Страница:
– Правильно думал, молодец. Ты вообще, гляжу, геройский парень, я люблю таких. Я-то лично сопровождаю этот поезд только до станции Чулымской. А дальше другой кондуктор поедет. Он мой хороший знакомый. Я попрошу, что-бы он разрешил тебе на этой же площадке и дальше ехать. Потом мой знакомый попросит следующего кондуктора, а тот – еще следующего… Так и довезут они тебя до самого фронта. Попросить?
Андрейка не знал, что отвечать. Сказать «попросите» – означало, думал он, откровенно сознаться, куда он едет. Он молчал.
– Ну, гляди. Здесь, на площадке, все-таки не так дует, и крыша над головой. А на платформе, если дождик пойдет, тебя промочит сразу. Кроме того, любой милиционер может с поезда снять. А здесь, с кондуктором, тепло и безопасно.
Андрейка вздохнул. Конечно, преимущества езды на тормозной площадке были очевидны. Но, с другой стороны, есть и опасность. А что, если какой-нибудь из кондукторов окажется не таким добрым и душевным человеком, как Николай Петрович, возьмет да и сдаст его первому попавшемуся милиционеру?
Он еще раз вздохнул, поглядел на Николая Петровича. Тот, сидя на дождевике, возился с фонарями, протирал стекла куском ветоши. Потом отставил фонари к стенке, поднял дождевик, отряхнул, повесил на вбитый в стенку гвоздь, облокотился о низкий барьерчик тормозной площадки и опять начал грызть семечки.
– А ты хочешь? – протянул он Андрейке полную горсть.
Андрейка встал рядом с ним, тоже принялся за семечки.
Николай Петрович больше ничего не расспрашивал, ответа на свое предложение не требовал. И это Андрейке нравилось. И правильно, размышлял он, настоящий мужчина не должен сто раз повторять одно и то же. Высказался однажды – и довольно. Теперь его, Андрейкино, дело – думать, размышлять и принимать решение. Но какое же решение принять?
– Ладно, – пугаясь все-таки этого слова, произнес Андрейка. – Поговорите со своим знакомым кондуктором, я согласен.
– Это разумно, – кивнул Николай Петрович. – Молодец.
На первой же остановке они вместе сбегали к платформе, взяли Андрейкин мешок и тужурку, вернулись на тормозную площадку. Потом еще много раз поезд останавливался на полустанках и небольших станциях, забитых товарняками. Андрейка не таясь спрыгивал на землю, ходил возле вагона, разминал ноги. Пробегавшие мимо железнодорожники не обращали на него никакого внимания. «Хорошо!» – радовался Андрейка, И снова их состав мчался вперед, одну за другой оставляя позади станции, полустанки, деревушки, Андрейка несколько раз принимался рассказывать Николаю Петровичу о Шантаре, о Звенигоре, о Громотухе, все время почему-то сворачивая на рыбалку:
– А окуни в Громотухе – ну прямо звери. Ка-ак клюнет – ровно по удилищу кто палкой долбанет. Приезжайте на Громотуху, как я вернусь после войны, порыбачим. А, приедете?
– Конечно, Андрейка. Теперь мы друзья с тобой.
Иногда Андрейка умолкал, долго смотрел на мелькающие по сторонам перелески.
– А эти ваши друзья-кондуктора не подведут! Можно на них надеяться? – спрашивал он.
– Как на меня.
– Это вы точно говорите?
– Да иначе разве решился бы я сказать им о тебе? Не беспокойся, Андрей, все будет хорошо.
– Ладно… Я верю вам.
Во второй половине дня, ближе к вечеру, впереди показался небольшой городишко. Еще несколько минут – и поплыли мимо невзрачные низенькие деревянные дома, дощатые бараки. И дома, и бараки с торчащими кое-где перед ними голыми деревьями, и другие довольно унылого вида строения – все было черным от паровозного дыма и копоти.
– Это Чулымская?
– Она, – кивнул Николай Петрович.
Чулымская, как и другие станции, была сплошь забита эшелонами. Их состав врезался в это густое месиво железнодорожных вагонов. И было странным и удивительным, как это паровоз, тащивший их состав, сумел найти здесь свободный путь и протиснуться сквозь плотные шпалеры товарняков.
– Ну вот и приехали. Поезд тут долго стоять будет. Пойдем в кондукторский резерв, там я и познакомлю тебя со сменщиком.
Андрейка перекинул мешок через плечо. Они выбрались на людный перрон. Тут ожидали, видно, пассажирский поезд, потому что мужики и бабы кучками сидели на узлах и чемоданах, толкались перед низким, одноэтажным вокзальчиком, толпами ходили взад и вперед.
Николай Петрович провел Андрейку через темный грязный коридор вокзала, толкнул какую-то дверь. Она оказалась заперта, но в замочной скважине торчал ключ.
– Интересно, куда же она ушла? – проговорил Николай Петрович и в нерешительности остановился.
– Кто она?
– Да кондуктор, сменщик мой.
– Кондуктор же не она, а он.
– Ну что ты… У нас и женщины кондукторами работают.
Голос у Николая Петровича был какой-то не такой, как всегда, с едва различимыми виноватыми нотками. Этот голос, известие о том, что кондуктор – сменщик Николая Петровича – оказался женщиной, даже эта обшарпанная дверь, в которой торчал ключ, – все это насторожило Андрейку. «Интересно…» – мысленно произнес он, но больше ни о чем подумать не успел, потому что Николай Петрович решительно повернул ключ в двери, распахнул ее и легонько подтолкнул Андрейку в спину.
Комната, куда они вошли, была относительно большой и светлой. В углу стоял письменный стол, на нем какие-то бумаги. Вдоль стены – длинная, вышарканная диван-скамейка и несколько стульев. Каждая вещь в отдельности ничего опасного в себе не таила, но только до тех пор, пока он не увидел, что единственное окошко в комнате забрано проволочной решеткой, а на стене плакат: розовощекий милиционер стоит где-то посреди шумной городской улицы, а мимо него проходит колонна пионеров. Андрейка сразу обо всем догадался, побледнел, рывком повернулся к Николаю Петровичу. Губы его обиженно дергались.
– Не могу я, понимаешь, Андрейка, иначе, – пряча глаза, произнес Николай Петрович. – Ты уж понимай как-нибудь меня.
– Я же верил вам! Я же вери-ил! – выкрикнул Андрейка.
– А порыбачить после войны я к тебе приеду…
– Какой же вы… ты… какой ты предатель!
От этих слов кондуктор попятился, смотря на Андрейку грустными глазами, спиной отворил двери. Андрейка бросился вперед, намереваясь выбежать из комнаты вместе с этим ненавистным теперь человеком, но стукнулся только в захлопнувшуюся перед самым носом дверь, заколотил в нее, зацарапал ногтями:
– Предатель! Предатель! Предатель… – и сполз по двери на пол, подвывая, как щенок. Шапка слетела с головы и откатилась на середину комнаты.
Через некоторое время замок в двери щелкнул, кто-то взял его под мышки, поднял с пола, усадил на вытертый диван и погладил даже по голове. Андрейка понял, что это милиционер, сердито ударил по чужой руке, ткнулся лбом в холодную стенку и опять зарыдал.
Милиционер, зашедший в комнату, не говорил ни слова. Андрейка не смотрел на него, не хотел смотреть. По звукам и шорохам определил – милиционер сел за стол, начал перелистывать бумаги. «Ну и пусть листает себе, а я вот так и буду сидеть, я даже умру лучше, чем гляну на него…» – думал и думал он упрямо, перестав всхлипывать. Но вдруг за спиной глухо и протяжно заревел паровоз. Может, это пассажирский поезд пришел, а может, тронулся дальше тот состав… Андрейка невольно встрепенулся и увидел – за столом сидит не милиционер, а милиционерша. Лет ей было, наверно, чуть побольше, чем Верке Инютиной, глаза совсем девчоночьи, смешливые и любопытные. Но, заметив, что Андрейка смотрит на нее, она часто-часто заморгала, вздохнула и участливо спросила:
– Обидно, да?
– Иди ты… – презрительно ответил Андрейка.
– Ты что же так, Андрюша, грубо со старшими говоришь?
– Никакой я не Андрюша.
– Как же ты не Андрюша? Именно Андрюша Савельев, живешь в селе Шантара, за Новосибирском. Ох, далеко тебя обратно везти!
«Разболтал, гад такой, и это разболтал! – с ненавистью думал о кондукторе Андрейка. – А мне еще глаза его добрыми показались и усы симпатичными. Самые противные усы, висят сосульками, а глаза хитрющие и лживые… Постыдился, гад такой, даже в лицо мне поглядеть. Да, наверно, притворялся, что стыдно. Откуда у него, у такого, стыд-то может взяться?…»
Та девушка-милиционер, пошуршав еще немного бумагами, повела его ужинать в какую-то столовую. Есть Андрейка отказался решительно. Тогда она отвела его в тюрьму. Ну, не совсем в тюрьму, в такую же примерно комнату, как на вокзале. Но стола там не было, во всю стену тянулись широкие деревянные нары, и на окнах были не проволочные, а настоящие железные решетки. И кроме того, за дверью всю ночь ходил, покашливая, дежурный милиционер.
Утром явилась та же девушка, крепко держа за руку, повела его на перрон. Потом он оказался в полутемной теплушке, где на полу, застланном толстым слоем соломы, сидели и лежали человек пятнадцать таких же ребят, как и он, и даже одна девчонка с жиденькими, замызганными косичками, а с ними костлявый, неповоротливый и неразговорчивый милиционер. Теплушка была прицеплена к хвосту пассажирского поезда. Андрейка забился в самый темный угол и долго и беззвучно плакал.
Все ребята и эта девчонка были из Новосибирска. Едва поезд там остановился, теплушку окружили мамы, папы и бабушки. Они закричали, загалдели, заголосили. Костлявый милиционер принялся выкрикивать фамилии, давал родителям сперва расписаться в какой-то бумажке и только после этого по одному выпускал своих пассажиров, бурча под нос:
– Распустили до безобразия свою детву, а нам мыкаться с ними, вылавливать по всей дороге! Пошибче теперя глядите за ними…
От Новосибирска до Шантары ехали в пассажирском вагоне. Андрейка сидел, прижатый милиционером к самой стенке, и тоскливо смотрел в окно. Милиционер всю дорогу дремал, прикрыв глаза, немного посапывал. Но стоило Андрейке шевельнуться, он тотчас прерывал сопение, открывал глаза и противно, как лягушка, дергал отвислым подбородком.
Выйдя из вагона в Шантаре, Андрейка сразу же попал в объятия матери.
– Сыночек, сыночек… – плача, говорила мать, целовала в щеки, в лоб и прижимала его голову к своей мягкой груди. – Да как же ты это? Ведь я чуть с ума не сошла…
– Распустили детву… – бурчал свое милиционер, протягивая матери бумажку. – Распишитесь в получении…
Дома мать сразу же потащила Андрейку в заранее истопленную баню. Потом посадила в кухне за стол и, как дорогого гостя, стала поить чаем со сливками, поставила перед ним целую тарелку конфет в красивых бумажных обертках.
Он еще не допил чашку, когда вернулся с работы отец.
– Ему не конфет, ему ремня потолще досыта вложить бы, – сердито сказал он, стаскивая возле порога грязные сапоги и с грохотом бросая их на пол. И, больше не прибавив ни слова, ушел в баню.
Потом открылась дверь, и вошел Семен, тоже вернувшийся с работы.
– А-а, прибыл, беглец?! Как же теперь Красная Армия без тебя обойдется?
Слова Семена расстроили Андрейку больше, чем отцовская угроза. Потому что в них была насмешка. Он вспыхнул моментально, отодвинул от себя и чашку и тарелку с конфетами.
– Смеешься, да? – крикнул он, сверкая глазенками.
– Андрюшенька! Семен… – всполошилась мать. – Не надо так, Семен… Ты ешь, сынок…
– Ты усы отрасти – и как раз будешь на кондуктора походить!
– На какого еще кондуктора? – переспросил Семен. – Значит, тебя какой-то кондуктор, что ли, с поезда снял?
– А это уж не твое дело, – буркнул Андрейка. Подумал и добавил: – Еще, гад такой, на рыбалку, говорит, к вам приеду. Пусть приедет, я его встречу… А вы чего уставились?
При последних словах он повернулся к только что прибежавшим из школы Димке и Ганке. Они действительно уставились на Андрейку – смотрели на него удивленно, во все глаза.
Андрейка смерил их насмешливым взглядом и, чувствуя все-таки себя немножко героем, вышел на улицу.
Через полчаса он сидел на крыльце Инютиных и рассказывал Кольке, Ганке, Димке и подошедшему позже других Витьке Кашкарову все, что с ним произошло. Позавчера, вчера да и сегодня еще он думал, что никогда и никому не будет рассказывать о подробностях своего побега, закончившегося так постыдно. А несколько минут назад, увидев, что Ганка, глядя на него, от изумления раскрыла даже рот, подумал: а чего ему, собственно, стыдиться? Разве его вина, что до фронта доехать не удалось?
Ганка и теперь слушала, поблескивая в полутьме белыми полосками зубов, широко распахнув бездонные свои глазищи. Она порывисто дышала и в некоторых местах приглушенно, как мышь, попискивала. Когда она пищала, Димка шевелил густыми бровями, медленно поворачивал к ней голову, хмурился. Она торопливо махала ресницами, будто молчаливо извинялась за свой писк. Николай Инютин то глядел на рассказчика недоверчиво, то, опустив глаза, задумчиво чесал свой горбатый нос. Лишь Витька Кашкаров сидел, по своему обыкновению, неподвижно, в одной и той же позе. Казалось, он не слушал Андрейку, а думал какую-то свою нескончаемую думу, давно решал и все никак не мог решить какой-то трудный вопрос. Он всегда был молчаливый и угрюмый, этот Витька, но в последнее время после истории с автолавкой, за которую его долго держали в милиции, а потом, после суда над Макаром, все же выпустили, и совсем превратился в камень. Теперь и вовсе никто не мог вытянуть из него хотя бы слово.
Было уже совсем темно, небо погасло, захлопнулось над землей, как крышка гигантского сундука. Только на западе, куда каждый вечер скатывалось солнце, виднелась узкая и длинная кроваво-красная щелка, которая, впрочем, быстро укорачивалась и меркла. Над землей гулял и не сильный вроде, но упругий, холодный, пронизывающий до костей ветер. Казалось, он со свистом врывался на землю сквозь эту кроваво-раскаленную щелочку, растекался потом над полями, над просторами земли. Врывался он горячий, как пар, но, мчась до Шантары, терял все свое тепло, становился тяжелым и холодным, как вода в зимней Громотухе.
Когда Андрейка закончил рассказ, все помолчали. Ганка прижала ладонями пылающие щеки, не то нажженные ветром, не то горевшие от волнения, спросила:
– И тебе не страшно было? Одному-то ночью на платформе?
– Чего там бояться? Не в лесу же.
– И все равно жутко, наверное… Нет, я бы не смогла.
– А он врет все, – неожиданно сказал Димка.
– Что все? – повернулась к нему девчушка.
– А что не страшно было.
Ганка помолчала, похлопала в темноте ресницами.
– Пусть даже и страшно маленько, – согласилась она. – Из вас никто не решился на такое. А он…
– Дурак потому что, – грубо отрезал Димка. – А ты его слушаешь… Рот даже раскрыла.
– Ты, ты… – Ганка вскочила. И резко повернулась, побежала со двора.
– Ганка, ты что? Гань… – Димка поднялся, потоптался. – Ну, дура. Чего она?
– Вот я скажу ей, что ты дурой ее назвал, – проговорил Николай Инютин с явной насмешкой.
– Ты?! – подскочил к нему Димка. – Как по горбатому-то носу съезжу!
– А ты достань сперва, – поднялся Колька, вытянувшись во весь рост. – Подрасти еще надо.
Димка попятился от Инютина. И хотя Николай тут же сел, Димка, что-то бормоча неразборчивое, все пятился, потом махнул рукой и убежал со двора. Инютин сплюнул в сторону.
– Вот и ступай догоняй ее.
– А зачем ему догонять? – непонимающе спросил Андрейка.
– Да ты не знаешь, что ли? – уставился на него Инютин. – Димку же в школе все зовут Ганкиным пастухом.
– Нет, – мотнул головой Андрейка и тут же наивно спросил: – А почему его так зовут?
– Эх ты, простота… – рассмеялся Инютин. – Груди-то у нее, видал, поди, растут уже.
– Ну, так что?
– Малявка ты… Потому и поймал тебя на удочку этот кондуктор.
И тут неожиданно встал Витька Кашкаров, постоял, качаясь под ветром, подул на озябшие, видно, ладони, засунул их в рукава обшарпанного пальтишка, сказал со злостью:
– Этот кондуктор, видать, такой же стерва, как ты!
– Ч-чего-о?! – опять стал угрожающе подниматься Колька.
– Кто Семке разболтал, что я у тебя ночую?! А тот милиционеру этому, Елизарову. Сволочь ты. А я думал, что ты друг, доверился тебе.
– Ах ты барахло… – засопел сердито Инютин и двинулся к Витьке. – Целую машину народного добра-то свистнули с Макаркой, а теперь…
– Не лезь! – звонко закричал Витька, выдергивая ладони из рукавов.
Инютин и вправду остановился. Витька не спеша повернулся и, опустив голову, пошел со двора. Шел медленно, будто опять принявшись за свою нескончаемую думу.
Оставшись вдвоем, Андрейка и Николай посидели молча.
– Нет, ты видал, какое он барахло, Витька-то? – спросил Инютин все еще негодующе. – Если уж на то пошло, Семка ваш сволочь, а не я… Я же Семке подружески, по секрету сказал про Витьку. Откуда я знал, что он сразу к Елизарову побежит? Я по-честному, можно сказать, доверился…
Андрейка вздохнул и проговорил:
– Я понял теперь, что людям нельзя доверяться ни по-честному, ни по секрету. Ведь если бы я не сказал кондуктору, кто я такой, как зовут, где живу, а главное – куда еду, и потом, в милиции, не сказал, – что бы они со мной, куда меня? А, как думаешь?
– Не знаю, – промолвил Колька. – В детдом бы отправили, как беспризорника. А то и в тюрьму.
– Да-а, может, и отправили бы куда… – Потом принялся рассуждать, как взрослый: – В тюрьму-то по какому праву? Я же не вор и не бандит. А из детдома улизнул бы… Но лучше не попадаться. Лучше не доверяться никому из людей. Не-ет, я теперь ученый.
– Ты что, опять хочешь сбежать?
Андрейка вздрогнул от такого вопроса. Он поднялся с крыльца, постоял в задумчивости. И сказал, стараясь придать своему голосу побольше убедительности:
– Нет, больше не побегу… Думаешь, это мед – по составам прятаться? С одного раза я сытый.
Андрейка говорил так, зная в душе, что снова сбежит из дома. Он только не знал, когда это случится. Наступила зима, и это тревожило его. Зима не лето, в один час околеешь на открытой платформе или в холодном вагоне. Но и ждать лета не с руки, к лету война может закончиться. Однако об этих пока неясных и смутных мыслях и планах на будущее и Кольке и кому бы то ни было другому знать вовсе ни к чему. Слава богу, у него, Андрейки, есть на этот счет уже горький опыт.
Шел дождь вперемешку со снегом, снег на асфальте таял медленно, отчего весь перрон был в крупных снежных пупырышках. Мокрые рельсы уныло блестели, станционные постройки влево от перрона тонули, расплывались в серой холодной пелене. Людей на перроне не было, только изредка пробегал какой-нибудь железнодорожный рабочий с длинногорлой масленкой или кондуктор с потухшим фонарем.
С дождевиков Кружилина, Полипова и Савельева капало, они ежились под ветром, отворачивались от мокрого снега.
На здании вокзала, прямо перед входом, был прикреплен радиодинамик. Над пустынным перроном разносился привычно угрюмый голос диктора, читавшего утреннюю сводку Информбюро. Как и вчера, как и позавчера, как много-много дней и недель подряд, в сводке не было ничего хорошего. Хрипловатым, будто простуженным голосом диктор сообщил, что «в течение ночи на 22 октября продолжались бои на всем фронте. Особенно напряженные бои шли на можайском, малоярославском и калининском направлениях…».
Враг упрямо и неудержимо рвался к Москве. Кружилин мысленно представил себе висевшую у него в кабинете карту: «Можайск, Малоярославец, Боровск, Калуга… По прямой километров, наверное, сто – сто двадцать, не больше. Но Можайск и Малоярославец пали семь дней назад, 16 октября, немцы взяли Боровск, а Калугу еще раньше – 12 октября. Где же теперь немцы? Позавчера в Москве объявлено осадное положение. Что будет с Москвой?»
Кружилин посмотрел на Савельева и Полипова. Они тоже молча и хмуро вслушивались в голос диктора. Савельев, прижмурив уставшие глаза, смотрел куда-то в сторону, где стоял входной семафор. Его верхушка обычно торчала над крышей железнодорожного пакгауза, но сейчас не только семафора, но и самой крыши не было видно. Полипов же, надвинув капюшон дождевика на самые глаза, опустил голову книзу. Щеки его от холода посинели, кругловато вздулись.
Да, Москва… Сейчас все думали только о ней. И Кружилин думал, в сотый, а может быть, и в тысячный раз, пытаясь осмыслить и понять: как же это произошло, как получилось, что фашистские войска стоят под самыми ее стенами?
Дождь все лил и лил, глухо барабанил по жесткому капюшону толстого брезентового плаща. «Да, все туже сжимается обруч вокруг Москвы, – раздумывал Кружилин, ходя по перрону, глядя, как брызжет из-под сапог водянистая снежная жижа. – Впрочем, пока не обруч, а подкова. В обруче – Ленинград. Он еще в начале сентября был окружен, как Одесса. Неужели этот город, где родилась, где началась революция, ждет судьба Одессы? – Кружилин вздрогнул, но тут же отогнал эти мысли. – Нет, не может этого быть, нельзя допустить. Тогда Москве совсем будет плохо. Единственный крупный город, прикрывающий Москву с северо-запада, Калинин, взят немцами больше недели назад, на юго-западе бои идут под Тулой. Если падет Тула, падет Ленинград, немцы с двух сторон начнут обходить Москву. С севера попрут на Ярославль, с юга – на Горький, Иваново. И если их не остановят, тогда подкова превратится в обруч, тогда кольцо замкнется, тогда…»
Заревел паровозный гудок, и Кружилин опять вздрогнул. «Тьфу ты, стратег…» – обругал он себя и стал смотреть, как из тяжелого тумана криво и бесшумно выползает грязно-зеленый железнодорожный состав.
Выйдя из вагона, Субботин, гладко выбритый, в черном демисезонном пальто и кожаной фуражке, по очереди, не очень дружелюбно оглядел встречающих.
– Что это все явились? Дел больше нет ни у кого?
– Мне вроде по этикету положено, – улыбнулся Кружилин.
Но Субботин на эту улыбку никак не отозвался.
– А ты? – повернулся он к Полипову.
– Долг вежливости, считайте. – Полипов пожевал обиженно губами. – Разве возбраняется?
– Ну, а ты, Антон? Тоже считать долгом?
– Я просто обязан. Ты же, Иван Михайлович, по нашему ведомству… эвакуированными предприятиями занимаешься.
– Ага… Ну, идем. Покажи мне свой завод.
Они шли по перрону – Субботин впереди, остальные на два шага сзади. Субботин шагал крупно и твердо, но спина его сутулилась, морщинистая тонкая шея с трудом, казалось, держит голову. И Кружилин подумал, что Субботин ведь уже старик, ему, кажется, не то шестидесятый, не то шестьдесят первый. Глядя в его чистые сероватые глаза, на розовые, всегда тщательно выбритые, без морщин, щеки, на узкие, будто мальчишеские, плечи, об этом как-то не думалось, даже совершенно поседевшие за последнее время волосы и брови его странным образом не старили. Но сутулившаяся при ходьбе спина и эта тонкая, старческая шея выдавали возраст.
В машине он молчал, сердито насупившись. Молчал и потом, когда ходил по территории завода, между огромных земляных курганов, недостроенных, окруженных лесами корпусов, наваленных повсюду безобразными кучами строительных материалов – кирпича, леса, проволоки, листового железа. Он, ничего не спрашивая, ходил из конца в конец огромной развороченной площадки, за ним, увязая в грязи, двигались толпой Савельев, Кружилин, Полипов и встретивший их у ворот главный инженер Нечаев.
На заводской площадке и примыкавшей к ней территории царил на первый взгляд невообразимый хаос: подъезжали и отъезжали грузовики, махали ковшами экскаваторы, рывшие какие-то ямы, всюду сновали люди – озябшие, перемокшие, кто в дождевиках, кто с мешками на головах. Люди кричали, ругались, что-то требовали, машины натужно гудели, еле вытаскивая из засасывающей грязи кузова, буксовали…
И странным казалось, что только каменщики, маячившие на стенах корпусов, не кричали, не ругались, не суетились. Не обращая внимания на суматоху внизу, на ливший сверху изнуряющий, холодный, вперемешку со снегом дождь, они молча и сердито делали свое дело, время от времени бросая отрывисто вниз:
– Кирпичей!
– Раствору! Дрыхнете там…
Обойдя площадку, Субботин так же молча зашел в один из недостроенных корпусов.
Стены его были уже возведены, положены поперечные балки для устройства перекрытия. Сверху сыпались искры электросварки, а внизу, у гудящих станков, не обращая внимания на дождь, на эти сыпавшиеся сверху искры, работали перемокшие люди. Проходы между четырьмя рядами станков были застланы мокрыми досками. По каждому проходу женщины катали четырехколесные тележки, собирая в кузовки готовые головки артиллерийских снарядов, отвозили их через широкий проем в торцевой стене корпуса в длинный дощатый сарай, закрытый толем.
Субботин стоял в цехе минут пять, глядел на рабочих у станков, на женщин, катавших тележки, как-то скорбно опустив уголки плотно сжатых губ. И вдруг, повернувшись к Полипову, задал странный вопрос:
– А каким хлебом вы кормите их, всех этих рабочих? Ржаным или пшеничным?
– Не понимаю… – ответил тот. Веки его вздрагивали.
Субботин усмехнулся, потуже надвинул кожаную фуражку.
– Я припоминаю, Петр Петрович, у тебя, когда ты волновался, губы дергались. А теперь, гляжу, и веки начинают трястись.
Андрейка не знал, что отвечать. Сказать «попросите» – означало, думал он, откровенно сознаться, куда он едет. Он молчал.
– Ну, гляди. Здесь, на площадке, все-таки не так дует, и крыша над головой. А на платформе, если дождик пойдет, тебя промочит сразу. Кроме того, любой милиционер может с поезда снять. А здесь, с кондуктором, тепло и безопасно.
Андрейка вздохнул. Конечно, преимущества езды на тормозной площадке были очевидны. Но, с другой стороны, есть и опасность. А что, если какой-нибудь из кондукторов окажется не таким добрым и душевным человеком, как Николай Петрович, возьмет да и сдаст его первому попавшемуся милиционеру?
Он еще раз вздохнул, поглядел на Николая Петровича. Тот, сидя на дождевике, возился с фонарями, протирал стекла куском ветоши. Потом отставил фонари к стенке, поднял дождевик, отряхнул, повесил на вбитый в стенку гвоздь, облокотился о низкий барьерчик тормозной площадки и опять начал грызть семечки.
– А ты хочешь? – протянул он Андрейке полную горсть.
Андрейка встал рядом с ним, тоже принялся за семечки.
Николай Петрович больше ничего не расспрашивал, ответа на свое предложение не требовал. И это Андрейке нравилось. И правильно, размышлял он, настоящий мужчина не должен сто раз повторять одно и то же. Высказался однажды – и довольно. Теперь его, Андрейкино, дело – думать, размышлять и принимать решение. Но какое же решение принять?
– Ладно, – пугаясь все-таки этого слова, произнес Андрейка. – Поговорите со своим знакомым кондуктором, я согласен.
– Это разумно, – кивнул Николай Петрович. – Молодец.
На первой же остановке они вместе сбегали к платформе, взяли Андрейкин мешок и тужурку, вернулись на тормозную площадку. Потом еще много раз поезд останавливался на полустанках и небольших станциях, забитых товарняками. Андрейка не таясь спрыгивал на землю, ходил возле вагона, разминал ноги. Пробегавшие мимо железнодорожники не обращали на него никакого внимания. «Хорошо!» – радовался Андрейка, И снова их состав мчался вперед, одну за другой оставляя позади станции, полустанки, деревушки, Андрейка несколько раз принимался рассказывать Николаю Петровичу о Шантаре, о Звенигоре, о Громотухе, все время почему-то сворачивая на рыбалку:
– А окуни в Громотухе – ну прямо звери. Ка-ак клюнет – ровно по удилищу кто палкой долбанет. Приезжайте на Громотуху, как я вернусь после войны, порыбачим. А, приедете?
– Конечно, Андрейка. Теперь мы друзья с тобой.
Иногда Андрейка умолкал, долго смотрел на мелькающие по сторонам перелески.
– А эти ваши друзья-кондуктора не подведут! Можно на них надеяться? – спрашивал он.
– Как на меня.
– Это вы точно говорите?
– Да иначе разве решился бы я сказать им о тебе? Не беспокойся, Андрей, все будет хорошо.
– Ладно… Я верю вам.
Во второй половине дня, ближе к вечеру, впереди показался небольшой городишко. Еще несколько минут – и поплыли мимо невзрачные низенькие деревянные дома, дощатые бараки. И дома, и бараки с торчащими кое-где перед ними голыми деревьями, и другие довольно унылого вида строения – все было черным от паровозного дыма и копоти.
– Это Чулымская?
– Она, – кивнул Николай Петрович.
Чулымская, как и другие станции, была сплошь забита эшелонами. Их состав врезался в это густое месиво железнодорожных вагонов. И было странным и удивительным, как это паровоз, тащивший их состав, сумел найти здесь свободный путь и протиснуться сквозь плотные шпалеры товарняков.
– Ну вот и приехали. Поезд тут долго стоять будет. Пойдем в кондукторский резерв, там я и познакомлю тебя со сменщиком.
Андрейка перекинул мешок через плечо. Они выбрались на людный перрон. Тут ожидали, видно, пассажирский поезд, потому что мужики и бабы кучками сидели на узлах и чемоданах, толкались перед низким, одноэтажным вокзальчиком, толпами ходили взад и вперед.
Николай Петрович провел Андрейку через темный грязный коридор вокзала, толкнул какую-то дверь. Она оказалась заперта, но в замочной скважине торчал ключ.
– Интересно, куда же она ушла? – проговорил Николай Петрович и в нерешительности остановился.
– Кто она?
– Да кондуктор, сменщик мой.
– Кондуктор же не она, а он.
– Ну что ты… У нас и женщины кондукторами работают.
Голос у Николая Петровича был какой-то не такой, как всегда, с едва различимыми виноватыми нотками. Этот голос, известие о том, что кондуктор – сменщик Николая Петровича – оказался женщиной, даже эта обшарпанная дверь, в которой торчал ключ, – все это насторожило Андрейку. «Интересно…» – мысленно произнес он, но больше ни о чем подумать не успел, потому что Николай Петрович решительно повернул ключ в двери, распахнул ее и легонько подтолкнул Андрейку в спину.
Комната, куда они вошли, была относительно большой и светлой. В углу стоял письменный стол, на нем какие-то бумаги. Вдоль стены – длинная, вышарканная диван-скамейка и несколько стульев. Каждая вещь в отдельности ничего опасного в себе не таила, но только до тех пор, пока он не увидел, что единственное окошко в комнате забрано проволочной решеткой, а на стене плакат: розовощекий милиционер стоит где-то посреди шумной городской улицы, а мимо него проходит колонна пионеров. Андрейка сразу обо всем догадался, побледнел, рывком повернулся к Николаю Петровичу. Губы его обиженно дергались.
– Не могу я, понимаешь, Андрейка, иначе, – пряча глаза, произнес Николай Петрович. – Ты уж понимай как-нибудь меня.
– Я же верил вам! Я же вери-ил! – выкрикнул Андрейка.
– А порыбачить после войны я к тебе приеду…
– Какой же вы… ты… какой ты предатель!
От этих слов кондуктор попятился, смотря на Андрейку грустными глазами, спиной отворил двери. Андрейка бросился вперед, намереваясь выбежать из комнаты вместе с этим ненавистным теперь человеком, но стукнулся только в захлопнувшуюся перед самым носом дверь, заколотил в нее, зацарапал ногтями:
– Предатель! Предатель! Предатель… – и сполз по двери на пол, подвывая, как щенок. Шапка слетела с головы и откатилась на середину комнаты.
Через некоторое время замок в двери щелкнул, кто-то взял его под мышки, поднял с пола, усадил на вытертый диван и погладил даже по голове. Андрейка понял, что это милиционер, сердито ударил по чужой руке, ткнулся лбом в холодную стенку и опять зарыдал.
Милиционер, зашедший в комнату, не говорил ни слова. Андрейка не смотрел на него, не хотел смотреть. По звукам и шорохам определил – милиционер сел за стол, начал перелистывать бумаги. «Ну и пусть листает себе, а я вот так и буду сидеть, я даже умру лучше, чем гляну на него…» – думал и думал он упрямо, перестав всхлипывать. Но вдруг за спиной глухо и протяжно заревел паровоз. Может, это пассажирский поезд пришел, а может, тронулся дальше тот состав… Андрейка невольно встрепенулся и увидел – за столом сидит не милиционер, а милиционерша. Лет ей было, наверно, чуть побольше, чем Верке Инютиной, глаза совсем девчоночьи, смешливые и любопытные. Но, заметив, что Андрейка смотрит на нее, она часто-часто заморгала, вздохнула и участливо спросила:
– Обидно, да?
– Иди ты… – презрительно ответил Андрейка.
– Ты что же так, Андрюша, грубо со старшими говоришь?
– Никакой я не Андрюша.
– Как же ты не Андрюша? Именно Андрюша Савельев, живешь в селе Шантара, за Новосибирском. Ох, далеко тебя обратно везти!
«Разболтал, гад такой, и это разболтал! – с ненавистью думал о кондукторе Андрейка. – А мне еще глаза его добрыми показались и усы симпатичными. Самые противные усы, висят сосульками, а глаза хитрющие и лживые… Постыдился, гад такой, даже в лицо мне поглядеть. Да, наверно, притворялся, что стыдно. Откуда у него, у такого, стыд-то может взяться?…»
* * *
Через два дня Андрейка снова оказался в Шантаре.Та девушка-милиционер, пошуршав еще немного бумагами, повела его ужинать в какую-то столовую. Есть Андрейка отказался решительно. Тогда она отвела его в тюрьму. Ну, не совсем в тюрьму, в такую же примерно комнату, как на вокзале. Но стола там не было, во всю стену тянулись широкие деревянные нары, и на окнах были не проволочные, а настоящие железные решетки. И кроме того, за дверью всю ночь ходил, покашливая, дежурный милиционер.
Утром явилась та же девушка, крепко держа за руку, повела его на перрон. Потом он оказался в полутемной теплушке, где на полу, застланном толстым слоем соломы, сидели и лежали человек пятнадцать таких же ребят, как и он, и даже одна девчонка с жиденькими, замызганными косичками, а с ними костлявый, неповоротливый и неразговорчивый милиционер. Теплушка была прицеплена к хвосту пассажирского поезда. Андрейка забился в самый темный угол и долго и беззвучно плакал.
Все ребята и эта девчонка были из Новосибирска. Едва поезд там остановился, теплушку окружили мамы, папы и бабушки. Они закричали, загалдели, заголосили. Костлявый милиционер принялся выкрикивать фамилии, давал родителям сперва расписаться в какой-то бумажке и только после этого по одному выпускал своих пассажиров, бурча под нос:
– Распустили до безобразия свою детву, а нам мыкаться с ними, вылавливать по всей дороге! Пошибче теперя глядите за ними…
От Новосибирска до Шантары ехали в пассажирском вагоне. Андрейка сидел, прижатый милиционером к самой стенке, и тоскливо смотрел в окно. Милиционер всю дорогу дремал, прикрыв глаза, немного посапывал. Но стоило Андрейке шевельнуться, он тотчас прерывал сопение, открывал глаза и противно, как лягушка, дергал отвислым подбородком.
Выйдя из вагона в Шантаре, Андрейка сразу же попал в объятия матери.
– Сыночек, сыночек… – плача, говорила мать, целовала в щеки, в лоб и прижимала его голову к своей мягкой груди. – Да как же ты это? Ведь я чуть с ума не сошла…
– Распустили детву… – бурчал свое милиционер, протягивая матери бумажку. – Распишитесь в получении…
Дома мать сразу же потащила Андрейку в заранее истопленную баню. Потом посадила в кухне за стол и, как дорогого гостя, стала поить чаем со сливками, поставила перед ним целую тарелку конфет в красивых бумажных обертках.
Он еще не допил чашку, когда вернулся с работы отец.
– Ему не конфет, ему ремня потолще досыта вложить бы, – сердито сказал он, стаскивая возле порога грязные сапоги и с грохотом бросая их на пол. И, больше не прибавив ни слова, ушел в баню.
Потом открылась дверь, и вошел Семен, тоже вернувшийся с работы.
– А-а, прибыл, беглец?! Как же теперь Красная Армия без тебя обойдется?
Слова Семена расстроили Андрейку больше, чем отцовская угроза. Потому что в них была насмешка. Он вспыхнул моментально, отодвинул от себя и чашку и тарелку с конфетами.
– Смеешься, да? – крикнул он, сверкая глазенками.
– Андрюшенька! Семен… – всполошилась мать. – Не надо так, Семен… Ты ешь, сынок…
– Ты усы отрасти – и как раз будешь на кондуктора походить!
– На какого еще кондуктора? – переспросил Семен. – Значит, тебя какой-то кондуктор, что ли, с поезда снял?
– А это уж не твое дело, – буркнул Андрейка. Подумал и добавил: – Еще, гад такой, на рыбалку, говорит, к вам приеду. Пусть приедет, я его встречу… А вы чего уставились?
При последних словах он повернулся к только что прибежавшим из школы Димке и Ганке. Они действительно уставились на Андрейку – смотрели на него удивленно, во все глаза.
Андрейка смерил их насмешливым взглядом и, чувствуя все-таки себя немножко героем, вышел на улицу.
Через полчаса он сидел на крыльце Инютиных и рассказывал Кольке, Ганке, Димке и подошедшему позже других Витьке Кашкарову все, что с ним произошло. Позавчера, вчера да и сегодня еще он думал, что никогда и никому не будет рассказывать о подробностях своего побега, закончившегося так постыдно. А несколько минут назад, увидев, что Ганка, глядя на него, от изумления раскрыла даже рот, подумал: а чего ему, собственно, стыдиться? Разве его вина, что до фронта доехать не удалось?
Ганка и теперь слушала, поблескивая в полутьме белыми полосками зубов, широко распахнув бездонные свои глазищи. Она порывисто дышала и в некоторых местах приглушенно, как мышь, попискивала. Когда она пищала, Димка шевелил густыми бровями, медленно поворачивал к ней голову, хмурился. Она торопливо махала ресницами, будто молчаливо извинялась за свой писк. Николай Инютин то глядел на рассказчика недоверчиво, то, опустив глаза, задумчиво чесал свой горбатый нос. Лишь Витька Кашкаров сидел, по своему обыкновению, неподвижно, в одной и той же позе. Казалось, он не слушал Андрейку, а думал какую-то свою нескончаемую думу, давно решал и все никак не мог решить какой-то трудный вопрос. Он всегда был молчаливый и угрюмый, этот Витька, но в последнее время после истории с автолавкой, за которую его долго держали в милиции, а потом, после суда над Макаром, все же выпустили, и совсем превратился в камень. Теперь и вовсе никто не мог вытянуть из него хотя бы слово.
Было уже совсем темно, небо погасло, захлопнулось над землей, как крышка гигантского сундука. Только на западе, куда каждый вечер скатывалось солнце, виднелась узкая и длинная кроваво-красная щелка, которая, впрочем, быстро укорачивалась и меркла. Над землей гулял и не сильный вроде, но упругий, холодный, пронизывающий до костей ветер. Казалось, он со свистом врывался на землю сквозь эту кроваво-раскаленную щелочку, растекался потом над полями, над просторами земли. Врывался он горячий, как пар, но, мчась до Шантары, терял все свое тепло, становился тяжелым и холодным, как вода в зимней Громотухе.
Когда Андрейка закончил рассказ, все помолчали. Ганка прижала ладонями пылающие щеки, не то нажженные ветром, не то горевшие от волнения, спросила:
– И тебе не страшно было? Одному-то ночью на платформе?
– Чего там бояться? Не в лесу же.
– И все равно жутко, наверное… Нет, я бы не смогла.
– А он врет все, – неожиданно сказал Димка.
– Что все? – повернулась к нему девчушка.
– А что не страшно было.
Ганка помолчала, похлопала в темноте ресницами.
– Пусть даже и страшно маленько, – согласилась она. – Из вас никто не решился на такое. А он…
– Дурак потому что, – грубо отрезал Димка. – А ты его слушаешь… Рот даже раскрыла.
– Ты, ты… – Ганка вскочила. И резко повернулась, побежала со двора.
– Ганка, ты что? Гань… – Димка поднялся, потоптался. – Ну, дура. Чего она?
– Вот я скажу ей, что ты дурой ее назвал, – проговорил Николай Инютин с явной насмешкой.
– Ты?! – подскочил к нему Димка. – Как по горбатому-то носу съезжу!
– А ты достань сперва, – поднялся Колька, вытянувшись во весь рост. – Подрасти еще надо.
Димка попятился от Инютина. И хотя Николай тут же сел, Димка, что-то бормоча неразборчивое, все пятился, потом махнул рукой и убежал со двора. Инютин сплюнул в сторону.
– Вот и ступай догоняй ее.
– А зачем ему догонять? – непонимающе спросил Андрейка.
– Да ты не знаешь, что ли? – уставился на него Инютин. – Димку же в школе все зовут Ганкиным пастухом.
– Нет, – мотнул головой Андрейка и тут же наивно спросил: – А почему его так зовут?
– Эх ты, простота… – рассмеялся Инютин. – Груди-то у нее, видал, поди, растут уже.
– Ну, так что?
– Малявка ты… Потому и поймал тебя на удочку этот кондуктор.
И тут неожиданно встал Витька Кашкаров, постоял, качаясь под ветром, подул на озябшие, видно, ладони, засунул их в рукава обшарпанного пальтишка, сказал со злостью:
– Этот кондуктор, видать, такой же стерва, как ты!
– Ч-чего-о?! – опять стал угрожающе подниматься Колька.
– Кто Семке разболтал, что я у тебя ночую?! А тот милиционеру этому, Елизарову. Сволочь ты. А я думал, что ты друг, доверился тебе.
– Ах ты барахло… – засопел сердито Инютин и двинулся к Витьке. – Целую машину народного добра-то свистнули с Макаркой, а теперь…
– Не лезь! – звонко закричал Витька, выдергивая ладони из рукавов.
Инютин и вправду остановился. Витька не спеша повернулся и, опустив голову, пошел со двора. Шел медленно, будто опять принявшись за свою нескончаемую думу.
Оставшись вдвоем, Андрейка и Николай посидели молча.
– Нет, ты видал, какое он барахло, Витька-то? – спросил Инютин все еще негодующе. – Если уж на то пошло, Семка ваш сволочь, а не я… Я же Семке подружески, по секрету сказал про Витьку. Откуда я знал, что он сразу к Елизарову побежит? Я по-честному, можно сказать, доверился…
Андрейка вздохнул и проговорил:
– Я понял теперь, что людям нельзя доверяться ни по-честному, ни по секрету. Ведь если бы я не сказал кондуктору, кто я такой, как зовут, где живу, а главное – куда еду, и потом, в милиции, не сказал, – что бы они со мной, куда меня? А, как думаешь?
– Не знаю, – промолвил Колька. – В детдом бы отправили, как беспризорника. А то и в тюрьму.
– Да-а, может, и отправили бы куда… – Потом принялся рассуждать, как взрослый: – В тюрьму-то по какому праву? Я же не вор и не бандит. А из детдома улизнул бы… Но лучше не попадаться. Лучше не доверяться никому из людей. Не-ет, я теперь ученый.
– Ты что, опять хочешь сбежать?
Андрейка вздрогнул от такого вопроса. Он поднялся с крыльца, постоял в задумчивости. И сказал, стараясь придать своему голосу побольше убедительности:
– Нет, больше не побегу… Думаешь, это мед – по составам прятаться? С одного раза я сытый.
Андрейка говорил так, зная в душе, что снова сбежит из дома. Он только не знал, когда это случится. Наступила зима, и это тревожило его. Зима не лето, в один час околеешь на открытой платформе или в холодном вагоне. Но и ждать лета не с руки, к лету война может закончиться. Однако об этих пока неясных и смутных мыслях и планах на будущее и Кольке и кому бы то ни было другому знать вовсе ни к чему. Слава богу, у него, Андрейки, есть на этот счет уже горький опыт.
* * *
Во второй половине дня 22 октября Кружилин, Полипов и Антон Савельев стояли на перроне и ждали поезда из Новосибирска, с которым ехал секретарь обкома партии Субботин. Зачем он приезжал – по делам района или только завода, – было неизвестно. Обычно о своих приездах он звонил в райком. На этот раз звонка не было, пришла только телеграмма.Шел дождь вперемешку со снегом, снег на асфальте таял медленно, отчего весь перрон был в крупных снежных пупырышках. Мокрые рельсы уныло блестели, станционные постройки влево от перрона тонули, расплывались в серой холодной пелене. Людей на перроне не было, только изредка пробегал какой-нибудь железнодорожный рабочий с длинногорлой масленкой или кондуктор с потухшим фонарем.
С дождевиков Кружилина, Полипова и Савельева капало, они ежились под ветром, отворачивались от мокрого снега.
На здании вокзала, прямо перед входом, был прикреплен радиодинамик. Над пустынным перроном разносился привычно угрюмый голос диктора, читавшего утреннюю сводку Информбюро. Как и вчера, как и позавчера, как много-много дней и недель подряд, в сводке не было ничего хорошего. Хрипловатым, будто простуженным голосом диктор сообщил, что «в течение ночи на 22 октября продолжались бои на всем фронте. Особенно напряженные бои шли на можайском, малоярославском и калининском направлениях…».
Враг упрямо и неудержимо рвался к Москве. Кружилин мысленно представил себе висевшую у него в кабинете карту: «Можайск, Малоярославец, Боровск, Калуга… По прямой километров, наверное, сто – сто двадцать, не больше. Но Можайск и Малоярославец пали семь дней назад, 16 октября, немцы взяли Боровск, а Калугу еще раньше – 12 октября. Где же теперь немцы? Позавчера в Москве объявлено осадное положение. Что будет с Москвой?»
Кружилин посмотрел на Савельева и Полипова. Они тоже молча и хмуро вслушивались в голос диктора. Савельев, прижмурив уставшие глаза, смотрел куда-то в сторону, где стоял входной семафор. Его верхушка обычно торчала над крышей железнодорожного пакгауза, но сейчас не только семафора, но и самой крыши не было видно. Полипов же, надвинув капюшон дождевика на самые глаза, опустил голову книзу. Щеки его от холода посинели, кругловато вздулись.
Да, Москва… Сейчас все думали только о ней. И Кружилин думал, в сотый, а может быть, и в тысячный раз, пытаясь осмыслить и понять: как же это произошло, как получилось, что фашистские войска стоят под самыми ее стенами?
Дождь все лил и лил, глухо барабанил по жесткому капюшону толстого брезентового плаща. «Да, все туже сжимается обруч вокруг Москвы, – раздумывал Кружилин, ходя по перрону, глядя, как брызжет из-под сапог водянистая снежная жижа. – Впрочем, пока не обруч, а подкова. В обруче – Ленинград. Он еще в начале сентября был окружен, как Одесса. Неужели этот город, где родилась, где началась революция, ждет судьба Одессы? – Кружилин вздрогнул, но тут же отогнал эти мысли. – Нет, не может этого быть, нельзя допустить. Тогда Москве совсем будет плохо. Единственный крупный город, прикрывающий Москву с северо-запада, Калинин, взят немцами больше недели назад, на юго-западе бои идут под Тулой. Если падет Тула, падет Ленинград, немцы с двух сторон начнут обходить Москву. С севера попрут на Ярославль, с юга – на Горький, Иваново. И если их не остановят, тогда подкова превратится в обруч, тогда кольцо замкнется, тогда…»
Заревел паровозный гудок, и Кружилин опять вздрогнул. «Тьфу ты, стратег…» – обругал он себя и стал смотреть, как из тяжелого тумана криво и бесшумно выползает грязно-зеленый железнодорожный состав.
Выйдя из вагона, Субботин, гладко выбритый, в черном демисезонном пальто и кожаной фуражке, по очереди, не очень дружелюбно оглядел встречающих.
– Что это все явились? Дел больше нет ни у кого?
– Мне вроде по этикету положено, – улыбнулся Кружилин.
Но Субботин на эту улыбку никак не отозвался.
– А ты? – повернулся он к Полипову.
– Долг вежливости, считайте. – Полипов пожевал обиженно губами. – Разве возбраняется?
– Ну, а ты, Антон? Тоже считать долгом?
– Я просто обязан. Ты же, Иван Михайлович, по нашему ведомству… эвакуированными предприятиями занимаешься.
– Ага… Ну, идем. Покажи мне свой завод.
Они шли по перрону – Субботин впереди, остальные на два шага сзади. Субботин шагал крупно и твердо, но спина его сутулилась, морщинистая тонкая шея с трудом, казалось, держит голову. И Кружилин подумал, что Субботин ведь уже старик, ему, кажется, не то шестидесятый, не то шестьдесят первый. Глядя в его чистые сероватые глаза, на розовые, всегда тщательно выбритые, без морщин, щеки, на узкие, будто мальчишеские, плечи, об этом как-то не думалось, даже совершенно поседевшие за последнее время волосы и брови его странным образом не старили. Но сутулившаяся при ходьбе спина и эта тонкая, старческая шея выдавали возраст.
В машине он молчал, сердито насупившись. Молчал и потом, когда ходил по территории завода, между огромных земляных курганов, недостроенных, окруженных лесами корпусов, наваленных повсюду безобразными кучами строительных материалов – кирпича, леса, проволоки, листового железа. Он, ничего не спрашивая, ходил из конца в конец огромной развороченной площадки, за ним, увязая в грязи, двигались толпой Савельев, Кружилин, Полипов и встретивший их у ворот главный инженер Нечаев.
На заводской площадке и примыкавшей к ней территории царил на первый взгляд невообразимый хаос: подъезжали и отъезжали грузовики, махали ковшами экскаваторы, рывшие какие-то ямы, всюду сновали люди – озябшие, перемокшие, кто в дождевиках, кто с мешками на головах. Люди кричали, ругались, что-то требовали, машины натужно гудели, еле вытаскивая из засасывающей грязи кузова, буксовали…
И странным казалось, что только каменщики, маячившие на стенах корпусов, не кричали, не ругались, не суетились. Не обращая внимания на суматоху внизу, на ливший сверху изнуряющий, холодный, вперемешку со снегом дождь, они молча и сердито делали свое дело, время от времени бросая отрывисто вниз:
– Кирпичей!
– Раствору! Дрыхнете там…
Обойдя площадку, Субботин так же молча зашел в один из недостроенных корпусов.
Стены его были уже возведены, положены поперечные балки для устройства перекрытия. Сверху сыпались искры электросварки, а внизу, у гудящих станков, не обращая внимания на дождь, на эти сыпавшиеся сверху искры, работали перемокшие люди. Проходы между четырьмя рядами станков были застланы мокрыми досками. По каждому проходу женщины катали четырехколесные тележки, собирая в кузовки готовые головки артиллерийских снарядов, отвозили их через широкий проем в торцевой стене корпуса в длинный дощатый сарай, закрытый толем.
Субботин стоял в цехе минут пять, глядел на рабочих у станков, на женщин, катавших тележки, как-то скорбно опустив уголки плотно сжатых губ. И вдруг, повернувшись к Полипову, задал странный вопрос:
– А каким хлебом вы кормите их, всех этих рабочих? Ржаным или пшеничным?
– Не понимаю… – ответил тот. Веки его вздрагивали.
Субботин усмехнулся, потуже надвинул кожаную фуражку.
– Я припоминаю, Петр Петрович, у тебя, когда ты волновался, губы дергались. А теперь, гляжу, и веки начинают трястись.