Страница:
[245]
Уже эти хлопоты Остермана не могли не растопить сердце дочери беспутного отца. Кроме того, неопытным людям, оказавшимся на самой вершине власти, было полезно посоветоваться с Остерманом и послушать его – профессионального дипломата, человека толкового и знающего, тем более что ситуация в Европе резко обострилась: после смерти австрийского императора Карла VI и прихода к власти в Пруссии Фридриха II началось многолетнее противостояние блоков держав по поводу Силезии и вообще «австрийского наследства». России предстояло определить свое место в грандиозном конфликте между Пруссией и Австрией – Пруссия только что вторглась в Силезию, началась Первая Австро-прусская война. Попутно заметим, что Остерман с середины 1720-х годов придерживался проавстрийской ориентации, тогда как Миних не скрывал своих симпатий к молодому прусскому королю.
Вскоре выяснилось, что особенно сблизился с Остерманом муж правительницы. Как остроумно заметил один из наблюдателей (в передаче Э. Финча), принц Антон Ульрих в беседах с Остерманом посещал как бы «политическую школу». [246]Остерман никогда не был бескорыстным человеком и, несомненно, извлекал из бесед с супругами пользу для себя или, попросту говоря, готовил низвержение Миниха и свое возвышение.
28 января 1741 года появился именной указ, по-современному говоря, «об упорядочивании и совершенствовании системы управления с целью повышения ее эффективности» («дабы входящие в наш Кабинет дела вдруг и безостановочное течение свое имели»). Указ был направлен в конечном счете против единовластия Миниха, хотя в нем шла речь лишь о распределении дел Кабинета министров по департаментам. Миниху, как первому министру, был поручен военный департамент, все дела, относящиеся к армии, причем он обязывался обо всем рапортовать принцу Антону Ульриху. Остерман, кроме навязанного ему Адмиралтейства, по-прежнему руководил внешней политикой, канцлер Черкасский и вице-канцлер Головкин ведали делами внутреннего управления. Начальники департаментов сообщали друг другу информацию «для соглашения», общие дела предполагалось обсуждать на заседаниях Кабинета министров. [247]В итоге от власти первого министра почти ничего не осталось. Миних почувствовал себя оскорбленным.
Он терпел только до конца зимы 1741 года. 28 февраля Финч сообщал в Лондон: «Все еще заметно какое-то брожение во внутренних делах здешнего правительства. Первый министр находит, что не пользуется такой широтой власти, на которую рассчитывал, а потому намекнул (великой княгине. – Е. А.)о своем желании сложить с себя настоящую должность. Великая княгиня отвечала, что не вполне понимает, что он хочет сказать и на что он жалуется, так как властные полномочия генералиссимуса определены и установлены еще Петром Первым; при распределении… дел (имеется в виду рассмотренный выше указ 28 января 1741 года. – Е. А.)…имелось в виду только наилучшее отправление дел». [248]Неизвестно, был ли еще разговор у правительницы с Минихом, но 3 марта неожиданно появился указ Анны Леопольдовны своему мужу-генералиссимусу об отставке первого министра по его просьбе («он сам нас просит за старостию и что в болезнях находится и за долговременные нам, и предкам нашим, и государству нашему верные и знатные службы его»). [249]Правительница боялась своего первого министра и даже свою волю объявила ему через Левенвольде (по другой версии, через сына фельдмаршала Эрнста) и несколько ночей, пока Миних не перебрался в свой дом на Васильевском острове, меняла спальни – не хотела, чтобы с ней поступили так же, как со спящим Бироном.
«Это известие как громом поразило его, – пишет Манштейн о том, как воспринял отставку Миних, – однако он опомнился после нескольких минут размышления, принял довольный вид, благодарил великую княгиню за оказанную милость и удалился несколько дней спустя в свой дворец на противоположный берег Невы… его отблагодарили <отставкой> за его службу, как раз в то время, когда он воображал, что могущество его утверждается более чем когда-либо». [250]Нужно согласиться с мнением мемуариста. Миних был уверен, что его никогда не отправят в отставку, считая себя «столпом империи», – именно так он называл себя в своих записках. Несомненно, Миних пал жертвой своей амбициозности – он всерьез считал, что незаменим, что без него не обойдутся и еще станут просить остаться. Шетарди точно написал о Минихе, что он «поддерживает свое влияние самоуверенностью, которая его никогда не покидает», хотя за ней ничего не стоит. Предшественники Анны Леопольдовны на троне по крайней мере дважды попадались на удочку капризного фельдмаршала, удовлетворяли его требования и просили забрать просьбы об отставке. А тут и бумаги никакой не потребовалось – желание фельдмаршала уйти на покой, высказанное в беседе с Анной Леопольдовной, приняли за прошение об отставке! Фельдмаршалу определили огромное денежное пособие в 100 тысяч рублей, [251]а также приличествующую его рангу пенсию и караул возле дома, который отставной, но полный сил и замыслов деятель считал почему-то – в отличие от всех остальных – почетным. По крайней мере, так он написал о приставленном к нему карауле в мемуарах, хотя на самом деле его посадили под домашний арест.
Что лежало в основе решения правительницы об увольнении Миниха, точно сказать невозможно. Может быть, интриги Остермана и примкнувшего к нему Левенвольде, уговоры мужа, требовавшего, чтобы Анна проявила твердость. Известно, что на упреки Елизаветы Петровны в неблагодарности Миниху правительница отвечала, что на нее сильно надавили муж и Остерман. [252]Может быть, сработал принцип «Мавр сделал свое дело…». Миних был неприятен правительнице как человек, совершивший хотя и необходимый для нее, но низкий поступок. Кажется уместной и приводимая по этому случаю секретарем саксонского посольства Пецольдом латинская пословица «Proditionem amo, proditorem odi» («Люблю предательство, ненавижу предателя»). Ко всему прочему Миних обходился с принцессой довольно бесцеремонно. Чего стоит хотя бы история о том, как он в январе 1741 года привез во дворец нового австрийского посланника маркиза Ботта и «прямо вошел к великой княгине, которая была неодета, и доложил ей, что Ботта ожидает в приемной». [253]Возможно, что ускорило отставку подозрение, которое возникло у правительницы после визита Миниха к цесаревне Елизавете в конце февраля. Как показал на следствии 1742 года Левенвольде, знавший это от самой Анны Леопольдовны, «она на фельдмаршала Миниха по причине того, что будто он к (цесаревне) приходил, суспицию (подозрение. – Е. А.)имела. Потом оный фельдмаршал из службы уволен». [254]
Манштейн и, вслед за ним, историк С. М. Соловьев считали, что падению Миниха способствовал донос бывшего регента Бирона из Шлиссельбурга. Действительно, тот написал из заключения, что «никогда не принял бы регентства, если бы граф Миних не склонял бы его к этому столь убедительно, что хотел даже броситься перед ним на колени». Поэтому Бирон, поминая свою печальную историю, советовал правительнице остерегаться Миниха, ставшего из «верного сына отечества» «самым опасным человеком в империи». [255]По-видимому, Манштейн не очень исказил истину. Сохранились не известные ему показания Бирона, кратко изложенные в начале 1742 года елизаветинскими следователями. В этом тексте есть знакомая нам по запискам Манштейна фраза: «Ни во веки б он, Бирон, правительства не принял, ежели б по представлению онаго фельдмаршала Миниха и непрестанному его прошению и предложению то не сделано». [256]Вышесказанное находит подтверждение в донесении Э. Финча от 3 марта 1741 года: «Герцог Курляндский тоже писал великой княгине письмо, в котором желает ей всякого счастья и благополучия в делах правления и прибавляет, что – несмотря на уверенность в невозможности изменить в чем-либо собственную судьбу… несмотря на убеждение, что его советы не могут иметь значения для ее высочества, он не может не умолять ее, ради ее собственного блага, не слишком доверяться фельдмаршалу. Простая предосторожность и пример самого герцога должны служить предупреждением. Герцог уверяет, что, сделай он графа Миниха генералиссимусом, он оставался бы регентом поныне». [257]
Весной 1741 года прояснилась судьба и самого Бирона. Она не оказалась счастливой. После того как бывший регент был доставлен в Шлиссельбург, он тяжело переживал происшедшее, вспоминая страшное пробуждение, и, естественно, не мог спать по ночам. Почти две недели никакого расследования не велось. Разве что у самого Бирона и членов его семьи «расследовали» ларцы, кошельки и карманы, отобрали все деньги, золото и драгоценности. И хотя все это было тщательно переписано, не прошло и полугода, как фантастические богатства бывшего регента куда-то растворились, как некогда «растворились» богатства опального светлейшего князя Меншикова. Потом, 23 ноября 1740 года, в Шлиссельбурге состоялась «выездная сессия» Тайной канцелярии. Ее возглавляли непотопляемый А. И. Ушаков и сенатор, генерал-лейтенант М. И. Леонтьев. Они допросили Бирона по данным им вопросным пунктам. Вопросы касались «нерадения его о дражайшем здравии» покойной государыни, происков против родителей царя, а главное – «затейки» с присвоением регентства в октябре 1740 года. 29 декабря Ушаков докладывал о следствии на заседании Кабинета министров в присутствии Анны Леопольдовны, после чего правительница постановила, во-первых, «с сего времени называть его Бирингом» (возможно, такой была первоначально фамилия экс-регента, позже облагороженная на французский манер); и во-вторых, сослать его с семьей «в Сибирь, на Пелынь». В Петербурге в географии Сибири разбирались плохо и часто путали или искажали сибирские топонимы. Да и какая разница: Пелынь, Пелым, Белымь, главное – в Сибирь! С глаз долой! А администрация в сибирской столице – Тобольске уж сама разберется, куда направить узника.
Миниху – тогда еще первому министру – поручалось отправить в Пелым специального офицера, которому «близ того города Пелыни сделать по данному здесь рисунку нарочно хоромы, а вокруг оных огородить острогом высокими и крепкими полисады из брусьев, которые проиглить как водится (то есть вставить сверху острые гвозди. – Е. А.)».Задолго до этого сам фельдмаршал Миних, считавший себя великим инженером, набросал эскиз уютного домика для своего поверженного врага и даже послал специального комиссара в Пелым для наблюдения за сибирской новостройкой. Правда, в Сибири Бирон пробыл недолго – вскоре новая императрица Елизавета Петровна приказала перевести его с семьей в Ярославль. А в пелымский дом в 1742 году въехал другой новосел – сам Миних, который и прожил там двадцать лет. Пока же в Сибирь с чертежиком дома отправился подпоручик барон Шкот и уже к 6 марта 1741 года в ударный срок возвел хоромы и ров вокруг выкопал, только «еще полисад не поставлен». [258]
А в это время в Петербурге вновь занялись делом Бирона. 23 февраля в Шлиссельбург прибыла комиссия из восьми следователей во главе с генералом Григорием Чернышевым, которая допросила бывшего регента по «допросным пунктам» обвинения с характерным названием: «Явные погрешения бывшего регента Курляндского и в чем его допрашивать надлежит». Здесь содержался «полный букет» обвинений, начиная с упреков в нехождении в церковь и кончая уличением в преступных связях с представителями иностранных держав. Ответы заключенного, естественно, не удовлетворили следственную комиссию, приехавшую на остров у истоков Невы совсем не для того, чтобы выяснить правду. Впрочем, в составе комиссии был человек, который хотел обнаружить правду. Это был кабинетный секретарь Андрей Яковлев, попавший ранее в Тайную канцелярию и пытанный за слова о подложности подписи императрицы Анны Иоанновны. Как писал о нем Финч, «это несомненно человек партии: решительный, предприимчивый, заявляющий прямо, что раз рисковал головою, то рискнет ею и другой раз, лишь бы узнать, кто в конце прошлого царствования присоветовал собрать подписи городов, приглашавших герцога Курляндского принять регентство… (и) когда, по чьему совету царица подписала документ, в силу которого герцог был признан регентом, так как Бестужев несомненно заявил, что подпись подложна и сделана не по его совету». [259]Угроза разоблачения аферы Бирона была вполне серьезна, да только у Яковлева руки оказались коротки – никто не был заинтересован в том, чтобы доподлинно узнать, подложна подпись императрицы Анны Иоанновны или нет.
При этом нужно отдать должное бывшему регенту – оборонялся он искусно. Так, когда его обвиняли «в небрежении здравия» покойной императрицы Анны Иоанновны, которая якобы, несмотря на подагру, хирагру и почечнокаменную болезнь, была вынуждена много времени проводить вместе с Бироном в конном манеже, то он ссылался на квалифицированное мнение докторов, не предрекавших государыне столь скорого конца и не возражавших против ее поездок верхом. Ибо на суровый вопрос временщика, «отчего в урине Ея императорского величества кровь показывается, ответствовали помянутые докторы, что-де происходит от малейших жил, которые напружились… и от того не изволила иметь никакого опасения и пользовалась бы только красным порошком доктора Шталя».
Мало того, Бирон рассказывал, как он сам ежечасно самоотверженно боролся за здоровье государыни, и, как-то увидав, что императрица «лекарство с великой противностью принимает, а часто и вовсе принимать не изволит», припадал к ногам Ее императорского величества, «слезно и неусыпно просил, чтобы теми определенными от докторов лекарствами изволили пользоваться. А больше всего принужден был Ея величеству в том докучать, чтоб она клистер себе ставить допустила… к чему напоследок и склонил». [260]
Еще в вину герцогу ставилось то, что он «в церковь Божию не ходил», все дела «по своей воле и страстям отправлял», был невежлив с придворными и знатью и так на них «крикивал и так предерзостно бранивался, что и Ея величество сама от того часто ретироваться изволила». Серьезнее было прежнее обвинение в том, что он утеснял и оскорблял родителей императора, угрожал им высылкой за границу, «оставя свою природную совесть, домогался регентства», да и «к российским честным людям и ко всей нации был весьма зол». Чтобы сделать обвинения как можно весомей, следователи туманно намекнули на государственную измену: Бирон якобы заключал «тайные секретнейшие договоры и обязательства… к повреждению государственных здешних интересов с чужими державами».
Во многом обвинения конца февраля повторяли ноябрьские, но новый импульс следствию дали показания А. П. Бестужева-Рюмина. Он был «подготовлен» суровым сидением в крепости и угрозами Миниха, о чем шла речь выше. Бестужева заранее, еще в начале декабря 1740 года, перевезли из Ивангорода сначала в Копорье, где он сидел с семьей, а потом в Петропавловскую крепость, и генерал Ушаков с 13 декабря начал его допрашивать, добиваясь самооговора и подтверждения обвинений против бывшего регента. Бестужев, замученный тюрьмой, напуганный угрозами, признался во всем, что от него требовали. Но очная ставка Бестужева с Бироном была проведена в марте или апреле 1741 года, когда Миних уже слетел с вершины власти, жил под домашним арестом и вмешиваться в следствие не мог. В итоге попытка уличить бывшего регента в преступлениях с помощью показаний Бестужева закончилась для следствия полным провалом. Мало того что Бирон отрицал возведенные на него обвинения, сам Бестужев отказался от всех обвинений в адрес бывшего регента, объясняя свои прежние показания (на которых и строилась очная ставка – «Пункты в обличение Бирона») как вынужденные угрозой пытки и смерти. [261]
Возможно, его воодушевила изменить показания реакция верхов на жесткое с ним обращение. 3 марта 1741 года Финч писал по этому поводу: «Русские люди не могут примириться с мыслью, что его выделили из толпы лиц, участвовавших в установлении регентства герцога Курляндского, и возложили на него ответственность за дело, которое – как говорят – он задумал не один, которого и один осуществить не мог, точно так же как один не мог бы ему противиться. И его, как прочих русских вельмож и сановников, причастных к делу, несло потоком власти герцога, сильного советом и поддержкой лица, готового теперь взвалить на Бестужева всю ответственность за дела, в которых оно само принимало самое деятельное участие». [262]Намек на Остермана, ушедшего от обвинений, здесь более чем прозрачный.
Кроме того, оказалось, что Бирон – человек не робкого десятка, многие его ответы были обстоятельны и хорошо аргументированы. Он отвергал самые серьезные обвинения, требовал бумагу и перо, сам писал объяснения. Но даже трогательный рассказ фаворита о клистире для государыни не убедил суровых судей. 8 апреля они пришли к единодушному решению, записанному в «Сентенцию о казни смертию четвертованием Бирона и конфискации имущества». [263]14 апреля, на основании заключения следователей, император Иван Антонович вынес приговор: Бирона и его братьев приговорить к «отписанию всего их движимого и недвижимого имения на Нас, в вечном заключении содержать, дабы тяжкое оное гонение и наглые обиды, которые верные наши подданные от него претерпели… без всякого взыскания не остались». Бирон удостоился чести быть сравненным в приговоре с Борисом Годуновым, которого тогда рассматривали как убийцу царевича Дмитрия («лесным коварством убити повелел») и узурпатора, возможно, отправившего на тот свет и царя Федора. Вот и Бирон, «будучи надмен гордостию и ненасытством властолюбия», поступал «так же, как и вышеупомянутый Годунов». Всем известно, говорилось в манифесте, «в каком мизерном состоянии оной Бирон с своею фамилиею и братьями прибыл и потом, будучи в России… какое неисчислимое богатство и великие, не по достоинству своему, чины получил», да к тому же «многих знатных духовных и светских чинов… не весьма за важные вины, а иных и безвинно кровь пролил, а других в отдаленных местах в заточениях гладом и жаждою и несносными человеческому естеству утеснениями даже до смерти умуча, и домы и фамилии их до основания разорил». Наконец, согласно манифесту, преступник пытался стать самовластным государем и «у нас дарованную нам от всемогущего Бога императорскую самодержавную власть вовсе отнять и наших вселюбезнейших государей родителей… от правления исключить и все то себе единому присвоить». Подготовившая приговор комиссия Чернышева изложила преступные деяния бывшего регента в 27 пунктах. Бирону припомнили все его прегрешения, начиная со злого умысла нанести ущерб здоровью Анны Иоанновны (пункт 2), обманным путем захватить власть (большая часть пунктов) и кончая покровительством братьям своим, разорявшим Россию (пункт 27). [264]В общем, за все эти преступления (как доказанные, так и недоказанные) решено было Бирона со всем его семейством, включая зятя Бисмарка, сослать в Сибирь навечно. Быстро нашли замену Бирону и в Курляндии. На его трон был предназначен младший брат Антона Ульриха, Людвиг Эрнст, который приехал в Петербург в конце июня 1741 года и вскоре был избран курляндским дворянством в герцоги Курляндии и Семигалии. Но польский король Август III, сюзерен курляндского герцога, этот выбор не утвердил, а власть правительницы к этому времени внезапно закончилась, и Людвиг Эрнст так и не стал герцогом. Может быть, и к лучшему для него…
Глава шестая
Уже эти хлопоты Остермана не могли не растопить сердце дочери беспутного отца. Кроме того, неопытным людям, оказавшимся на самой вершине власти, было полезно посоветоваться с Остерманом и послушать его – профессионального дипломата, человека толкового и знающего, тем более что ситуация в Европе резко обострилась: после смерти австрийского императора Карла VI и прихода к власти в Пруссии Фридриха II началось многолетнее противостояние блоков держав по поводу Силезии и вообще «австрийского наследства». России предстояло определить свое место в грандиозном конфликте между Пруссией и Австрией – Пруссия только что вторглась в Силезию, началась Первая Австро-прусская война. Попутно заметим, что Остерман с середины 1720-х годов придерживался проавстрийской ориентации, тогда как Миних не скрывал своих симпатий к молодому прусскому королю.
Вскоре выяснилось, что особенно сблизился с Остерманом муж правительницы. Как остроумно заметил один из наблюдателей (в передаче Э. Финча), принц Антон Ульрих в беседах с Остерманом посещал как бы «политическую школу». [246]Остерман никогда не был бескорыстным человеком и, несомненно, извлекал из бесед с супругами пользу для себя или, попросту говоря, готовил низвержение Миниха и свое возвышение.
28 января 1741 года появился именной указ, по-современному говоря, «об упорядочивании и совершенствовании системы управления с целью повышения ее эффективности» («дабы входящие в наш Кабинет дела вдруг и безостановочное течение свое имели»). Указ был направлен в конечном счете против единовластия Миниха, хотя в нем шла речь лишь о распределении дел Кабинета министров по департаментам. Миниху, как первому министру, был поручен военный департамент, все дела, относящиеся к армии, причем он обязывался обо всем рапортовать принцу Антону Ульриху. Остерман, кроме навязанного ему Адмиралтейства, по-прежнему руководил внешней политикой, канцлер Черкасский и вице-канцлер Головкин ведали делами внутреннего управления. Начальники департаментов сообщали друг другу информацию «для соглашения», общие дела предполагалось обсуждать на заседаниях Кабинета министров. [247]В итоге от власти первого министра почти ничего не осталось. Миних почувствовал себя оскорбленным.
Он терпел только до конца зимы 1741 года. 28 февраля Финч сообщал в Лондон: «Все еще заметно какое-то брожение во внутренних делах здешнего правительства. Первый министр находит, что не пользуется такой широтой власти, на которую рассчитывал, а потому намекнул (великой княгине. – Е. А.)о своем желании сложить с себя настоящую должность. Великая княгиня отвечала, что не вполне понимает, что он хочет сказать и на что он жалуется, так как властные полномочия генералиссимуса определены и установлены еще Петром Первым; при распределении… дел (имеется в виду рассмотренный выше указ 28 января 1741 года. – Е. А.)…имелось в виду только наилучшее отправление дел». [248]Неизвестно, был ли еще разговор у правительницы с Минихом, но 3 марта неожиданно появился указ Анны Леопольдовны своему мужу-генералиссимусу об отставке первого министра по его просьбе («он сам нас просит за старостию и что в болезнях находится и за долговременные нам, и предкам нашим, и государству нашему верные и знатные службы его»). [249]Правительница боялась своего первого министра и даже свою волю объявила ему через Левенвольде (по другой версии, через сына фельдмаршала Эрнста) и несколько ночей, пока Миних не перебрался в свой дом на Васильевском острове, меняла спальни – не хотела, чтобы с ней поступили так же, как со спящим Бироном.
«Это известие как громом поразило его, – пишет Манштейн о том, как воспринял отставку Миних, – однако он опомнился после нескольких минут размышления, принял довольный вид, благодарил великую княгиню за оказанную милость и удалился несколько дней спустя в свой дворец на противоположный берег Невы… его отблагодарили <отставкой> за его службу, как раз в то время, когда он воображал, что могущество его утверждается более чем когда-либо». [250]Нужно согласиться с мнением мемуариста. Миних был уверен, что его никогда не отправят в отставку, считая себя «столпом империи», – именно так он называл себя в своих записках. Несомненно, Миних пал жертвой своей амбициозности – он всерьез считал, что незаменим, что без него не обойдутся и еще станут просить остаться. Шетарди точно написал о Минихе, что он «поддерживает свое влияние самоуверенностью, которая его никогда не покидает», хотя за ней ничего не стоит. Предшественники Анны Леопольдовны на троне по крайней мере дважды попадались на удочку капризного фельдмаршала, удовлетворяли его требования и просили забрать просьбы об отставке. А тут и бумаги никакой не потребовалось – желание фельдмаршала уйти на покой, высказанное в беседе с Анной Леопольдовной, приняли за прошение об отставке! Фельдмаршалу определили огромное денежное пособие в 100 тысяч рублей, [251]а также приличествующую его рангу пенсию и караул возле дома, который отставной, но полный сил и замыслов деятель считал почему-то – в отличие от всех остальных – почетным. По крайней мере, так он написал о приставленном к нему карауле в мемуарах, хотя на самом деле его посадили под домашний арест.
Что лежало в основе решения правительницы об увольнении Миниха, точно сказать невозможно. Может быть, интриги Остермана и примкнувшего к нему Левенвольде, уговоры мужа, требовавшего, чтобы Анна проявила твердость. Известно, что на упреки Елизаветы Петровны в неблагодарности Миниху правительница отвечала, что на нее сильно надавили муж и Остерман. [252]Может быть, сработал принцип «Мавр сделал свое дело…». Миних был неприятен правительнице как человек, совершивший хотя и необходимый для нее, но низкий поступок. Кажется уместной и приводимая по этому случаю секретарем саксонского посольства Пецольдом латинская пословица «Proditionem amo, proditorem odi» («Люблю предательство, ненавижу предателя»). Ко всему прочему Миних обходился с принцессой довольно бесцеремонно. Чего стоит хотя бы история о том, как он в январе 1741 года привез во дворец нового австрийского посланника маркиза Ботта и «прямо вошел к великой княгине, которая была неодета, и доложил ей, что Ботта ожидает в приемной». [253]Возможно, что ускорило отставку подозрение, которое возникло у правительницы после визита Миниха к цесаревне Елизавете в конце февраля. Как показал на следствии 1742 года Левенвольде, знавший это от самой Анны Леопольдовны, «она на фельдмаршала Миниха по причине того, что будто он к (цесаревне) приходил, суспицию (подозрение. – Е. А.)имела. Потом оный фельдмаршал из службы уволен». [254]
Манштейн и, вслед за ним, историк С. М. Соловьев считали, что падению Миниха способствовал донос бывшего регента Бирона из Шлиссельбурга. Действительно, тот написал из заключения, что «никогда не принял бы регентства, если бы граф Миних не склонял бы его к этому столь убедительно, что хотел даже броситься перед ним на колени». Поэтому Бирон, поминая свою печальную историю, советовал правительнице остерегаться Миниха, ставшего из «верного сына отечества» «самым опасным человеком в империи». [255]По-видимому, Манштейн не очень исказил истину. Сохранились не известные ему показания Бирона, кратко изложенные в начале 1742 года елизаветинскими следователями. В этом тексте есть знакомая нам по запискам Манштейна фраза: «Ни во веки б он, Бирон, правительства не принял, ежели б по представлению онаго фельдмаршала Миниха и непрестанному его прошению и предложению то не сделано». [256]Вышесказанное находит подтверждение в донесении Э. Финча от 3 марта 1741 года: «Герцог Курляндский тоже писал великой княгине письмо, в котором желает ей всякого счастья и благополучия в делах правления и прибавляет, что – несмотря на уверенность в невозможности изменить в чем-либо собственную судьбу… несмотря на убеждение, что его советы не могут иметь значения для ее высочества, он не может не умолять ее, ради ее собственного блага, не слишком доверяться фельдмаршалу. Простая предосторожность и пример самого герцога должны служить предупреждением. Герцог уверяет, что, сделай он графа Миниха генералиссимусом, он оставался бы регентом поныне». [257]
Весной 1741 года прояснилась судьба и самого Бирона. Она не оказалась счастливой. После того как бывший регент был доставлен в Шлиссельбург, он тяжело переживал происшедшее, вспоминая страшное пробуждение, и, естественно, не мог спать по ночам. Почти две недели никакого расследования не велось. Разве что у самого Бирона и членов его семьи «расследовали» ларцы, кошельки и карманы, отобрали все деньги, золото и драгоценности. И хотя все это было тщательно переписано, не прошло и полугода, как фантастические богатства бывшего регента куда-то растворились, как некогда «растворились» богатства опального светлейшего князя Меншикова. Потом, 23 ноября 1740 года, в Шлиссельбурге состоялась «выездная сессия» Тайной канцелярии. Ее возглавляли непотопляемый А. И. Ушаков и сенатор, генерал-лейтенант М. И. Леонтьев. Они допросили Бирона по данным им вопросным пунктам. Вопросы касались «нерадения его о дражайшем здравии» покойной государыни, происков против родителей царя, а главное – «затейки» с присвоением регентства в октябре 1740 года. 29 декабря Ушаков докладывал о следствии на заседании Кабинета министров в присутствии Анны Леопольдовны, после чего правительница постановила, во-первых, «с сего времени называть его Бирингом» (возможно, такой была первоначально фамилия экс-регента, позже облагороженная на французский манер); и во-вторых, сослать его с семьей «в Сибирь, на Пелынь». В Петербурге в географии Сибири разбирались плохо и часто путали или искажали сибирские топонимы. Да и какая разница: Пелынь, Пелым, Белымь, главное – в Сибирь! С глаз долой! А администрация в сибирской столице – Тобольске уж сама разберется, куда направить узника.
Миниху – тогда еще первому министру – поручалось отправить в Пелым специального офицера, которому «близ того города Пелыни сделать по данному здесь рисунку нарочно хоромы, а вокруг оных огородить острогом высокими и крепкими полисады из брусьев, которые проиглить как водится (то есть вставить сверху острые гвозди. – Е. А.)».Задолго до этого сам фельдмаршал Миних, считавший себя великим инженером, набросал эскиз уютного домика для своего поверженного врага и даже послал специального комиссара в Пелым для наблюдения за сибирской новостройкой. Правда, в Сибири Бирон пробыл недолго – вскоре новая императрица Елизавета Петровна приказала перевести его с семьей в Ярославль. А в пелымский дом в 1742 году въехал другой новосел – сам Миних, который и прожил там двадцать лет. Пока же в Сибирь с чертежиком дома отправился подпоручик барон Шкот и уже к 6 марта 1741 года в ударный срок возвел хоромы и ров вокруг выкопал, только «еще полисад не поставлен». [258]
А в это время в Петербурге вновь занялись делом Бирона. 23 февраля в Шлиссельбург прибыла комиссия из восьми следователей во главе с генералом Григорием Чернышевым, которая допросила бывшего регента по «допросным пунктам» обвинения с характерным названием: «Явные погрешения бывшего регента Курляндского и в чем его допрашивать надлежит». Здесь содержался «полный букет» обвинений, начиная с упреков в нехождении в церковь и кончая уличением в преступных связях с представителями иностранных держав. Ответы заключенного, естественно, не удовлетворили следственную комиссию, приехавшую на остров у истоков Невы совсем не для того, чтобы выяснить правду. Впрочем, в составе комиссии был человек, который хотел обнаружить правду. Это был кабинетный секретарь Андрей Яковлев, попавший ранее в Тайную канцелярию и пытанный за слова о подложности подписи императрицы Анны Иоанновны. Как писал о нем Финч, «это несомненно человек партии: решительный, предприимчивый, заявляющий прямо, что раз рисковал головою, то рискнет ею и другой раз, лишь бы узнать, кто в конце прошлого царствования присоветовал собрать подписи городов, приглашавших герцога Курляндского принять регентство… (и) когда, по чьему совету царица подписала документ, в силу которого герцог был признан регентом, так как Бестужев несомненно заявил, что подпись подложна и сделана не по его совету». [259]Угроза разоблачения аферы Бирона была вполне серьезна, да только у Яковлева руки оказались коротки – никто не был заинтересован в том, чтобы доподлинно узнать, подложна подпись императрицы Анны Иоанновны или нет.
При этом нужно отдать должное бывшему регенту – оборонялся он искусно. Так, когда его обвиняли «в небрежении здравия» покойной императрицы Анны Иоанновны, которая якобы, несмотря на подагру, хирагру и почечнокаменную болезнь, была вынуждена много времени проводить вместе с Бироном в конном манеже, то он ссылался на квалифицированное мнение докторов, не предрекавших государыне столь скорого конца и не возражавших против ее поездок верхом. Ибо на суровый вопрос временщика, «отчего в урине Ея императорского величества кровь показывается, ответствовали помянутые докторы, что-де происходит от малейших жил, которые напружились… и от того не изволила иметь никакого опасения и пользовалась бы только красным порошком доктора Шталя».
Мало того, Бирон рассказывал, как он сам ежечасно самоотверженно боролся за здоровье государыни, и, как-то увидав, что императрица «лекарство с великой противностью принимает, а часто и вовсе принимать не изволит», припадал к ногам Ее императорского величества, «слезно и неусыпно просил, чтобы теми определенными от докторов лекарствами изволили пользоваться. А больше всего принужден был Ея величеству в том докучать, чтоб она клистер себе ставить допустила… к чему напоследок и склонил». [260]
Еще в вину герцогу ставилось то, что он «в церковь Божию не ходил», все дела «по своей воле и страстям отправлял», был невежлив с придворными и знатью и так на них «крикивал и так предерзостно бранивался, что и Ея величество сама от того часто ретироваться изволила». Серьезнее было прежнее обвинение в том, что он утеснял и оскорблял родителей императора, угрожал им высылкой за границу, «оставя свою природную совесть, домогался регентства», да и «к российским честным людям и ко всей нации был весьма зол». Чтобы сделать обвинения как можно весомей, следователи туманно намекнули на государственную измену: Бирон якобы заключал «тайные секретнейшие договоры и обязательства… к повреждению государственных здешних интересов с чужими державами».
Во многом обвинения конца февраля повторяли ноябрьские, но новый импульс следствию дали показания А. П. Бестужева-Рюмина. Он был «подготовлен» суровым сидением в крепости и угрозами Миниха, о чем шла речь выше. Бестужева заранее, еще в начале декабря 1740 года, перевезли из Ивангорода сначала в Копорье, где он сидел с семьей, а потом в Петропавловскую крепость, и генерал Ушаков с 13 декабря начал его допрашивать, добиваясь самооговора и подтверждения обвинений против бывшего регента. Бестужев, замученный тюрьмой, напуганный угрозами, признался во всем, что от него требовали. Но очная ставка Бестужева с Бироном была проведена в марте или апреле 1741 года, когда Миних уже слетел с вершины власти, жил под домашним арестом и вмешиваться в следствие не мог. В итоге попытка уличить бывшего регента в преступлениях с помощью показаний Бестужева закончилась для следствия полным провалом. Мало того что Бирон отрицал возведенные на него обвинения, сам Бестужев отказался от всех обвинений в адрес бывшего регента, объясняя свои прежние показания (на которых и строилась очная ставка – «Пункты в обличение Бирона») как вынужденные угрозой пытки и смерти. [261]
Возможно, его воодушевила изменить показания реакция верхов на жесткое с ним обращение. 3 марта 1741 года Финч писал по этому поводу: «Русские люди не могут примириться с мыслью, что его выделили из толпы лиц, участвовавших в установлении регентства герцога Курляндского, и возложили на него ответственность за дело, которое – как говорят – он задумал не один, которого и один осуществить не мог, точно так же как один не мог бы ему противиться. И его, как прочих русских вельмож и сановников, причастных к делу, несло потоком власти герцога, сильного советом и поддержкой лица, готового теперь взвалить на Бестужева всю ответственность за дела, в которых оно само принимало самое деятельное участие». [262]Намек на Остермана, ушедшего от обвинений, здесь более чем прозрачный.
Кроме того, оказалось, что Бирон – человек не робкого десятка, многие его ответы были обстоятельны и хорошо аргументированы. Он отвергал самые серьезные обвинения, требовал бумагу и перо, сам писал объяснения. Но даже трогательный рассказ фаворита о клистире для государыни не убедил суровых судей. 8 апреля они пришли к единодушному решению, записанному в «Сентенцию о казни смертию четвертованием Бирона и конфискации имущества». [263]14 апреля, на основании заключения следователей, император Иван Антонович вынес приговор: Бирона и его братьев приговорить к «отписанию всего их движимого и недвижимого имения на Нас, в вечном заключении содержать, дабы тяжкое оное гонение и наглые обиды, которые верные наши подданные от него претерпели… без всякого взыскания не остались». Бирон удостоился чести быть сравненным в приговоре с Борисом Годуновым, которого тогда рассматривали как убийцу царевича Дмитрия («лесным коварством убити повелел») и узурпатора, возможно, отправившего на тот свет и царя Федора. Вот и Бирон, «будучи надмен гордостию и ненасытством властолюбия», поступал «так же, как и вышеупомянутый Годунов». Всем известно, говорилось в манифесте, «в каком мизерном состоянии оной Бирон с своею фамилиею и братьями прибыл и потом, будучи в России… какое неисчислимое богатство и великие, не по достоинству своему, чины получил», да к тому же «многих знатных духовных и светских чинов… не весьма за важные вины, а иных и безвинно кровь пролил, а других в отдаленных местах в заточениях гладом и жаждою и несносными человеческому естеству утеснениями даже до смерти умуча, и домы и фамилии их до основания разорил». Наконец, согласно манифесту, преступник пытался стать самовластным государем и «у нас дарованную нам от всемогущего Бога императорскую самодержавную власть вовсе отнять и наших вселюбезнейших государей родителей… от правления исключить и все то себе единому присвоить». Подготовившая приговор комиссия Чернышева изложила преступные деяния бывшего регента в 27 пунктах. Бирону припомнили все его прегрешения, начиная со злого умысла нанести ущерб здоровью Анны Иоанновны (пункт 2), обманным путем захватить власть (большая часть пунктов) и кончая покровительством братьям своим, разорявшим Россию (пункт 27). [264]В общем, за все эти преступления (как доказанные, так и недоказанные) решено было Бирона со всем его семейством, включая зятя Бисмарка, сослать в Сибирь навечно. Быстро нашли замену Бирону и в Курляндии. На его трон был предназначен младший брат Антона Ульриха, Людвиг Эрнст, который приехал в Петербург в конце июня 1741 года и вскоре был избран курляндским дворянством в герцоги Курляндии и Семигалии. Но польский король Август III, сюзерен курляндского герцога, этот выбор не утвердил, а власть правительницы к этому времени внезапно закончилась, и Людвиг Эрнст так и не стал герцогом. Может быть, и к лучшему для него…
Глава шестая
Правительница, чуть было не ставшая императрицей
Итак, после низвержения Бирона и отставки Миниха власть оказалась в руках правительницы. Теперь пора нам приглядеться к ней повнимательнее. Анна Леопольдовна казалась женщиной симпатичной – была хорошо сложена, статна, стройна, хотя рассмотреть это было довольно затруднительно, так как почти все время с 1740 по 1745 год она была беременна, родив одного за другим пятерых детей. Миних-сын писал, что Анна «волосы имела темного цвета, а лиценачертание хотя и не регулярно пригожее (то есть не отвечающее принятым тогда канонам женской красоты. –
Е. А.),однако приятное и благородное».
«В одежде была она великолепна и с хорошим вкусом», – утверждал Э. Миних. Однако, несмотря на это утверждение, очевидно, что как раз вкуса Анне Леопольдовне явно не хватало. «В уборке волос никогда моде не следовала, – продолжал Миних, – но собственному изобретению, от чего большей частью убиралась не к лицу». [265]Между тем прическа в туалете женщины того времени имела исключительно важное значение, даже большее, чем теперь. Без дорогого и – что существенно – изобретательного куафера не обходилась ни одна дама света. Париж уже давно диктовал свою волю всем модницам и в прическах, и в одежде, и в аксессуарах. Одеваться по парижской моде было принятой при всех европейских дворах нормой, нарушать которую было просто невозможно. Величайшим искусством было достижение гармонии прически, украшений, платья с фижмами и манер. Правительница этим искусством не обладала и тем самым роняла свой престиж в глазах окружающих. Она не просто изобретала свою моду, а шла против нее. Миних-отец пишет то, что подтверждается другими источниками и даже портретами правительницы: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, не носила фижм и в таком виде являлась к обедне, в публике (дело немыслимое! – Е. А.),за обедом и после него, когда играла в карты с избранными партнерами». [266]Почти так же пишет о принцессе Манштейн: «Одетая в одной юбке и шушуне, с ночным убором на голове, сделанным из платка». Шетарди сообщает, что на торжественных приемах правительница носит костюм с чем-то вроде султана (ип corps avec une espe'ce de sultane). [267]Этот странный головной убор присутствует на самом известном ее портрете, дошедшем до нас. Неудивительно, что ей так понравился какой-то особенно красивый домашний костюм из Милана, который она увидела у жены младшего Миниха и с удовольствием приняла в подарок. [268]Из описаний гардероба правительницы видно, что в нем не было бальных платьев, имелось одно «кавалерское платье Святого Апостола Андрея», а большей частью упоминаются разного рода халаты и домашние платья – «шлафоры и полушлафоры с юбочками», «самары» и среди этого большинство – неярких, скромных тонов: черное, коричневое, темно-зеленое, «по синей земле с разными травами». [269]Из нарядных платьев правительницы всем запомнилось маскарадное платье к публичному маскараду (пожалуй, единственному в ее правление) 20 октября 1741 года. Это был «грузинский костюм», обложенный собольим мехом и подбитый белой тафтой, с пунцовой юбкой и грузинским головным убором. Как известно, женский грузинский наряд не отличается ни пестротой, ни вызывающей расцветкой. [270]
Скажем прямо: принцесса Анна никогда не производила на окружающих выгодного впечатления. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, – писала жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, – а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность». [271]
Иначе писал об Анне Леопольдовне ее придворный Эрнст Миних. По его словам, правительницу считали холодной, надменной и якобы всех презирающей. На самом же деле ее душа была «нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а холодность была лишь защитой от грубейшего ласкательства», так распространенного при дворе ее тетки. Правда, Миних писал свои мемуары много лет спустя после смерти Анны Леопольдовны, а леди Рондо – во время описываемых событий. Впрочем, одно другому не противоречит – некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы бросались в глаза всем, а доброта и глупость могут легко совмещаться в одном человеке. Поводимому, девочка росла скованной и застенчивой, и это проявлялось в ее холодности и нелюдимости. Леди Рондо писала в 1733 году, что дочь герцогини Мекленбургской – «дитя, она не очень хороша собой и от природы так застенчива, что еще нельзя судить, какова станет» [272]Примечательно, что позже, в 1740 году, французский посланник в России маркиз де ла Шетарди передавал рассказ о том, как герцогиня Екатерина, мать Анны, была «вынуждена прибегать к строгости против своей дочери, когда та была ребенком, чтобы победить в ней диковатость и заставить являться в обществе». Очевидно, что строгость, применяемая к застенчивому ребенку, могла в данной ситуации только навредить.
«В одежде была она великолепна и с хорошим вкусом», – утверждал Э. Миних. Однако, несмотря на это утверждение, очевидно, что как раз вкуса Анне Леопольдовне явно не хватало. «В уборке волос никогда моде не следовала, – продолжал Миних, – но собственному изобретению, от чего большей частью убиралась не к лицу». [265]Между тем прическа в туалете женщины того времени имела исключительно важное значение, даже большее, чем теперь. Без дорогого и – что существенно – изобретательного куафера не обходилась ни одна дама света. Париж уже давно диктовал свою волю всем модницам и в прическах, и в одежде, и в аксессуарах. Одеваться по парижской моде было принятой при всех европейских дворах нормой, нарушать которую было просто невозможно. Величайшим искусством было достижение гармонии прически, украшений, платья с фижмами и манер. Правительница этим искусством не обладала и тем самым роняла свой престиж в глазах окружающих. Она не просто изобретала свою моду, а шла против нее. Миних-отец пишет то, что подтверждается другими источниками и даже портретами правительницы: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, не носила фижм и в таком виде являлась к обедне, в публике (дело немыслимое! – Е. А.),за обедом и после него, когда играла в карты с избранными партнерами». [266]Почти так же пишет о принцессе Манштейн: «Одетая в одной юбке и шушуне, с ночным убором на голове, сделанным из платка». Шетарди сообщает, что на торжественных приемах правительница носит костюм с чем-то вроде султана (ип corps avec une espe'ce de sultane). [267]Этот странный головной убор присутствует на самом известном ее портрете, дошедшем до нас. Неудивительно, что ей так понравился какой-то особенно красивый домашний костюм из Милана, который она увидела у жены младшего Миниха и с удовольствием приняла в подарок. [268]Из описаний гардероба правительницы видно, что в нем не было бальных платьев, имелось одно «кавалерское платье Святого Апостола Андрея», а большей частью упоминаются разного рода халаты и домашние платья – «шлафоры и полушлафоры с юбочками», «самары» и среди этого большинство – неярких, скромных тонов: черное, коричневое, темно-зеленое, «по синей земле с разными травами». [269]Из нарядных платьев правительницы всем запомнилось маскарадное платье к публичному маскараду (пожалуй, единственному в ее правление) 20 октября 1741 года. Это был «грузинский костюм», обложенный собольим мехом и подбитый белой тафтой, с пунцовой юбкой и грузинским головным убором. Как известно, женский грузинский наряд не отличается ни пестротой, ни вызывающей расцветкой. [270]
Скажем прямо: принцесса Анна никогда не производила на окружающих выгодного впечатления. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, – писала жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, – а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность». [271]
Иначе писал об Анне Леопольдовне ее придворный Эрнст Миних. По его словам, правительницу считали холодной, надменной и якобы всех презирающей. На самом же деле ее душа была «нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а холодность была лишь защитой от грубейшего ласкательства», так распространенного при дворе ее тетки. Правда, Миних писал свои мемуары много лет спустя после смерти Анны Леопольдовны, а леди Рондо – во время описываемых событий. Впрочем, одно другому не противоречит – некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы бросались в глаза всем, а доброта и глупость могут легко совмещаться в одном человеке. Поводимому, девочка росла скованной и застенчивой, и это проявлялось в ее холодности и нелюдимости. Леди Рондо писала в 1733 году, что дочь герцогини Мекленбургской – «дитя, она не очень хороша собой и от природы так застенчива, что еще нельзя судить, какова станет» [272]Примечательно, что позже, в 1740 году, французский посланник в России маркиз де ла Шетарди передавал рассказ о том, как герцогиня Екатерина, мать Анны, была «вынуждена прибегать к строгости против своей дочери, когда та была ребенком, чтобы победить в ней диковатость и заставить являться в обществе». Очевидно, что строгость, применяемая к застенчивому ребенку, могла в данной ситуации только навредить.