Страница:
[523]
То, что перевод главного заключенного России был непосредственно связан с делом Зубарева и серьезными опасениями Елизаветы, видно из последней фразы указа, подписанного императрицей: «А за Антоном Ульрихом и за детьми его смотреть наикрепчае, чтоб не учинили утечки». Одновременно власти пытались вести игру с пруссаками: от имени Зубарева в Берлин было послано письмо о том, что он якобы приехал в Архангельск и ждет прибытия прусского корабля со знакомым шкипером. Местом встречи была назначена биржа. Но пруссаки в ответ промолчали.
Внутри, на обширном дворе, стояло несколько зданий, одно из которых, одноэтажное, отдельно стоящее, и было использовано для содержания секретного узника. Усилиями графа А. И. Шувалова, начальника Тайной канцелярии, в крепости была создана внутренняя тюрьма. Штат охранников казармы Ивана Антоновича (25 солдат, а также унтер-офицеры) не подчинялся коменданту крепости, а получал все распоряжения непосредственно от Шувалова – преемника казавшегося бессменным А. И. Ушакова, все-таки умершего в 1747 году. Охране запрещалось покидать крепость и выезжать с острова в город, а также вести переписку, чтобы предотвратить возможные преступные контакты с посторонними. В этом смысле охранники мало отличались от своего арестанта, и с годами у них развивались «меленколия» и стрессы. В многочисленных инструкциях начальнику этой тюрьмы режим изоляции совершенствовался и уточнялся. Перед старшими офицерами, охранявшими тюрьму, стояло две главные задачи: «Принятых арестантов содержать под крепким караулом, чтоб не могли уйтить или кем вывезены быть». Достигалось это по возможности полной изоляцией узников. Примечательно, что арестант был в наличии один, но в инструкции написано так, будто бы их несколько человек. Либо власти собирались перевести в Шлиссельбург и других членов семьи брауншвейгского принца, либо (учитывая небольшие размеры казармы) это делалось из соображений конспирации – вспомним, как десять лет старался Вындомский, сообщая о здоровье и благополучии несуществующего арестанта. Режим изоляции узника был действительно весьма строгий, не в пример холмогорскому. Ивану были запрещены не только прогулки на свежем воздухе, его не выпускали даже в коридор.
В инструкциях особенно детально описываются случаи, когда необходимо было допустить в крепость или саму тюрьму посторонних людей. В инструкции предписывалось «арестанта из казармы не выпускать, когда ж для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтоб его видеть не могли». [524]Охране Ивана Антоновича было запрещено не то что водить компанию с солдатами и офицерами гарнизона, но даже разговаривать с ними. Им также запрещалось говорить посторонним, «как арестант: стар или молод, русский или иностранный», сразу арестовывать всех, кто будет интересоваться арестантом. Угроза похищения узника, которая после истории Зубарева как дамоклов меч висела над авторами инструкций, заставила опасаться поддельных приказов, не предусмотренных Шуваловым визитов: «В инструкции вашей упоминается, чтоб в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать, еще вам присовокупляется – хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и объявить, что без указа Тайной канцелярии не велено». Отдельно было сказано (в память истории Зубарева), чтоб «особливо чужестранных никогда не пускать, да и в работных, когда пусканы будут, смотреть вам самим, чтоб какой-либо подозрительный человек между работными пройти не мог». [525]Более того, 5 октября 1756 года охранявшему арестанта Григория капитану Шубникову был дан именной указ, не имеющий аналогов в истории тогдашней России: охранники предупреждались, что если они получат специальный указ о вывозе арестанта из крепости, подписанный императрицей, то его должен представить только сам начальник Тайной канцелярии генерал, граф и кавалер Александр Иванович Шувалов, и никто другой. [526]
«Положение Ивана было ужасно, – писал современник. – Небольшие окна его каземата были закрыты, дневной свет не проникал сквозь них, свечи горели непрестанно, с наружной стороны темницы находился караул. Не имея при себе часов, арестант не знал время дня и ночи. Он не умел ни читать, ни писать, одиночество сделало его задумчивым, мысли его не всегда были в порядке». Утверждение о неграмотности арестанта Григория ложно. Из донесений начальника охраны видно, что он прекрасно владел Священным Писанием, в разговоре приводил примеры из священных книг. По инструкции офицерам охраны следовало «писем писать арестанту не давать, чего ради чернил, бумаги и всего того, чем можно способ сыскать писать, отнюдь бы при нем не было». [527]Вряд ли этот пункт инструкции мог относиться к неграмотному человеку. К тому же капитан Преображенского полка Овцын – начальник тайной тюрьмы, сообщал, что пытался пресекать попытки арестанта писать на отломанных от стены кусках известки.
Иван Антонович прожил в Шлиссельбурге в особой казарме под присмотром своих тюремщиков восемь лет. Когда арестант был устроен, все инструкции даны начальством и вызубрены охраной, режим налажен, потянулись мрачные будни. Общаться с арестантом имели право только два офицера: прапорщик Власьев и сержант Лука Чекин. Они фактически жили с арестантом в одном помещении, вместе с ним обедали за одним столом. Инструкции не запрещали охранникам разговаривать с Григорием, но им нельзя было открывать ему, «в котором месте арестант содержится и далеко ль от Петербурга или от Москвы… чтоб он не знал». Из донесений капитана Овцына, бывшего несколько лет начальником тайной тюрьмы, видно, что Власьев и Чекин были люди невежественные, грубые, даже немилосердные в отношении к узнику. Мало того что Ивана Антоновича не выпускали на прогулки, ему и в тюрьме были созданы тяжелейшие условия жизни, которые вредили его здоровью, как физическому, так и умственному.
Можно не сомневаться, что его существование вызывало постоянную головную боль у трех сменивших друг друга властителей России. Свергнув малыша-императора в 1741 году, Елизавета взяла на свою душу этот грех. Но, умирая, она передала его Петру III, а тот – своей жене-злодейке Екатерине П. И что делать с этим человеком, не знал никто.
Слухи о жизни Ивана Антоновича в темнице, о его мученичестве «за истинную веру» не исчезали в народе и вызывали серьезное беспокойство властей. Да и царственных особ личность бывшего императора жгуче интересовала. Известно, что однажды, в 1756 году, Ивана Антоновича привезли в Петербург, в дом Петра Шувалова (по другой версии – в Зимний дворец). Императрица Елизавета раз или два, переодетая мужчиной, в сопровождении Ивана Шувалова, ходила к Ивану Антоновичу и даже разговаривала с ним. Она увидела его впервые за пятнадцать лет с тех пор, как сразу после переворота несколько минут подержала на руках. В марте 1762 года Петр III, как уже сказано выше, сам ездил в Шлиссельбург и под видом офицера-инспектора разговаривал с узником. Вскоре после своего вступления на престол, в августе 1762 года, виделась с Иваном Антоновичем и императрица Екатерина II, что непосредственно вытекает из ее указа после его гибели в 1764 году.
Этому визиту предшествовала довольно любопытная история. 29 июня 1762 года, на следующий день после свержения Петра III, Екатерина распорядилась вывезти Ивана Антоновича, названного в указе «безымянным колодником», в Кексгольм, а в Шлиссельбурге срочно «очистить самые лучшие покои и прибрать по известной мере по лучшей опрятности». Нетрудно догадаться, что у Екатерины было намерение поместить в Шлиссельбурге нового узника, очередного экс-императора Петра III. Майор Савин в начале июля вывез «безымянного колодника» в Кексгольм на судне, но бурная Ладога, как всегда внезапно, проявила свой нрав – в 30 верстах от Шлиссельбурга судно разбилось, узника, которому завязали голову тряпкой, на руках вынесли на берег, и всей экспедиции пришлось ждать помощи из Шлиссельбурга. В Кексгольме бывший император прожил месяц. Тут как раз произошло убийство в Ропше другого свергнутого императора, Петра III, надобность везти которого в Шлиссельбург отпала: его путь теперь пролегал в Александро-Невскую лавру – усыпальницу для опальных и второстепенных членов царской семьи.
Нет сомнения, что молодой человек с тонкой белой кожей (его никогда не выводили на свежий воздух и солнце), с длинной рыжей бородой, придававшей ему, по словам очевидца, «дикий и грубый вид», производил неожиданно тяжелое впечатление на своих высоких визитеров. Их, вероятно, поражало разительное противоречие между абстрактным представлением об экс-императоре Всероссийском Иоанне III Антоновиче, которое они имели в своем сознании, и тем человеком, которого они видели в убогой камере одетым в какое-то рубище простолюдина. При этом визитеры замечали, что он был, хотя и бедно одет, но чистоплотен, аккуратен, заботился о чистоте своей постели и белья и требовал от охраны замены обветшавших и худых вещей.
Лишенный всякого воспитания, Иван вырос нервным, легковозбудимым человеком, быстро переходившим на крик и ругань «с великим сердцем», особенно когда ему не верили или оспаривали его мнение. «Он весьма сердитого, горячего и свирепого нрава был и никакого противоречия не сносил», – рассказывали на следствии Власьев и Чекин. К тому же узник страшно заикался, и, как писали охранники, «косноязычество, которое, однако, так чрезвычайно действительно было, что не токмо произношение слов с крайнею трудностию и столь невразумительно производил, что посторонним почти вовсе, а нам, яко безотлучно при нем находившимся, весьма трудно слов его понять можно было, но еще для сего крайно невразумительного слов производства подбородок свой рукою поддерживать и кверху привздымать, потому принужденным находили, что без того и произносимых слов хоть мало понятными произвесть был не в состоянии».
Характерна и его типичная для одиночных арестантов манера быстро бегать по камере и, углубившись в свои мысли, что-то непрерывно бормотать себе под нос. Как писали Власьев и Чекин, «во время расхаживаньев часто без всякой причины вдруг, рассмеиваясь, хохотал и, словом, всякие безумия изъявлял». Они же сообщали далее: «Невзирая на чрезвычайное косноязычество и крайнейшее его трудности произношение, такую страсть к содержанию разговоров имел, что беспрестанно и, не имев ни малейшего повода, сам вопросы себя чиня и ответствуя, говорил такие коловратные слова, что всякому человеку себе вообразить весьма трудно было».
Сведения о сумасшествии Ивана идут преимущественно от офицеров охраны и их начальников. Вот образчик «диагноза» упомянутого Овцына и его методы «лечения» арестанта: «Арестант, кроме безумств, здоров, только часто беспокойствовал, а особливо с прапорщиком, однако ж всякими угрозами и способами я его от того унял: не давал ему несколько дней чаю пить, также не давал ему чулок крепких, а носил он совсем изорванные, почему ноне стал быть совсем смирен». [528]А вот окончательный «диагноз» убийц Ивана Антоновича: «В таком бессчастном лишении разума, понятия, памяти и настоящего с различиванием чувств состоянии находился он с самого нашего к нему определения даже по день кончины, так что ни одного часа, ниже дня, не помним, чтоб от него хоть малейший признак бесповрежденного разума приметить можно было». [529]Всё это несомненная ложь, которую легко разоблачить, читая донесения начальника охраны секретного узника Овцына своему начальнику А. И. Шувалову.
Охранники были не большими специалистами в психиатрии, чем сановники, распространявшие слухи об узнике. Представление о сумасшествии или слабоумии Ивана Антоновича широко внедрялось среди иностранных дипломатов. Английский посланник писал в 1764 году о секретной беседе с графом Паниным, который не раз виделся с арестантом и только для посланника (и соответственно – для английского правительства) «раскрыл тайну» бывшего императора: «Ему случалось в разные времена видеть принца… он всегда находил его рассудок совершенно расстроенным, а мысли его вполне спутанными и без малейших определенных представлений. Это совпадает с общим мнением о нем, но сильно расходится с отзывом, слышанным мною насчет подобного свидания его с покойным императором Петром III. Государь этот… заметил, что разговор его был не только рассудителен, но даже оживлен». В самом деле, разговор Ивана с Петром III, изложенный выше, да и другие сведения не свидетельствуют в пользу версии об узнике-безумце.
Понятно, что представить Ивана сумасшедшим было выгодно власти. С одной стороны, это оправдывало суровость его содержания – ведь тогда психически больных за людей не признавали, держали в тесных «чуланах» в цепях или в дальних монастырях, где заставляли делать «черную работу». С другой стороны, это в какой-то степени оправдывало его возможное самоубийство или убийство: психически больной себя не контролирует, способен наложить на себя руки и может легко стать игрушкой в руках авантюристов.
После убийства Ивана Антоновича Екатерина II писала в своем манифесте, что она приехала на встречу с арестантом, чтобы увидеть принца и, «узнав его душевные свойства, и жизнь ему по природным его качествам и воспитанию определить спокойную». Но ее якобы постигла полная неудача, ибо «с чувствительностью нашею увидели в нем, кроме весьма ему тягостного и другим почти невразумительного косноязычества, лишение разума и смысла человеческого». Он «рассудка не имел доброе отличить от худого, так как и не мог чтением книг жизнь свою пробавлять». Поэтому, сочла государыня, никакой помощи несчастному оказать невозможно, и «не оставалося сему несчастнорожденному, а несчастнейше еще взросшему, иной помощи учинить, как оставить его в том же жилище».
Вывод императрицы о безумии Иванушки делался не по заключениям врачей, а по донесениям охраны и на основании собственного впечатления. Известно, что профессиональный врач к Ивану Антоновичу был допущен только один раз, но его заключение о здоровье арестанта осталось неизвестным. Конечно, сомневаясь в компетентности и объективности тюремщиков, Никиты Панина, императрицы Екатерины, мы должны помнить, что 20-летнее заключение не могло способствовать развитию личности несчастного узника. Человек не котенок, который даже в полной изоляции вырастет котом. Для личности Ивана жизнь в одиночке под постоянным надзором и то, что врачи называют «педагогической запущенностью», оказались губительны. Он не был ни идиотом, ни сумасшедшим, каким представляет его официальная версия властей, но его жизненный опыт был деформированным и дефектным из-за тех ограничений, которые на него накладывали тюремщики, из-за той жизни в четырех стенах, которую он вел два с половиной десятилетия.
В доказательство безумия Ивана тюремщики писали о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: «В июне <1759 года> припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривлял рот, замахивался на офицеров». Между тем известно из других источников, что офицеры охраны наказывали арестанта – лишали чая, теплых вещей, наверно, и бивали втихомолку за строптивость и уж наверняка дразнили, как собаку. Об этом есть сообщение Овцына, писавшего в апреле 1760 года: «Арестант здоров и временем беспокоен, а до того его доводят офицеры (Власьев и Чекин. – Е. А.),всегда его дразнят». [530]Для Ивана охранники были мучителями, которых он ненавидел, и его брань была естественной реакцией психически нормального человека. Проявления «безумия», вообще неадекватного поведения у Ивана Антоновича объяснимы почти исключительно теми скверными отношениями, которые у него сложились с Власьевым и Чекиным. Как уже сказано выше, они находились при нем неотлучно, поочередно и вместе ночевали в камере арестанта, при этом всячески его унижали и высмеивали. Овцын писал 25 сентября 1759 года, что «они его дразнят и, как я из казармы выйду, то они чем-нибудь ему тем, чего он по безумию своему не любит, досаждают», иначе говоря, дразнили его «императором» или «принцем». Для конфликта этих ненавидевших друг друга людей было достаточно какой-то мелочи: «А сего месяца 1-го числа с прапорщиком была ссора: арестант, сидя, кашлянул, а прапорщик ему сказал, для чего кашляет. На что арестант его выбранил, потом взяли один против другого скамейку и стул». [531]
Овцын писал 9 июля 1759 года: «Арестант, видимо, в уме, действительно, помешался. В лице перед прежним стал быть хуже и бледнее, а когда я спрошу, здоров ли, то с великим сердцем ответствует, что здоров, а в поступках так, как прежде… доносил от времени беспокойнее. Из нас каждому, заходя, в глаза дует и фыркает и другие многие проказы делает, а во время обеда на всех взмахивает ложкою и руками, кривляет ртом, глаза косит, так что от страху во весь стол усидеть невозможно, и он, увидя, что я робею, более всякие шалости делает».
Как известно, сильное заикание во время затрудненной речи приводит к особенной мимике, которую можно воспринимать как неприятную гримасу, кривлянье. Помимо этого, в поведении арестанта можно увидеть следы инфантильности, а более всего – оскорбленную гордость и даже спесь. В конфликтах с офицерами охраны он, как правило, заводил речь о своем истинном высоком происхождении, прежнем высочайшем статусе, считал, что люди, которые его окружают, спят в его комнате, делят с ним стол, оскорбляют его, недостойны его мизинца, причем к этой теме возвращался часто: «Много раз старается о себе, кто он сказывать, только я запрещаю ему, выхожу вновь».
Во время одной из ссор арестанта с Чекиным Овцын успокоил его «с превеликою нуждою», а арестант, «крича, говорил мне: „Смеет ли он на меня кричать! Ему за то надлежит голову отсечь! Он и все вы знаете, какой я человек!“». В этом месте вспоминается описанная выше сцена игры двухлетнего малыша с собачкой в Динамюнде. 20 июля 1759 года Овцын писал, что, когда арестанту подали воду для чая, он требовал, «чтоб ему в чашку наливали, а когда в чашку воду наливать не стали, то он закричал: „Пошлите мне скверного своего командира!“ Когда ж я к нему вошел и спросил, кого он спрашивал, то он стал меня бранить всяческими сквернословиями, я закричал, чтоб он не беспокойствовал, на что он закричал: „Смеешь ли ты на меня кричать? Я здешней империи принц и государь ваш!“». В следующем доношении: «И 22-го числа заставливал меня воду на чай наливать, потом врал о себе, как и прежде». Можно себе представить, откуда происходит эта, по определению Овцына, «шалость»: Иван Антонович помнил то время, когда он был мальчиком, а его родители пили кофе по утрам и за столом им прислуживал лакей.
Получив одно из таких донесений Овцына, Шувалов поручил ему важное задание: войти одному в камеру к арестанту и спросить его, кто он. Овцын рапортовал: «Арестанта кто он, спрашивал, на что прежде сказал, что он человек великий и один подлый офицер то от него отнял и имя переменил (не Миллер ли? – Е. А.),потом назвал себя принцем. Я ему сказал, чтоб он о себе такой пустоты не думал и впредь того не врал бы, на что, весьма осердясь на меня, закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку». [532]
Из еще одного донесения Овцына видно, что арестант даже знал, кто правит в этот момент государством, и представлял себе свое возможное место в иерархии. Когда Овцын пригрозил, «что ежели он пустоты своей врать не отстанет», то его ограничат в пище и одежде… на что он меня спросил: «Кто так велел сказать?» Когда я сказал, что (это) тот, кто всем нам командир, он мне сказал, что то все вранье и никого не слушает, разве сама императрица ему прикажет». [533]То, что арестант знал, кто он такой, подтверждает и описанный в «Истории Ивана III» Бюшингом эпизод посещения Петром III камеры шлиссельбургского узника. Император с сопровождающими лицами, среди которых был и известный читателю барон Н. Корф (он и рассказал это Бюшингу), вошел в камеру, обставленную убогой мебелью, и увидел молодого, бедно, но чисто одетого человека. Бюшинг пишет, что, по мнению его информатора, «он был совершенно невежественен и говорил бессвязно». Но, в противоречие вышесказанному, информатор передает слова, сказанные узником императору, как вполне связные и понятные собеседнику: «После первого вопроса: „Кто он такой?“ – принц отвечал: „Император Иван“, а потом на вопросы, как это ему пришло в голову, что он принц или император, и откуда он про то узнал, отвечал, что знает от своих родителей и от солдат. Продолжали расспрашивать, что он знает про своих родителей. Он уверял, что помнит их, но сильно жаловался на то, что императрица Елизавета постоянно очень худо содержала и их, и его, и рассказывал, что в бытность его еще при родителях последние около двух лет состояли под присмотром и на попечении одного офицера, единственного, который был с ними добр и любил их. Тут крепко забилось сердце у генерала Корфа, и на вопрос, помнит ли еще принц этого офицера – „Нет, – отвечал он, – я больше его не помню, потому что этому прошло много лет, и я тогда был еще ребенок, но знаю его имя, его звали – Корф“. Генерал прослезился. Принц слышал также про великого князя (Петра Федоровича. – Е. А.)и его супругу и когда стал уверять, что надеется снова попасть на престол, то его спросили, что он тогда сделает с великим князем и великою княгинею. Он отвечал, что велит их казнить». [534]Это императору не понравилось. Многое из этого рассказа совпадает с источниками, не известными Бюшингу. Позже, в апреле, барон Унгерн, сопровождавший императора, привез для узника в подарок от императора шлафрок, рубашки, колпаки, туфли и платки – видно, что бедная одежда узника произвела на императора надлежащее впечатление.
Проведенное же вскоре после визита императора в Шлиссельбург срочное расследование Тайной канцелярии установило, что действительно в Холмогорах солдаты охраны говорили арестанту, что он бывший император, сын принца Антона Ульриха и принцессы Анны, что Россией правит его тетушка Елизавета Петровна и у нее есть племянник Петр Федорович, что, наконец, все ему, Ивану, присягали при его вступлении на трон.
Как мы видим, арестант достаточно много знал о своем прошлом, чтобы требовать к себе более почтительного отношения и комфортабельных условий жизни. В сознании узника возникало явное противоречие, которое терзало его: Иван знал о себе многое, но никто официально не говорил ему, кто он такой и за что он сидит в тюрьме. Вместе с тем он видел, что его содержали как важную особу отдельно от других узников, но это отдельное содержание не соответствовало, по его мнению, тому высокому статусу, который был у него от рождения. Воспоминания далекого детства о том, как его семья в довольно приемлемых условиях жила в Динамюнде и Ранненбурге, делали его переживания особенно острыми. Поэтому Иван гневался, возмущался, а его, как простого заключенного, наказывали, лишая еды, одежды, даже били, связывали на несколько часов. (По инструкции 1762 года охране вообще разрешалось сажать арестанта на цепь и бить палками и плетью.) Это вызывало новый приступ гнева и возмущения узника.
Неудивительно, что все беды и обиды, обрушившиеся на голову арестанта, олицетворяли для него двое главных тюремщиков – Чекин и Власьев. Ивана Антоновича раздражали сам вид его охранников, каждое их движение и слово. Отношения эти порой настолько обострялись, что арестант с полуслова бросался в драку. Овцын пишет: «Я, сидя на галерее, услышал в казарме крик и, вошед, увидел, что арестант держит против прапорщика стул и кричит, что убьет (его) до смерти. Я спрашивал тому причину, он сказывает, будто бы прапорщик глядел на него непорядочно и он ему в том стал запрещать, на что будто б прапорщик кричал, что ему, арестанту, зубы выбьет, и таким образом один против другого стулья взяли». [535]
Иван Антонович был убежден, что ненавистные ему охранники наводят на него порчу, что они «еретики». Он находил порчу в том, что офицеры «будто бы они бранят его по (матерному) и раз по 20-ти и более, не переставая, плюют, в чем он считает колдовство», а также в «шептании» («ходя, шепчут и тем портят»). А когда Овцын пытался его разубедить, что шептанием навредить человеку невозможно, арестант начинал опровергать офицера: «…доказывает Евангелием, Апостолом, Минеею, Прологом, Маргаритом и прочими книгами, рассказывает, в котором месте и в житии которого святого (писано). Когда я говорю ж ему, что напрасно сердится, чем прогневает Бога и много себе хуже дела сделает, на что говорит, ежели б он жил с монахами в монастыре, то б и не сердился. Там еретиков нет, и часто смеется, только весьма скрытно».
То, что перевод главного заключенного России был непосредственно связан с делом Зубарева и серьезными опасениями Елизаветы, видно из последней фразы указа, подписанного императрицей: «А за Антоном Ульрихом и за детьми его смотреть наикрепчае, чтоб не учинили утечки». Одновременно власти пытались вести игру с пруссаками: от имени Зубарева в Берлин было послано письмо о том, что он якобы приехал в Архангельск и ждет прибытия прусского корабля со знакомым шкипером. Местом встречи была назначена биржа. Но пруссаки в ответ промолчали.
* * *
Шлиссельбургская крепость (ранее русский Орешек, потом шведский Нотебург) была завоевана Петром Великим в 1702 году, а после окончания Северной войны в 1721 году постепенно утратила свое оборонное значение и превратилась в тюрьму, где держали самых разных преступников – и безвестных, и знаменитых. Длинен их ряд: бывшая царица Евдокия, жена Петра Великого, семейство Долгоруких, казненных в 1739 году, глава Верховного тайного совета князь Д. М. Голицын, регент Бирон с семейством и многие другие. Крепость, расположенная на острове в том месте, где Нева вытекает из Ладожского озера, представляла собой идеальное место для содержания тайных узников: она занимала весь остров, оставляя под высокими каменными стенами узкую полоску земли, и имела единственные ворота, к которым можно было подъехать только по воде, причем к ним нужно было долго плыть от левого берега Невы, огибая остров на виду у размещенных на стенах часовых. Трудности с охраной возникали зимой, когда Ладога и Нева замерзали и изоляция острова-крепости прекращалась, но и тогда проникнуть в крепость было непросто.Внутри, на обширном дворе, стояло несколько зданий, одно из которых, одноэтажное, отдельно стоящее, и было использовано для содержания секретного узника. Усилиями графа А. И. Шувалова, начальника Тайной канцелярии, в крепости была создана внутренняя тюрьма. Штат охранников казармы Ивана Антоновича (25 солдат, а также унтер-офицеры) не подчинялся коменданту крепости, а получал все распоряжения непосредственно от Шувалова – преемника казавшегося бессменным А. И. Ушакова, все-таки умершего в 1747 году. Охране запрещалось покидать крепость и выезжать с острова в город, а также вести переписку, чтобы предотвратить возможные преступные контакты с посторонними. В этом смысле охранники мало отличались от своего арестанта, и с годами у них развивались «меленколия» и стрессы. В многочисленных инструкциях начальнику этой тюрьмы режим изоляции совершенствовался и уточнялся. Перед старшими офицерами, охранявшими тюрьму, стояло две главные задачи: «Принятых арестантов содержать под крепким караулом, чтоб не могли уйтить или кем вывезены быть». Достигалось это по возможности полной изоляцией узников. Примечательно, что арестант был в наличии один, но в инструкции написано так, будто бы их несколько человек. Либо власти собирались перевести в Шлиссельбург и других членов семьи брауншвейгского принца, либо (учитывая небольшие размеры казармы) это делалось из соображений конспирации – вспомним, как десять лет старался Вындомский, сообщая о здоровье и благополучии несуществующего арестанта. Режим изоляции узника был действительно весьма строгий, не в пример холмогорскому. Ивану были запрещены не только прогулки на свежем воздухе, его не выпускали даже в коридор.
В инструкциях особенно детально описываются случаи, когда необходимо было допустить в крепость или саму тюрьму посторонних людей. В инструкции предписывалось «арестанта из казармы не выпускать, когда ж для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтоб его видеть не могли». [524]Охране Ивана Антоновича было запрещено не то что водить компанию с солдатами и офицерами гарнизона, но даже разговаривать с ними. Им также запрещалось говорить посторонним, «как арестант: стар или молод, русский или иностранный», сразу арестовывать всех, кто будет интересоваться арестантом. Угроза похищения узника, которая после истории Зубарева как дамоклов меч висела над авторами инструкций, заставила опасаться поддельных приказов, не предусмотренных Шуваловым визитов: «В инструкции вашей упоминается, чтоб в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать, еще вам присовокупляется – хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и объявить, что без указа Тайной канцелярии не велено». Отдельно было сказано (в память истории Зубарева), чтоб «особливо чужестранных никогда не пускать, да и в работных, когда пусканы будут, смотреть вам самим, чтоб какой-либо подозрительный человек между работными пройти не мог». [525]Более того, 5 октября 1756 года охранявшему арестанта Григория капитану Шубникову был дан именной указ, не имеющий аналогов в истории тогдашней России: охранники предупреждались, что если они получат специальный указ о вывозе арестанта из крепости, подписанный императрицей, то его должен представить только сам начальник Тайной канцелярии генерал, граф и кавалер Александр Иванович Шувалов, и никто другой. [526]
«Положение Ивана было ужасно, – писал современник. – Небольшие окна его каземата были закрыты, дневной свет не проникал сквозь них, свечи горели непрестанно, с наружной стороны темницы находился караул. Не имея при себе часов, арестант не знал время дня и ночи. Он не умел ни читать, ни писать, одиночество сделало его задумчивым, мысли его не всегда были в порядке». Утверждение о неграмотности арестанта Григория ложно. Из донесений начальника охраны видно, что он прекрасно владел Священным Писанием, в разговоре приводил примеры из священных книг. По инструкции офицерам охраны следовало «писем писать арестанту не давать, чего ради чернил, бумаги и всего того, чем можно способ сыскать писать, отнюдь бы при нем не было». [527]Вряд ли этот пункт инструкции мог относиться к неграмотному человеку. К тому же капитан Преображенского полка Овцын – начальник тайной тюрьмы, сообщал, что пытался пресекать попытки арестанта писать на отломанных от стены кусках известки.
Иван Антонович прожил в Шлиссельбурге в особой казарме под присмотром своих тюремщиков восемь лет. Когда арестант был устроен, все инструкции даны начальством и вызубрены охраной, режим налажен, потянулись мрачные будни. Общаться с арестантом имели право только два офицера: прапорщик Власьев и сержант Лука Чекин. Они фактически жили с арестантом в одном помещении, вместе с ним обедали за одним столом. Инструкции не запрещали охранникам разговаривать с Григорием, но им нельзя было открывать ему, «в котором месте арестант содержится и далеко ль от Петербурга или от Москвы… чтоб он не знал». Из донесений капитана Овцына, бывшего несколько лет начальником тайной тюрьмы, видно, что Власьев и Чекин были люди невежественные, грубые, даже немилосердные в отношении к узнику. Мало того что Ивана Антоновича не выпускали на прогулки, ему и в тюрьме были созданы тяжелейшие условия жизни, которые вредили его здоровью, как физическому, так и умственному.
Можно не сомневаться, что его существование вызывало постоянную головную боль у трех сменивших друг друга властителей России. Свергнув малыша-императора в 1741 году, Елизавета взяла на свою душу этот грех. Но, умирая, она передала его Петру III, а тот – своей жене-злодейке Екатерине П. И что делать с этим человеком, не знал никто.
Слухи о жизни Ивана Антоновича в темнице, о его мученичестве «за истинную веру» не исчезали в народе и вызывали серьезное беспокойство властей. Да и царственных особ личность бывшего императора жгуче интересовала. Известно, что однажды, в 1756 году, Ивана Антоновича привезли в Петербург, в дом Петра Шувалова (по другой версии – в Зимний дворец). Императрица Елизавета раз или два, переодетая мужчиной, в сопровождении Ивана Шувалова, ходила к Ивану Антоновичу и даже разговаривала с ним. Она увидела его впервые за пятнадцать лет с тех пор, как сразу после переворота несколько минут подержала на руках. В марте 1762 года Петр III, как уже сказано выше, сам ездил в Шлиссельбург и под видом офицера-инспектора разговаривал с узником. Вскоре после своего вступления на престол, в августе 1762 года, виделась с Иваном Антоновичем и императрица Екатерина II, что непосредственно вытекает из ее указа после его гибели в 1764 году.
Этому визиту предшествовала довольно любопытная история. 29 июня 1762 года, на следующий день после свержения Петра III, Екатерина распорядилась вывезти Ивана Антоновича, названного в указе «безымянным колодником», в Кексгольм, а в Шлиссельбурге срочно «очистить самые лучшие покои и прибрать по известной мере по лучшей опрятности». Нетрудно догадаться, что у Екатерины было намерение поместить в Шлиссельбурге нового узника, очередного экс-императора Петра III. Майор Савин в начале июля вывез «безымянного колодника» в Кексгольм на судне, но бурная Ладога, как всегда внезапно, проявила свой нрав – в 30 верстах от Шлиссельбурга судно разбилось, узника, которому завязали голову тряпкой, на руках вынесли на берег, и всей экспедиции пришлось ждать помощи из Шлиссельбурга. В Кексгольме бывший император прожил месяц. Тут как раз произошло убийство в Ропше другого свергнутого императора, Петра III, надобность везти которого в Шлиссельбург отпала: его путь теперь пролегал в Александро-Невскую лавру – усыпальницу для опальных и второстепенных членов царской семьи.
Нет сомнения, что молодой человек с тонкой белой кожей (его никогда не выводили на свежий воздух и солнце), с длинной рыжей бородой, придававшей ему, по словам очевидца, «дикий и грубый вид», производил неожиданно тяжелое впечатление на своих высоких визитеров. Их, вероятно, поражало разительное противоречие между абстрактным представлением об экс-императоре Всероссийском Иоанне III Антоновиче, которое они имели в своем сознании, и тем человеком, которого они видели в убогой камере одетым в какое-то рубище простолюдина. При этом визитеры замечали, что он был, хотя и бедно одет, но чистоплотен, аккуратен, заботился о чистоте своей постели и белья и требовал от охраны замены обветшавших и худых вещей.
Лишенный всякого воспитания, Иван вырос нервным, легковозбудимым человеком, быстро переходившим на крик и ругань «с великим сердцем», особенно когда ему не верили или оспаривали его мнение. «Он весьма сердитого, горячего и свирепого нрава был и никакого противоречия не сносил», – рассказывали на следствии Власьев и Чекин. К тому же узник страшно заикался, и, как писали охранники, «косноязычество, которое, однако, так чрезвычайно действительно было, что не токмо произношение слов с крайнею трудностию и столь невразумительно производил, что посторонним почти вовсе, а нам, яко безотлучно при нем находившимся, весьма трудно слов его понять можно было, но еще для сего крайно невразумительного слов производства подбородок свой рукою поддерживать и кверху привздымать, потому принужденным находили, что без того и произносимых слов хоть мало понятными произвесть был не в состоянии».
Характерна и его типичная для одиночных арестантов манера быстро бегать по камере и, углубившись в свои мысли, что-то непрерывно бормотать себе под нос. Как писали Власьев и Чекин, «во время расхаживаньев часто без всякой причины вдруг, рассмеиваясь, хохотал и, словом, всякие безумия изъявлял». Они же сообщали далее: «Невзирая на чрезвычайное косноязычество и крайнейшее его трудности произношение, такую страсть к содержанию разговоров имел, что беспрестанно и, не имев ни малейшего повода, сам вопросы себя чиня и ответствуя, говорил такие коловратные слова, что всякому человеку себе вообразить весьма трудно было».
Сведения о сумасшествии Ивана идут преимущественно от офицеров охраны и их начальников. Вот образчик «диагноза» упомянутого Овцына и его методы «лечения» арестанта: «Арестант, кроме безумств, здоров, только часто беспокойствовал, а особливо с прапорщиком, однако ж всякими угрозами и способами я его от того унял: не давал ему несколько дней чаю пить, также не давал ему чулок крепких, а носил он совсем изорванные, почему ноне стал быть совсем смирен». [528]А вот окончательный «диагноз» убийц Ивана Антоновича: «В таком бессчастном лишении разума, понятия, памяти и настоящего с различиванием чувств состоянии находился он с самого нашего к нему определения даже по день кончины, так что ни одного часа, ниже дня, не помним, чтоб от него хоть малейший признак бесповрежденного разума приметить можно было». [529]Всё это несомненная ложь, которую легко разоблачить, читая донесения начальника охраны секретного узника Овцына своему начальнику А. И. Шувалову.
Охранники были не большими специалистами в психиатрии, чем сановники, распространявшие слухи об узнике. Представление о сумасшествии или слабоумии Ивана Антоновича широко внедрялось среди иностранных дипломатов. Английский посланник писал в 1764 году о секретной беседе с графом Паниным, который не раз виделся с арестантом и только для посланника (и соответственно – для английского правительства) «раскрыл тайну» бывшего императора: «Ему случалось в разные времена видеть принца… он всегда находил его рассудок совершенно расстроенным, а мысли его вполне спутанными и без малейших определенных представлений. Это совпадает с общим мнением о нем, но сильно расходится с отзывом, слышанным мною насчет подобного свидания его с покойным императором Петром III. Государь этот… заметил, что разговор его был не только рассудителен, но даже оживлен». В самом деле, разговор Ивана с Петром III, изложенный выше, да и другие сведения не свидетельствуют в пользу версии об узнике-безумце.
Понятно, что представить Ивана сумасшедшим было выгодно власти. С одной стороны, это оправдывало суровость его содержания – ведь тогда психически больных за людей не признавали, держали в тесных «чуланах» в цепях или в дальних монастырях, где заставляли делать «черную работу». С другой стороны, это в какой-то степени оправдывало его возможное самоубийство или убийство: психически больной себя не контролирует, способен наложить на себя руки и может легко стать игрушкой в руках авантюристов.
После убийства Ивана Антоновича Екатерина II писала в своем манифесте, что она приехала на встречу с арестантом, чтобы увидеть принца и, «узнав его душевные свойства, и жизнь ему по природным его качествам и воспитанию определить спокойную». Но ее якобы постигла полная неудача, ибо «с чувствительностью нашею увидели в нем, кроме весьма ему тягостного и другим почти невразумительного косноязычества, лишение разума и смысла человеческого». Он «рассудка не имел доброе отличить от худого, так как и не мог чтением книг жизнь свою пробавлять». Поэтому, сочла государыня, никакой помощи несчастному оказать невозможно, и «не оставалося сему несчастнорожденному, а несчастнейше еще взросшему, иной помощи учинить, как оставить его в том же жилище».
Вывод императрицы о безумии Иванушки делался не по заключениям врачей, а по донесениям охраны и на основании собственного впечатления. Известно, что профессиональный врач к Ивану Антоновичу был допущен только один раз, но его заключение о здоровье арестанта осталось неизвестным. Конечно, сомневаясь в компетентности и объективности тюремщиков, Никиты Панина, императрицы Екатерины, мы должны помнить, что 20-летнее заключение не могло способствовать развитию личности несчастного узника. Человек не котенок, который даже в полной изоляции вырастет котом. Для личности Ивана жизнь в одиночке под постоянным надзором и то, что врачи называют «педагогической запущенностью», оказались губительны. Он не был ни идиотом, ни сумасшедшим, каким представляет его официальная версия властей, но его жизненный опыт был деформированным и дефектным из-за тех ограничений, которые на него накладывали тюремщики, из-за той жизни в четырех стенах, которую он вел два с половиной десятилетия.
В доказательство безумия Ивана тюремщики писали о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: «В июне <1759 года> припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривлял рот, замахивался на офицеров». Между тем известно из других источников, что офицеры охраны наказывали арестанта – лишали чая, теплых вещей, наверно, и бивали втихомолку за строптивость и уж наверняка дразнили, как собаку. Об этом есть сообщение Овцына, писавшего в апреле 1760 года: «Арестант здоров и временем беспокоен, а до того его доводят офицеры (Власьев и Чекин. – Е. А.),всегда его дразнят». [530]Для Ивана охранники были мучителями, которых он ненавидел, и его брань была естественной реакцией психически нормального человека. Проявления «безумия», вообще неадекватного поведения у Ивана Антоновича объяснимы почти исключительно теми скверными отношениями, которые у него сложились с Власьевым и Чекиным. Как уже сказано выше, они находились при нем неотлучно, поочередно и вместе ночевали в камере арестанта, при этом всячески его унижали и высмеивали. Овцын писал 25 сентября 1759 года, что «они его дразнят и, как я из казармы выйду, то они чем-нибудь ему тем, чего он по безумию своему не любит, досаждают», иначе говоря, дразнили его «императором» или «принцем». Для конфликта этих ненавидевших друг друга людей было достаточно какой-то мелочи: «А сего месяца 1-го числа с прапорщиком была ссора: арестант, сидя, кашлянул, а прапорщик ему сказал, для чего кашляет. На что арестант его выбранил, потом взяли один против другого скамейку и стул». [531]
Овцын писал 9 июля 1759 года: «Арестант, видимо, в уме, действительно, помешался. В лице перед прежним стал быть хуже и бледнее, а когда я спрошу, здоров ли, то с великим сердцем ответствует, что здоров, а в поступках так, как прежде… доносил от времени беспокойнее. Из нас каждому, заходя, в глаза дует и фыркает и другие многие проказы делает, а во время обеда на всех взмахивает ложкою и руками, кривляет ртом, глаза косит, так что от страху во весь стол усидеть невозможно, и он, увидя, что я робею, более всякие шалости делает».
Как известно, сильное заикание во время затрудненной речи приводит к особенной мимике, которую можно воспринимать как неприятную гримасу, кривлянье. Помимо этого, в поведении арестанта можно увидеть следы инфантильности, а более всего – оскорбленную гордость и даже спесь. В конфликтах с офицерами охраны он, как правило, заводил речь о своем истинном высоком происхождении, прежнем высочайшем статусе, считал, что люди, которые его окружают, спят в его комнате, делят с ним стол, оскорбляют его, недостойны его мизинца, причем к этой теме возвращался часто: «Много раз старается о себе, кто он сказывать, только я запрещаю ему, выхожу вновь».
Во время одной из ссор арестанта с Чекиным Овцын успокоил его «с превеликою нуждою», а арестант, «крича, говорил мне: „Смеет ли он на меня кричать! Ему за то надлежит голову отсечь! Он и все вы знаете, какой я человек!“». В этом месте вспоминается описанная выше сцена игры двухлетнего малыша с собачкой в Динамюнде. 20 июля 1759 года Овцын писал, что, когда арестанту подали воду для чая, он требовал, «чтоб ему в чашку наливали, а когда в чашку воду наливать не стали, то он закричал: „Пошлите мне скверного своего командира!“ Когда ж я к нему вошел и спросил, кого он спрашивал, то он стал меня бранить всяческими сквернословиями, я закричал, чтоб он не беспокойствовал, на что он закричал: „Смеешь ли ты на меня кричать? Я здешней империи принц и государь ваш!“». В следующем доношении: «И 22-го числа заставливал меня воду на чай наливать, потом врал о себе, как и прежде». Можно себе представить, откуда происходит эта, по определению Овцына, «шалость»: Иван Антонович помнил то время, когда он был мальчиком, а его родители пили кофе по утрам и за столом им прислуживал лакей.
Получив одно из таких донесений Овцына, Шувалов поручил ему важное задание: войти одному в камеру к арестанту и спросить его, кто он. Овцын рапортовал: «Арестанта кто он, спрашивал, на что прежде сказал, что он человек великий и один подлый офицер то от него отнял и имя переменил (не Миллер ли? – Е. А.),потом назвал себя принцем. Я ему сказал, чтоб он о себе такой пустоты не думал и впредь того не врал бы, на что, весьма осердясь на меня, закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку». [532]
Из еще одного донесения Овцына видно, что арестант даже знал, кто правит в этот момент государством, и представлял себе свое возможное место в иерархии. Когда Овцын пригрозил, «что ежели он пустоты своей врать не отстанет», то его ограничат в пище и одежде… на что он меня спросил: «Кто так велел сказать?» Когда я сказал, что (это) тот, кто всем нам командир, он мне сказал, что то все вранье и никого не слушает, разве сама императрица ему прикажет». [533]То, что арестант знал, кто он такой, подтверждает и описанный в «Истории Ивана III» Бюшингом эпизод посещения Петром III камеры шлиссельбургского узника. Император с сопровождающими лицами, среди которых был и известный читателю барон Н. Корф (он и рассказал это Бюшингу), вошел в камеру, обставленную убогой мебелью, и увидел молодого, бедно, но чисто одетого человека. Бюшинг пишет, что, по мнению его информатора, «он был совершенно невежественен и говорил бессвязно». Но, в противоречие вышесказанному, информатор передает слова, сказанные узником императору, как вполне связные и понятные собеседнику: «После первого вопроса: „Кто он такой?“ – принц отвечал: „Император Иван“, а потом на вопросы, как это ему пришло в голову, что он принц или император, и откуда он про то узнал, отвечал, что знает от своих родителей и от солдат. Продолжали расспрашивать, что он знает про своих родителей. Он уверял, что помнит их, но сильно жаловался на то, что императрица Елизавета постоянно очень худо содержала и их, и его, и рассказывал, что в бытность его еще при родителях последние около двух лет состояли под присмотром и на попечении одного офицера, единственного, который был с ними добр и любил их. Тут крепко забилось сердце у генерала Корфа, и на вопрос, помнит ли еще принц этого офицера – „Нет, – отвечал он, – я больше его не помню, потому что этому прошло много лет, и я тогда был еще ребенок, но знаю его имя, его звали – Корф“. Генерал прослезился. Принц слышал также про великого князя (Петра Федоровича. – Е. А.)и его супругу и когда стал уверять, что надеется снова попасть на престол, то его спросили, что он тогда сделает с великим князем и великою княгинею. Он отвечал, что велит их казнить». [534]Это императору не понравилось. Многое из этого рассказа совпадает с источниками, не известными Бюшингу. Позже, в апреле, барон Унгерн, сопровождавший императора, привез для узника в подарок от императора шлафрок, рубашки, колпаки, туфли и платки – видно, что бедная одежда узника произвела на императора надлежащее впечатление.
Проведенное же вскоре после визита императора в Шлиссельбург срочное расследование Тайной канцелярии установило, что действительно в Холмогорах солдаты охраны говорили арестанту, что он бывший император, сын принца Антона Ульриха и принцессы Анны, что Россией правит его тетушка Елизавета Петровна и у нее есть племянник Петр Федорович, что, наконец, все ему, Ивану, присягали при его вступлении на трон.
Как мы видим, арестант достаточно много знал о своем прошлом, чтобы требовать к себе более почтительного отношения и комфортабельных условий жизни. В сознании узника возникало явное противоречие, которое терзало его: Иван знал о себе многое, но никто официально не говорил ему, кто он такой и за что он сидит в тюрьме. Вместе с тем он видел, что его содержали как важную особу отдельно от других узников, но это отдельное содержание не соответствовало, по его мнению, тому высокому статусу, который был у него от рождения. Воспоминания далекого детства о том, как его семья в довольно приемлемых условиях жила в Динамюнде и Ранненбурге, делали его переживания особенно острыми. Поэтому Иван гневался, возмущался, а его, как простого заключенного, наказывали, лишая еды, одежды, даже били, связывали на несколько часов. (По инструкции 1762 года охране вообще разрешалось сажать арестанта на цепь и бить палками и плетью.) Это вызывало новый приступ гнева и возмущения узника.
Неудивительно, что все беды и обиды, обрушившиеся на голову арестанта, олицетворяли для него двое главных тюремщиков – Чекин и Власьев. Ивана Антоновича раздражали сам вид его охранников, каждое их движение и слово. Отношения эти порой настолько обострялись, что арестант с полуслова бросался в драку. Овцын пишет: «Я, сидя на галерее, услышал в казарме крик и, вошед, увидел, что арестант держит против прапорщика стул и кричит, что убьет (его) до смерти. Я спрашивал тому причину, он сказывает, будто бы прапорщик глядел на него непорядочно и он ему в том стал запрещать, на что будто б прапорщик кричал, что ему, арестанту, зубы выбьет, и таким образом один против другого стулья взяли». [535]
Иван Антонович был убежден, что ненавистные ему охранники наводят на него порчу, что они «еретики». Он находил порчу в том, что офицеры «будто бы они бранят его по (матерному) и раз по 20-ти и более, не переставая, плюют, в чем он считает колдовство», а также в «шептании» («ходя, шепчут и тем портят»). А когда Овцын пытался его разубедить, что шептанием навредить человеку невозможно, арестант начинал опровергать офицера: «…доказывает Евангелием, Апостолом, Минеею, Прологом, Маргаритом и прочими книгами, рассказывает, в котором месте и в житии которого святого (писано). Когда я говорю ж ему, что напрасно сердится, чем прогневает Бога и много себе хуже дела сделает, на что говорит, ежели б он жил с монахами в монастыре, то б и не сердился. Там еретиков нет, и часто смеется, только весьма скрытно».