Когда закончился год, Демьян пришел к Кафтанову, вынул мятые бумажки из кармана.
   – Так вот, Михаило Лукич, я тут подбил бабки приблизительно. Ржи при тех же пашнях, овсов, ячменей да гречишки мы собрали в общей сложности тыщ на десять пудов поболе прошлогодних твоих урожаев. Сенца заготовили славно, если хочешь, можно коров двадцать-тридцать подкупить. Ну, маслица сбили, медку накачали чуток побольше. В рублях подсчитать – ты уж сам. Но мне сдается – тысчонок на двадцать я тебе лишней прибыли принес. Вот, решай, прогадал ты, нет ли на мне. Ежели нет – может, вознагражденья прибавишь.
   – Ну, жила ты, Демьян, не ожидал, – сказал Кафтанов. – Гляди, как бы мужики тебя не пристукнули твоей же деревяшкой.
   Года полтора Демьян Инютин жил в той же кособокой избушке, что и до ухода на войну. А осенью 1907 года нанял бродячих плотников, и они за месяц поставили ему аккуратненький домишко в три комнатки.
   – Разве тебе такие хоромы поднять бы теперь? – как-то с улыбочкой стриганул его староста Панкрат Назаров.
   – А куда нам больше? Я, да баба, да Кирьяшка – и вся семья. На топливо зря тратиться. Зима-то долгая.
   – Теперь тебе токмо и прибавлять семью.
   – Да нет уж. Родилку-то пора попу на кадилку отдавать. Это вам, жеребцам молодым…
   – Не скажи. Ты тоже деревяшкой-то своей, как жеребец копытом, землю пашешь.
   – Чего? – мотнул бороденкой Демьян, пытаясь поймать смысл в последних словах Назарова.
   В первое лето Инютин не притеснял Силантия Савельева. Может, потому, что не было случая придраться. Силантий всякую работу делал на совесть. Демьян не раз проверял глубину его вспашки, придирчиво ходил вокруг свершенных Силантием стогов, не раз в самое неудачное время объявлялся на гумне, по плечо втыкал руку в ворох провеянного им хлеба, вытаскивал горсть ржи, проверял на сорность, деревяшкой разворачивал кучи половы, любопытствуя, нет ли там зернышек. И, сопя, отходил. Силантий работал еще старательней, чуя, что малейший промах ему дорого обойдется. И точно…
   Зимой, вывозя с дальних покосов сено, Силантий замешкался раз до темноты. Спеша, он не поберегся на дорожном раскате, воз накренился и опрокинулся. Хрустнула оглобля, заржала, падая в снег, лошадь.
   Пока Силантий освобождал коня, вырубал и прилаживал временную оглоблю, стало совсем темно. В темноте он принялся перевьючивать воз. Подул вдруг ветер, клочья сена понесло в поле. Выбиваясь из сил, он пытался как-то сложить воз. Но вилы с пластами сена выворачивало из рук. А тут еще повалил снег, ветер усилился, кругом засвистело, заревело. В две-три минуты бешеные порывы ветра разлохматили, раздергали остатки сена, уволокли его прочь, в сугробы, в темноту, до последней былинки.
   Делать было нечего, Силантий, продрогший до костей, бросил в пустые сани бастрык, веревку, вилы, поехал в деревню, чистосердечно все рассказал Демьяну.
   – Работнички, чтоб вас… – грязно выругался Демьян. – Против порядка смутьянить – на это вы горазды… Ступай.
   На другое утро, когда Силантий пришел на кафтановскую конюшню, Демьян поднял на него круглые, начавшие уже заплывать жиром глаза.
   – Ступай, ступай… Я ить сказал вчерась.
   – Да ты что это, Демьян? Ну, случилось… Поимей сердце.
   – Ежели я буду иметь его, Михаил Лукич по миру пойдет.
   – Далеко ему до сумы-то… Как нам до бога…
   – Во-он ты еще как?! Пошел, сказано!
   Красных дней и во всей-то жизни Силантия не было, а с этих пор и вообще наступили одни черные. Правда, время от времени Демьян давал какую-нибудь работу и ему, Силантию, и Федору, когда тот стал подрастать. Но что бы и как бы старательно они теперь ни делали, Демьяну все казалось не так, он вечно на них покрикивал, заставлял переделывать, платил разве-разве половину.
   – Да что это он за кровосос такой? – не раз глухо говорил Федор, ноздри его от обиды подрагивали. – Я ему, попомни, воткну вилы в бок.
   – Одумайся, что мелешь?! – зеленел и без того позеленевший Силантий. – А потом на каторгу за прохиндея этого?
   Неизвестно, каким путем – то ли сам подслушал, то ли кто другой да потом угодливо донес Демьяну, – только Инютин узнал об этих словах. Он не рассердился, лишь сказал с ухмылочкой:
   – Во-во… Едино семя – едино племя. Ишь волчонок! Ну, ты-то еще воткнешь ли, нет ли, а я, считай, уже изделал это.
   И вообще перестал давать Савельевым работу.
   Демьян знал, что делал. Работы, кроме как у Кафтанова, в деревне не было. Силантий пробовал ходить на заработки в Шантару, по другим деревням. Иногда и удавалось кое-что подработать. Федька ловил на Громотухе рыбу, зимой ставил петли на зайцев. Этим и жили кое-как, но концы с концами свести было невозможно. Все Савельевы обносились, в избе, кроме стола, табуреток да нескольких чугунков, ничего не было.
   Нынешней весной, перед самым половодьем, Силантий возвращался домой из соседней деревни, неся в кармане рваного зипунишка заработанную трешницу. Он торопился, чтобы до ледолома поспеть в Михайловку. Когда перешел Громотуху, его нагнала запряженная парой крытая кошева с колокольцами. Он посторонился, давая дорогу, но кошева остановилась.
   – Постой. Ты, Силантий, откуда? – услышал он голос самого Кафтанова.
   – С Гусевки я… Работал тама месяц.
   – Погоди. А пошто не у меня?
   Кафтанов был пьяненький, веселый, глаза поблескивали, крупный нос багровел, как стылый помидор. В глубине кошевы угадывалась женщина, завернутая в тулуп.
   – Я давно у тебя не роблю уж, Михаила Лукич. Демьян не дозволяет…
   – Как так? Да ведь ты самый работник… А ну, садись!
   Силантий взобрался на козлы.
   – А правь на Огневские ключи! Не жалеть жеребцов!
   На ключи так на ключи, Силантию было все равно. Он уже понял, что Кафтанов загулял.
   На лесной заимке стоял крепкий сосновый дом в четыре комнаты, конюшня, баня и еще кое-какие службы. Баня стояла на берегу озера, в котором водились огромные щуки. Летом Кафтанов любил, напарившись, нырять в это озеро и подолгу плавать в нем.
   Когда приехали, из дома на звук колокольцев выскочил молодой парень, бывший приказчик кафтановской лавки в Шантаре Поликарп Кружилин, схватил лошадей под уздцы. Савельев знал, что этот коренастый парень с буйными черными вихрами, с режущим взглядом всю зиму, с осени, живет на заимке в должности «смотрителя». Силантий не раз заходил в шантарскую лавку, встречаясь с глазами приказчика, думал: «Хлюст. Такие-то обсчитают – и глазом не моргнут». За что хозяин разжаловал его в «смотрители», Силантий не знал. Да и кто поймет крутой и сумасбродный нрав Кафтанова? И потом – то ли разжаловал, то ли пожаловал, тоже было не понять. Говорили, что молодой приказчик лихо пляшет, и Кафтанов, напившись, заставлял якобы его плясать до упаду перед своими сударушками.
   Кафтанов выпрыгнул из кошевы. Следом вылезла и женщина, тоже вроде пьяная, по виду цыганка, сбросила тулуп, сверкнула узкими глазами. Кружилин кинулся к ней, намереваясь отвести в дом.
   – Прочь! – рявкнул Кафтанов, сам повел ее к крыльцу. Потом вышел из дома, бросил Кружилину его полушубок и шапку. – В Михайловке сдашь коней Демьяну, а сам в Шантару, на прежнее место. Поплясал – и будет. – И закрутил волосатым кулаком перед носом Поликарпа. – А то, гляжу, к бабам моим сильно прилабуниваться стал, зараза, как только я переберу. Совести у вас, кобелей, нету. Твое счастье, что ни разу не поймал! А то камень бы к шее да в пруд…
   Кружилин надел полушубок, молча сел в кошеву и уехал.
   – Вот так, – удовлетворенно произнес Кафтанов. – Ты-то, Силантий, откобелил, должно, уж, а? Будешь теперь заместо Поликашки тут. Ну, тащи самогонки. Вон в курилке возьми, помидоров из погребушки достань… Что рот раззявил, живцом у меня!.. Да баню растапливай, мыться с цыганкой этой будем…
   Так Силантий стал жить на Огневской заимке.
   Сперва старику муторно было глядеть на пьяные оргии хозяина и его гостей. Иногда Кафтанов привозил откуда-то на заимку по нескольку мужиков и баб, они по неделям беспробудно пили, жрали, орали песни, плясали, все вместе мылись в бане, выгоняя хмель, а потом с разбегу с визгом, с гоготом ныряли, прыгали в озеро. И мужики и бабы бесстыдно шлялись по дому, по заимке полуголые.
   – Собачник… Прости ты, господи, истинный собачник… – шептал иногда Силантий, присев где-нибудь отдохнуть.
   Перед началом гульбища на заимку всегда приезжал Демьян Инютин, привозил всякие копчености, соленое сало, конфеты, иногда ящик-другой никогда не виданных Силантием, диковинных бутылок с вином. Он почти ничего не говорил Силантию, лишь кисло усмехался в лисью свою бородку, как бы говоря: ладно, мол, живи уж пока, раз хозяин того желает.
   Так и шла жизнь до сегодняшнего дня…
   Федор, за последние годы вытянувшийся чуть не с отца, пришел с огорода весь мокрый. Старые холщовые штаны были засучены выше колен, ноги грязные. Густые, давно не стриженные волосы космами падали на лоб.
   – Чего тут такое? – спросил он начавшим ломаться голосом. В плечах он был еще узок, лопатки сильно выпирали из-под рубахи, длинные руки болтались чуть не до колен, но ладони уже широкие, сильные, мужские, над верхней губой пробивался первый пушок, грудь начинала бугриться.
   – Умывайся. На заимку Огневскую поедешь…
   – А зачем?
   – Зачем, зачем! Заместо меня вроде Кафтанов ставит.
   Глазенки Федора загорелись, но тут же он потушил их. Он не раз бывал на заимке (правда, в отсутствие Кафтанова и его гостей), знал, какую работу исполняет отец.
   – Не сам Кафтанов, а Лушка это Федьку-то облюбопытствовала, – невесело проговорил Силантий, когда Федор пошел умываться. – Ходит по заимке, трясет грудищами, сучка ненасытная… Третий день Кафтанов пьет с ней.
   – Испохабят парнишку, господи! Испохабят, – все ныла Устинья. – Не дам я его, не дам!
   – Не дашь… Учили плеткой, поучат и дубиной. Куда ты денешься…
   Когда Федор умылся и оделся, Силантий посадил его в пролетку, сказал, вручая вожжи:
   – Лушка там с хозяином, упаси бог тебя касаться ее. Помни: свернет тебе Кафтанов голову и под мышку положит, если что… Будет приставать Лушка – бей ее по мордасам. Это Кафтанов тебе зачтет даже.
   – Чо это она ко мне будет? – краснея, сказал Федор.
   Женщин Федор еще не знал, но, как и для всякого деревенского подростка, для него давно не было в этой области человеческих отношений никаких секретов.
   – Гляди, гляди, сынок! Я не зря говорю. А гнев кафтановский ты знаешь.
   Федор уехал, одолеваемый страхом и любопытством.
   На заимку он приехал засветло, зашел в дом. Кафтанов, сдвинув тарелки на середину стола, лежал на нем грудью и головой. Лукерья Кашкарова в застегнутой наглухо кофточке, в длинной измятой юбке тормошила его то с одного, то с другого бока:
   – Михаил Лукич, поспать тебе надо… Михаил Лукич…
   – Вот приехал я… – сказал Федор.
   Лукерья не обратила даже внимания на него. Ей было на вид лет двадцать пять – тридцать. Гибкая, как змея, полногрудая и широкозадая («Тонка, да усадиста», – говорил про нее сам Кафтанов), она двигалась по комнате легко и неслышно, на ногах держалась твердо, но Федор видел, что она тоже сильно пьяна.
   – А-а! – протянул Кафтанов, услышав голос Федора, поднял голову. – Подойди…
   Федор подошел, Кафтанов взял его сильной рукой за подбородок, мутными глазами долго смотрел в лицо.
   – Ничего. Соплив пока и не возгрив. Н-но ежели ты, песья харя… И ежели ты! – повернулся он к Лушке. – Свяжу обоих – и в озеро!
   – Да ты что, Михаил Лукич! Мне морда этого Силантия до тошноты опротивела. И глазами все режет, режет, будто… Отяжелел ты, айда, поспи маленько.
   – Да, я пойду, пойду…
   Лукерья увела Кафтанова в боковую комнату. Федор слышал, как она укладывала его на кровать, снимала сапоги, бросала их на пол. Он вышел из дома.
   Убрав лошадь, Федор побродил по двору, не зная, что делать. Вернулся в дом, глянул на дверь, за которой скрылась Лушка с Кафтановым. Оттуда доносился храп.
   Стараясь не греметь, он привел в порядок стол и комнату. Все еще было светло, и Федор решил порыбачить. «Может, завтра как раз ухи-то и спросят», – подумал он.
   Федор знал, где у отца стояли удочки, лежали морды, корчажки и прочая рыболовная снасть. Тут же он нашел в банке и червей, накопанных отцом, видно, вчера или даже сегодня.
   До самой темноты Федор сидел в камышах, потаскивая карасей. А перед глазами безотвязно стояла почему-то Лушка с ее туго выпирающими под кофтой грудями, с широким задом, с растрепанными волосами. Федор краснел, пытался отогнать видение, думать о чем-нибудь другом. Но она лезла и лезла ему в глаза…
   Спать он лег в отцовской комнатушке, закинув дверь на толстый кованый крючок. Уснуть долго не мог, ворочался. Забылся, наверное, под утро.
   Прохватился он от осторожного стука в дверь. Сердце бешено заколотилось.
   – Кто? – осевшим голосом спросил Федор.
   – Вставай, – послышался Лушкин голос. – Хозяин зовет.
   – А-а, счас, – помедлив, ответил он. Подумал: «И что ему не дрыхнется, паразиту…»
   Только-только, видно, зарилось, в окно было видно, что поверх верхушек деревьев чуть засинел краешек неба. Федор толкнул створки окна, услышал призывный голос одинокой пичуги. Грудь ему изнутри царапнул утренний холодный воздух. Он натянул сапоги и откинул крючок. Откинул – и попятился: за дверьми, как привидение, белела она, Лукерья…
   «Привидение» шагнуло в комнату, закрыло двери на крючок, вытянув в стороны руки, двинулось к нему. Федор прилип к стене, в коленках у него больно заныло.
   Лушка подошла вплотную, взяла обеими руками его голову и принялась жадно целовать в щеки, в подбородок, пытаясь отыскать губы. От нее несло самогонным перегаром и еще чем-то сладковато-приторным. Федор вертел головой, уворачиваясь от мокрых горячих губ.
   – Пошла… Пошла ты!.. – хрипел он не своим голосом.
   – А ты молочный еще… Попробованный, видать, – хохотнула Лушка, прижала его щекой к голой груди.
   Впервые почувствовав живое женское тело, Федор охмелел, в голове его зазвенело. Не помня себя, он рванулся…
   Очнулся он где-то в лесу, в густых кустах, долго и тупо соображал – его собственное сердце это стучит или он все еще слышит под щекой звон в Лушкиной груди?
   По небу расплывалась ярко-малиновая заря, наперебой свистели птицы. Где-то рядом слышались шаги по траве.
   – Федька… Федька… – тихо звала Лушка. – Чего испугался-то, дурачок? Вот дурачок!
   Федор еще плотнее прижался к земле. Шаги, удаляясь, затихли. «А ведь не отвори я окошко раньше, не сбежать бы мне от нее, ведьмы, – думал Федор. – Никак не сбежать…»
   В кустах он пролежал долго. Взошло уже солнце, а он все лежал, пока не заныла от холода грудь.
   Наконец встал, поплелся к заимке. Кафтанов, черный, опухший, сидел за столом, глодал кусок копченого мяса. Перед ним стояла бутылка, стакан. Лукерья сидела рядом, кутаясь в платок.
   – Ты где это, сопля тебе в глотку, пропадаешь?! – сверкнул глазами Кафтанов. – Что у тебя коленки-то в зелени? По траве, что ль, ползал? Чего молчишь?
   – А что она лезет ко мне? – сказал вдруг Федор, мотнув головой на Лукерью.
   Кашкарова быстро взглянула на Федора умоляющими глазами.
   – Постой, – Кафтанов бросил на стол недоглоданную кость. – Как это лезет?
   – Обыкновенно… «Иди, говорит, Михаил Лукич зовет…» Я двери открыл, а она… Когда чуть зариться начало…
   – Что врешь-то, поганец такой?! – взвизгнула Лукерья.
   – Замолчь! – придавил Кафтанов, как камнем, ее возглас. – И что она?
   Федор совсем растерялся. Он вспомнил предостережение отца, ему жалко почему-то стало и Лушку. Он испугался и за себя – неизвестно ведь, как может понять все это Кафтанов и что предпринять! «Поганец я, это верно, – мелькнуло у него. – Выдал бабу… Сказать бы: рыбалил с утра – карасишки-то есть… Но вывернуться теперь как? Себе только хуже сделаешь…»
   – Глотку заложило?! – рявкнул Кафтанов. – Отвечай!
   Подстегнутый этим возгласом, Федор сказал:
   – Ничего я не вру. Кто к титькам-то прижимал меня?
   – Бесстыдник! Врешь, врешь! Врет он, Михаил Лукич…
   Кафтанов никак не реагировал на Лушкины слова. Он налил из бутылки полный стакан, выпил, обтер рукавом губы.
   – Подай-ка, Федор, плетку. Вон на стенке висит…
   – Михаил Лукич! – закричала Лукерья, сползла со стула, обхватила ноги Кафтанова.
   Федор снял тяжелую, четырехгранную плеть, подал Кафтанову. Тот встал, отбросил Лушку пинком на середину комнаты и одновременно вытянул ее плетью. От первого же удара туго обтягивающая ее кофта лопнула, и Федор увидел, как на гладкой Лушкиной спине вспух красный рубец. Охнув, женщина поползла на четвереньках к стене, вскочила…
   Загораживая лицо от ударов, Лукерья металась по комнате, а Кафтанов хлестал и хлестал ее, выкрикивая:
   – С-сука мокрозадая! На молосольное потянуло?! Убью-у!..
   Плеть свистела, Кафтанов тяжко хрипел, Лукерья только взвизгивала и никак не могла найти двери. Федор, боясь, что и его достанет плеть, зажался в угол. Наконец Лукерья ударилась спиной в двери, вывалилась в темный коридор, оттуда на крыльцо, кубарем скатилась на землю, быстро поднялась и, придерживая на груди лохмотья кофточки, кинулась по дороге, ведущей в Михайловку.
   Потом Кафтанов и Федор сидели за столом, мирно беседовали. Кафтанов допивал свою бутылку и расспрашивал подробности Лушкиного ночного посещения. Сначала Федор стеснялся, а затем как-то осмелел и рассказал все, вплоть до того, как Лушка шарилась по кустам и звала его.
   – Так… – удовлетворенно произнес Кафтанов и принялся грузно ходить по комнате.
   Федор со страхом наблюдал за ним. Но ничего угрожающего в выражении лица хозяина не было. Наоборот, он усмехнулся в бороду лениво и добродушно.
   – Бабье племя – оно, парень, пакостливое. Самое что ни на есть лисье племя. А каждая лиса даже во сне кур видит…
   Кафтанов нагнулся, поднял валявшуюся на полу плетку. Федор, гремя табуреткой, метнулся в дальний угол.
   Постукивая в ладонь черенком плетки, Кафтанов с любопытством глядел на Федора влажными, в красных прожилках, глазами.
   – А вырастешь ты, должно быть, хорошей сволочью, – сказал Кафтанов. – И чем-то, должно быть, этим самым, ты мне глянешься пока. Ну, там посмотрим. А покуда – живи здесь с батькой. Я счас его обратно пришлю. Одному тебе жутко тут будет, да еще и заимку спалишь. Запрягай жеребца, чего зажался!..
   До осени Федор жил вместе с отцом на Огневской заимке. Житье было легкое, привольное. Вдвоем они поставили пару стогов сена для лошадей, а больше, собственно, делать было нечего. Федор рыбачил в озере, собирал ягоды, копался на огороде, который был при заимке, лазил с хозяйским ружьем по прибрежным камышам, скрадывая уток. Ружье он взял в руки впервые, но быстро освоился с ним, научился срезать уток даже на лету.
   – Ишь ты! – восхищенно качал головой отец, когда Федор приносил иногда до дюжины селезней и крякух. – Ловок!
   – Это что! – отмахивался Федор. – На медведя бы сходить. А, бать? В малинник, что за согрой, похаживает косолапый, я приметил. Дай мне пару медвединых патронов с жаканами-то!
   – Я те покажу ведмедя! – строго говорил отец. – Сдурел? Он тя живо порешит, – и прятал патроны подальше.
   Когда наезжал Кафтанов со своим, как говорил отец, «собачником», на заимке дым стоял коромыслом. Над лесом, над озером с темна до темна висели разгульные песни, крики, говор, смех, женский визг.
   В первый приезд Силантий попытался как-то оградить сына от всей этой грязи. Едва застучали по корневищам лесной дороги колеса, послышались пьяные голоса, Силантий схватил дробовик, сунул его сыну.
   – Ступай, ступай на дальние озерки. Тута, возле заимки, не стреляй, спужаешь сударушек его…
   – Да что ты, батя?… Может, помочь тебе чего?
   – Отправляйся, говорю, чтоб тебя!..
   Но через минуту Силантий понял, что его уловки бесполезны. Ввалившись в дом, Кафтанов потребовал:
   – Федька? Где ты?
   – Нету его. В лесу с утра шатается где-то…
   – Как нету? Был чтоба! За что деньги плачу?
   – Михаил Лукич, ослобонил бы парня от этого… – взмолился Силантий.
   – С-сыть у меня! Освобождать – так обоих сразу… как Демьян мне в ухи советует. Хошь, что ли? С голоду ить подохнешь. Вина, самогону! Жратву из тарантаса тащи в дом! Пока держу, живите тут… Появится Федька – ко мне сразу…
   Федор пришел из леса на закате солнца.
   – Иди уж, – вздохнул Силантий, не глядя на сына. – Разов шесть тебя хозяин спрашивал. Чем ты ему глянулся?
   В доме, несмотря на распахнутые окна, было чадно. Какие-то бородатые мужики, потные, пьяные женщины вперемежку сидели за столом, заунывно тянули песню.
   – А-а, явился?! Тихо! – крикнул Кафтанов. – Федька это, сын моего Силантия. Ха-ароший будет человек. Садись рядом с хозяином, пей, гуляй…
   Кафтанов был пьян, гости еще пьянее. Кажется, они не поняли, кто такой Федор, приняли его за родственника Кафтанова, полезли обниматься. Федор уворачивался от колючих, бородатых лиц, отталкивал от себя воняющих потом женщин. Кафтанов глядел на это, кажется, с удовольствием.
   – Ну, будет, будет! – крикнул он наконец. – Кыш, бабы, замусолили совсем. У-у, к-кобылы! А он парень порядочный. Он на вас тьфу! За это я ему в другой раз развеселую деваху привезу. Для него только… Али Лушку Кашкарову, а? Хошь? Я ее, суку, заставлю ноги твои вымыть и воду выпить. Ну, хошь, говори!
   – Не хочу, – испуганно проговорил Федор.
   – И правильно! – захохотал Кафтанов. – И хорошо. Рано тебе еще. Н-но гляди на нас и привыкай. Соображай так же. А захочешь – скажи, я тебе мигом… Я кого полюбил, все для того сделаю! В сыновья тебя, если хошь, определю. Заслужишь если… А сейчас выпей рюмочку и ступай, баню с отцом топите. Одну только выпей, для другой подрасти надо. И помни, что я сказал… Жизнь могу открыть тебе.
   Федор раза два в жизни пробовал самогонку, она ему не понравилась, оба раза в висках у него долго и больно стучало, а потом тошнило. Несмотря на это, он не мог ослушаться Кафтанова, выпил.
   Самогонка оказала на него обычное действие. Таская воду в банный котел, он чувствовал, что его вот-вот вырвет. Но и не рвало и тошнота не проходила.
   – Как они ее жрут только! – пожаловался он отцу.
   – Ты голову помочи али – того лучше – искупайся.
   Федор искупался, ему действительно стало полегче.
   – Что самогонку не принимает душа, это хорошо, Федюша. А вот что это Кафтанов тебе там молол? Я случаем зашел, вполуха слышал…
   – Так ежели слыхал, чего говорить?
   – Охо-хо, сынок… Слова как мед, да с чем их едят? В сыновья… Нужон ты ему, как дырка в голове…
   Они присели на берегу озера. Колупая прутиком песок, Федор спросил:
   – А что, батя, ежели и вправду?… С его-то помощью да и вправду можно как-нибудь за жизнь зацепиться?
   Он говорил раздумчиво, не торопясь. Впервые отец уловил в его словах что-то не детское, не ребячье и поразился:
   – Федьша?! Да неужель вырос ты?! Господи…
   Полчаса назад солнце скатилось за лес, небо наливалось прохладными сумерками. Над Федором и Силантием, попискивая, вились комары, в озере изредка играла рыба. То в одном, то в другом конце его слышался плеск, потом долго и медленно по черной водяной глади расплывались круги, таяли у берегов.
   Из дома неслись пьяные крики гостей Кафтанова и глохли в сгущающемся мраке.
   – Вот чего, сынок, скажу тебе, – после долгого молчания произнес Силантий. – Остерегайся ты его слов, как самогонки этой. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял.
   – Дак я что? – двинул плечом Федор. – Я тоже соображаю: с чего это он так сразу ласково ко мне? Непонятно. Но опять же слова «заслужишь если»… Это он, может, и со смыслом. А послужить чего мне? Послужу, руки не отвалятся. Там поглядим… Дочка вон у него растет…
   – Чего, чего? – еще более изумился Силантий.
   – А что? – повернул к нему Федор голову, поглядел в отцовские глаза прямо и открыто.
   – Да ты, страмец такой, об чем?
   – Не бывало, что ли, когда богатые невесты за бедняков шли?
   – Экой ты открываешься! – почти со страхом произнес Силантий. – А не шибко ли далеко глядишь? Да и Анютка его ребенок еще, десятый год ей всего.
   – А мне куда торопиться? Я подожду. – И Федор встал.
   И опять показалось Силантию, что рядом стоит не пятнадцатилетний его сын, а какой-то другой, взрослый, рассудительный и незнакомый мужик.
   – Да когда это тебе все… в головушку-то ударило? Когда все сварилось там?
   – Не знаю, батя… – откровенно сознался Федор. – То ли когда он Лушку стегал, а мы потом сидели за столом да говорили. А может, сегодня. Ведь сказал же он зачем-то: в сыновья, заслужишь если, определю. По пьянству такое не говорится.
   – Господи! Господи!.. – только и простонал Силантий.
   Кафтанов погулял да уехал со своими гостями, жизнь на заимке пошла своим чередом. Но в отношениях отца и сына что-то изменилось, стало строже, сдержаннее. Разговаривать они стали меньше, больше молчали. Федор ходил по заимке задумчивый, будто вспоминал что постоянно, иногда отплывал на лодке в глубь озера, но забывал про удочки, ложился на корме и, подсунув руки под голову, долго, часами, глядел в пустое небо. Силантий наблюдал за сыном, вздыхал. Но никаких разговоров, подобных тому, что возле бани, не заводил.
   Опасения, что жизнь на заимке «испохабит» Федора, вроде были напрасными. Как и в первый раз, Федор выпивал иногда с хозяином рюмочку, не больше. К «сударушкам» Кафтанова интереса тоже не проявлял. Когда та или иная перепившаяся бабенка шутя ли, всерьез ли привязывалась к Федору, он не стесняясь хлестал ее по щекам и говорил: