко.
   По траншее бежит командир роты — худой, костлявый старший лейтенант. Ануприенко уже знаком с ним, это очень нервный и неорганизованный человек. Может, действительно контуженый? Все время головой вертит, будто воротничок гимнастёрки тесен. Да где там тесен, можно свободно кулак просунуть.
   — Командир роты Глеб Каравай! — рекомендуется он и протягивает липкую, влажную ладонь.
   «Почему Каравай, а не Сухарь? Ему бы лучше подошла фамилия Сухарь».
   — Мы уже знакомы, — отвечает Ануприенко.
   — Ах, да. Да, да, помню, артиллеристы, приданы роте… Я должен вас предупредить: через десять минут подымаю людей в атаку, вот только штурмовиков вызову, — бросается к телефону и разговаривает с каким-то майором, по-видимому, начальником штаба батальона. Басит неразборчиво, вытирает ладонью со лба пот. Голос хриповатый, простуженный. Кажется, не его голос. Таким должен разговаривать полный и краснощёкий, а он — мощи.
   — Хотя бы пару, пару «Илюш»! — горячится старший лейтенант.
   Но майор, очевидно, отказывает и требует немедленно наступать на деревню, потому что старший лейтенант долго и тупо рассматривает смолкнувшую телефонную трубку.
   Кажется, ещё когда брали высоту, какой-то лейтенант с угреватым лицом, командир стрелкового взвода, как бы между прочим сказал, что ротный, дескать, у них дрянь, только суетится, а толку никакого. Это он говорил наверняка об этом старшем лейтенанте. Погубит роту. И деревню не возьмёт, и роту погубит. Из запаса, наверное, аспирант или кандидат. Ему бы с колбочками, а не с людьми. А то, может, и интендант? Нет, те, обычно, здоровые, брюхо по земле… «Тю-тю-тю!..» — прошлась пулемётная строчка по брустверу. Потом вторая, чуть пониже, по снегу.
   — Гады! — говорит Панкратов.
   — Гады, — цедит сквозь зубы Ануприенко.
   А пули опять «тю-тю-тю!..» — по мёрзлым комьям. Старшего лейтенанта у телефона уже нет, убежал куда-то по траншее. Связист говорит, на левый фланг, к пулемёту. Зачем нужно ему туда идти? Черт его знает зачем. Рота несёт потери и топчется на месте. Солдаты окапываются под огнём. В траншею то и дело стаскивают раненых. Нужно что-то предпринимать, на что-то решаться, а он — к пулемёту. Растерялся, ни себе ума, ни людям толку. Солдат жалко.
   — . Левее колокольни, по-моему, тоже миномёты, — говорит Панкратов.
   — Да, ещё одна батарея. Сколько уже мы их с тобой насчитали?
   — Шесть.
   — Шесть.
   — И откуда столько набралось?
   — А как же, фронт прорвали, фланги развернулись, вот и густо их.
   Почти совсем рядом — раз-раз-раз! — разорвались мины. Окоп обдало землёй и снежной порошей.
   — Тю, якорь в душу, цигарку не дадут скрутить, — ворчит пехотинец. У него воздушной волной сдуло махорку с газеты.. Он сидит на дне траншеи, у стены. Снова лезет в карман за кисетом, тужась, откидывает полу шинели, но встать не хочет. Лень или трусит? Просто ленится, потому что спокоен и даже немного весел. Но все же пехотинцу пришлось встать — по траншее пронесли раненого.
   — Кого это так?
   — Старшего лейтенанта.
   — Слава тебе господи, мабудь вздохнём полегше, — солдат даже перекрестился.
   Четыре бойца, проносившие на шинели раненого командира роты, чуть задержались возле Ануприенко. Старшего лейтенанта не узнать. Все лицо в крови. Там, где должен быть подбородок — чёрная дыра, мясо, кости. Оторвало осколком нижнюю челюсть. Но старший лейтенант ещё жив, дышит, в горле что-то хрипит, хлюпает, пенится… Его кладут в боковой ход и перевязывают.
   Роту принял командир первого взвода лейтенант Куркузов, тот самый угреватый лейтенант, что ругал бывшего командира роты. Серьёзный, медлительный, не сутулится от разрывов, знает — не тот снаряд опасен, что свистит над головой, а тот, которого не слышишь. Связывается со штабом батальона. Говорит коротко, твёрдо, уверенно:
   — Возьмём!
   Потом подходит к Ануприенко:
   — Будем атаковать, товарищ капитан.
   — А что, штурмовиков не дают?
   — Обещают часа через три, не раньше.
   — Ждать не думаешь?
   — Нет. Через три часа у меня и четверти роты не останется, вон что делает, заплевал минами!..
   — Как же людей поведёшь под таким огнём?
   — Надо заставить немецкие миномёты замолчать.
   — Сам знаю — надо. Полчаса бьём, больше, а что толку? Вслепую! Эта чёртова кирпичная ферма все загораживает. Цели не видно!
   — Надо! — повторяет лейтенант с угреватым лицом. Он настойчив, не отступится от того, что задумал; властно и требовательно звучит в его устах: «Надо!» Ануприенко видит и понимает это; но он понимает и другое — солдаты лежат под огнём, они пойдут в атаку, если им прикажет их командир, лейтенант с угреватым лицом, пойдут и, может быть, даже выбьют немцев из деревушки, но сколько человеческих жизней им будет это стоить, — это понимает Ануприенко и потому напряжённо думает о том, чем и как можно помочь роте.
   — Леонид, — капитан кладёт руку на плечо Панкратова. — Видишь вон тот холмик?
   — Вижу.
   Невысокий снежный холм расположен между немецкими и нашими окопами, в нейтральной зоне.
   — С него наверняка вся деревня видна, можно корректировать огонь. Доберёшься?
   — Доберусь!
   — Да погоди, так нельзя, заметён слишком, снимут. Нет ли у вас маскировочного халата, лейтенант? — обратился капитан и к угреватому лейтенанту.
   — Нет. Ещё не получили, — отвечает тот, — этот чёртов ночной снег!..
   — Все равно, так идти нельзя. Снимай шинель, Леонид, наденешь телогрейку, а наверх — нижнюю рубашку. На брюки — кальсоны. Сапоги тоже обмотаем!..
   Телогрейка нашлась тут же, тесноватая, правда, но ничего, ползти можно. Щербаков снял с себя нижнее бельё и передал лейтенанту. Нужна ещё пара, чтобы обернуть сапоги и телефонный аппарат, Опенька сбросил было с себя шинель, да спохватился — у него полосатая тельняшка, не подойдёт. Разделся кто-то из пехотинцев. Смешно выглядит Панкратов, как чучело, только белое, ну, хоть сейчас ставь на огород и разводи руки. Но никто не смеётся, не до шуток сейчас. Ануприенко прикрепил ему к поясу телефонный провод.
   — Ну, теперь можно!
   Ладонь у Панкратова широкая, жёсткая. Ануприенко крепко жмёт её. Не хочется отпускать лейтенанта, на верный риск идёт, может погибнуть, а ведь жизни ещё не видел, ещё даже усов не брил. Не хочется, жалко, а надо. Рота под огнём. Впереди деревня. Маленькая, полусожженная деревня с церквушкой. Только и всего? Нет, не только, взять её, значит — расширить горловину прорыва, продвинуться вперёд, на километр, на два, но вперёд. Наступает фронт — наступает Россия! Советская Россия — города, села, люди. Люди у репродукторов, жадно слушающие сводки Совинформбюро, люди у газетных киосков, для которых каждая строчка с фронта, каждая буква священны; люди, уставшие от войны и жаждущие победы, отдающие все, чтобы разгромить врага… Все это промелькнуло в голове Ануприенко в какую-то долю секунды, пока он пожимал широкую и тёплую ладонь Панкратова; капитан даже представил себе, как будет написана сводка Совинформбюро: «Войска Первого Белорусского фронта, прорвав вражескую оборону, успешно развивают наступление в направлении Мозырь — Калинковичи…» Но ещё более важное, что заставило капитана послать на верный риск молодого Панкратова — солдаты, лежавшие в снегу под миномётным и пулемётным огнём; они были прямо перед глазами, хорошо видные без бинокля серые тела, разбросанные по белому полю перед высотой. «Надо идти!»