Страница:
В такой «сестринской» редакции правку Остермана поддержали князь Черкасский и Амвросий. Головкина это не устраивало, он обратил внимание присутствующих на то, о чем он писал в своем «Представлении»: «…надобно напред самим рассудить: в духовной-де содержатся такие вещи, как например, чтоб бывшей регент обще с Сенатом и генералитетом избрал наследника и прочая», имея в виду, что подобное недопустимо для правительницы – матери императора. На это Остерман сказал, что не следует путать целей Манифеста 5 октября и целей духовной 17 октября – они разные: «Я ответствовал на то, что духовная склонялась только до бывшего регентского правления, а узаконения о наследстве до того не надлежит, но что оно еще при жизни Ея императорского величества (Анны Иоанновны.
– Е. А.)публиковано и присягами утверждено и что в том теперь вся сила состоит, что там о принцессах не упомянуто».
[351]Головкин «отвечал, что прежде надлежит все обстоятельно рассудить, а потом-де можно и опять съехаться», но точной даты не назвал, хотя при этом сказал, что он в Кабинете часто видится с Черкасским, «куда-де может также и архиерей приехать, и так-де мы наперед о сем между собою переговорить, а потом и тебе объявить можем, когда нам съехаться надобно будет». По-видимому, Головкин решил вначале переубедить Черкасского и главу Синода, которые запели с голоса Остермана, а потом уже встретиться с самим Остерманом. Но тот битву уже выиграл и поэтому был спокоен: «На сие ответствовал я, что я от них буду о том ожидать известия, чем оная конференция и кончилась».
[352]
В то же время Остерман написал свое мнение и передал его правительнице. В нем он убеждал Анну Леопольдовну применить всю силу действующего законодательства и своих прав – раз она правительница при самодержце, то обладает всеми самодержавными правами: «Узаконение зависит всегда от воли самодержавства такое определение о наследстве учинить, а она-де императорским именем с такою ж самодержавною властию. И силою государство правит, какая приличествует владеющему императору». Поэтому закон о введении в права наследства сестер императора Ивана надлежит «утвердить по здешнему обыкновению как от духовных, так и от светских чинов подписанными присягами и таким образом вдруг в совершенство привесть без продолжения времени». [353]Однако этот простой путь правительницу и Головкина не устраивал. Совещания продолжались, но к конкретным результатам министры не пришли – Остерман предлагал «сестринский план», Головкин и другие предлагали «дело принять в обстоятельнейшее и прилежное рассуждение». Причина, почему Головкин затягивал дело, с которым его послала к Остерману правительница, состояла в том, что из всей цепи логичных и простых умозаключений Остермана выпадал вариант провозглашения самой правительницы императрицей. Открыто она об этом не говорила и даже формально не приказывала приближенным разработать такой вопрос, но явно этого хотела. Между тем у Головкина не хватило ловкости (или желания) найти способ этот вопрос поставить во время обсуждения всей ситуации с престолонаследием в доме Остермана. Сам Остерман обо всем, естественно, догадывался и говорил Левенвольде, что «неизвестно куда то дело клонится и не хочет ли иногда, может быть, сама принцесса сукцессию иметь прежде дочери». Приехавшему к нему Менгдену он сказал определеннее: «Ежели-де то дело начнут добрым порядком, то-де может быть и принцесса Анна императрицею, которая-де так, как и ее дети, к тому право имеют». [354]При мысли об этом многих сановников охватывали сомнения. Вероятно, сомнения эти владели и Головкиным, почему он и проявлял поначалу такую инертность и нерасторопность. Одни (Миних-младший и Менгден) сомневались, можно ли «властию», то есть императорским указом, ввести такое положение: «Государь был младенцем, то кто б о таком деле объявить мог, ибо принцесса Анна токмо… правительница». Миних же старший, «удивляясь, сказал, на что-де сие дело начинают, ибоде от того в дальних провинциях могут рассуждать, что государь не в совершенном здравии или уже умер?». [355]Брат Антона Ульриха Людвиг Эрнст сообщал, что Остерман считал издание подобного манифеста преждевременным. [356]В разговоре с Левенвольде Остерман, видимо, взвесив все обстоятельства, пришел к выводу: «…то дело делать или властию, то есть указом, или прошением от народа и… он о том, чтоб чрез прошение народное делать просил его, Левенвольде, внушать принцессе Анне, ибо он, Остерман, того мнения был, что сей способ имел быть лучше». А близкому к Антону Ульриху советнику Гроссу Остерман говорил, что государю, по малолетству, «таких, как выше упомянуто, указов выдавать было неприлично, в чем во всем Левенвольд, Менгден и Гросс с его рассуждением, помнится, были согласны». [357]
Возможно, именно в этом и состояла причина задержки с провозглашением правительницы императрицей: несмотря на полноту императорской власти, которой владела Анна Леопольдовна, издать от имени своего сына-младенца манифест о назначении ее самой наследницей престола правительница все же не решилась. В этом деле следовало идти предложенным Остерманом публичным путем: через коллективную челобитную, собрание «всех чинов», то есть тем путем, которым (не без жульничества и шантажа) прошел Бирон. Но можно утверждать, что общественное мнение готовилось к возможной реализации плана. Шетарди в разговоре за обедом с австрийским посланником Ботта коснулись этой темы. Они считали, что завещание Анны Иоанновны ставит царскую семью в затруднение в том случае, если у супругов не будет более сыновей, и «настоящее положение вещей имеет, следовательно, силу, лишь пока царь жив, чтобы поддержать дело в том же положении, в каком оно теперь находится, надо, стало быть, приучить вельмож и простой народ смотреть на правительницу как на монархиню, так, чтобы не казалось, что власть вовсе не ускользает из ее рук, даже если бы царя и не стало, а именно к такой предусмотрительности и такому существенному условию обладания властью я и относил почести, которые желают оказывать правительнице, и факт возведения ее на трон при аудиенции турецкого посла». [358]
Эта история наделала много шума. Дело в том, что в июле 1741 года правительница принимала турецкого посла, сидя «на троне, устроенном для этой цели в галерее дворца». Правда, в отличие от трона Анны Иоанновны, ступенек на троне Анны Леопольдовны было меньше – всего две. Шетарди обратил также внимание на то, что на этот раз Анна Леопольдовна имела на себе гораздо больше бриллиантов, чем при таком случае украшала себя покойная царица. Французский посланник, который, как известно, пекся об интересах цесаревны Елизаветы, ревниво заметил, что, «присваивая правительнице почести, подобающие лишь коронованным особам, здесь вполне оправдывают подозрение, явившееся у меня со времен низвержения герцога Курляндского», а именно – что правительница претендует «на представительство во всех отношениях, какое принадлежало покойной царице». По мнению Ботта, правительнице «настолько понравилась церемония, происходившая в среду, что выдуманный этикет, запрещающий показывать детей царской крови прежде, чем они достигнут одного года, будет продлен на несколько лет», иначе говоря, правительница будет продолжать выполнять функции императора. К тому же во время разговора с Шетарди Остерман неожиданно назвал правительницу «Ma Souveraine» («Моя государыня»), что Шетарди не показалось оговоркой [359]… А потом наступило памятное для всех 25 ноября 1741 года, когда цесаревна Елизавета Петровна разрешила эту проблему по-своему – государыней стали называть ее.
Глава седьмая
В то же время Остерман написал свое мнение и передал его правительнице. В нем он убеждал Анну Леопольдовну применить всю силу действующего законодательства и своих прав – раз она правительница при самодержце, то обладает всеми самодержавными правами: «Узаконение зависит всегда от воли самодержавства такое определение о наследстве учинить, а она-де императорским именем с такою ж самодержавною властию. И силою государство правит, какая приличествует владеющему императору». Поэтому закон о введении в права наследства сестер императора Ивана надлежит «утвердить по здешнему обыкновению как от духовных, так и от светских чинов подписанными присягами и таким образом вдруг в совершенство привесть без продолжения времени». [353]Однако этот простой путь правительницу и Головкина не устраивал. Совещания продолжались, но к конкретным результатам министры не пришли – Остерман предлагал «сестринский план», Головкин и другие предлагали «дело принять в обстоятельнейшее и прилежное рассуждение». Причина, почему Головкин затягивал дело, с которым его послала к Остерману правительница, состояла в том, что из всей цепи логичных и простых умозаключений Остермана выпадал вариант провозглашения самой правительницы императрицей. Открыто она об этом не говорила и даже формально не приказывала приближенным разработать такой вопрос, но явно этого хотела. Между тем у Головкина не хватило ловкости (или желания) найти способ этот вопрос поставить во время обсуждения всей ситуации с престолонаследием в доме Остермана. Сам Остерман обо всем, естественно, догадывался и говорил Левенвольде, что «неизвестно куда то дело клонится и не хочет ли иногда, может быть, сама принцесса сукцессию иметь прежде дочери». Приехавшему к нему Менгдену он сказал определеннее: «Ежели-де то дело начнут добрым порядком, то-де может быть и принцесса Анна императрицею, которая-де так, как и ее дети, к тому право имеют». [354]При мысли об этом многих сановников охватывали сомнения. Вероятно, сомнения эти владели и Головкиным, почему он и проявлял поначалу такую инертность и нерасторопность. Одни (Миних-младший и Менгден) сомневались, можно ли «властию», то есть императорским указом, ввести такое положение: «Государь был младенцем, то кто б о таком деле объявить мог, ибо принцесса Анна токмо… правительница». Миних же старший, «удивляясь, сказал, на что-де сие дело начинают, ибоде от того в дальних провинциях могут рассуждать, что государь не в совершенном здравии или уже умер?». [355]Брат Антона Ульриха Людвиг Эрнст сообщал, что Остерман считал издание подобного манифеста преждевременным. [356]В разговоре с Левенвольде Остерман, видимо, взвесив все обстоятельства, пришел к выводу: «…то дело делать или властию, то есть указом, или прошением от народа и… он о том, чтоб чрез прошение народное делать просил его, Левенвольде, внушать принцессе Анне, ибо он, Остерман, того мнения был, что сей способ имел быть лучше». А близкому к Антону Ульриху советнику Гроссу Остерман говорил, что государю, по малолетству, «таких, как выше упомянуто, указов выдавать было неприлично, в чем во всем Левенвольд, Менгден и Гросс с его рассуждением, помнится, были согласны». [357]
Возможно, именно в этом и состояла причина задержки с провозглашением правительницы императрицей: несмотря на полноту императорской власти, которой владела Анна Леопольдовна, издать от имени своего сына-младенца манифест о назначении ее самой наследницей престола правительница все же не решилась. В этом деле следовало идти предложенным Остерманом публичным путем: через коллективную челобитную, собрание «всех чинов», то есть тем путем, которым (не без жульничества и шантажа) прошел Бирон. Но можно утверждать, что общественное мнение готовилось к возможной реализации плана. Шетарди в разговоре за обедом с австрийским посланником Ботта коснулись этой темы. Они считали, что завещание Анны Иоанновны ставит царскую семью в затруднение в том случае, если у супругов не будет более сыновей, и «настоящее положение вещей имеет, следовательно, силу, лишь пока царь жив, чтобы поддержать дело в том же положении, в каком оно теперь находится, надо, стало быть, приучить вельмож и простой народ смотреть на правительницу как на монархиню, так, чтобы не казалось, что власть вовсе не ускользает из ее рук, даже если бы царя и не стало, а именно к такой предусмотрительности и такому существенному условию обладания властью я и относил почести, которые желают оказывать правительнице, и факт возведения ее на трон при аудиенции турецкого посла». [358]
Эта история наделала много шума. Дело в том, что в июле 1741 года правительница принимала турецкого посла, сидя «на троне, устроенном для этой цели в галерее дворца». Правда, в отличие от трона Анны Иоанновны, ступенек на троне Анны Леопольдовны было меньше – всего две. Шетарди обратил также внимание на то, что на этот раз Анна Леопольдовна имела на себе гораздо больше бриллиантов, чем при таком случае украшала себя покойная царица. Французский посланник, который, как известно, пекся об интересах цесаревны Елизаветы, ревниво заметил, что, «присваивая правительнице почести, подобающие лишь коронованным особам, здесь вполне оправдывают подозрение, явившееся у меня со времен низвержения герцога Курляндского», а именно – что правительница претендует «на представительство во всех отношениях, какое принадлежало покойной царице». По мнению Ботта, правительнице «настолько понравилась церемония, происходившая в среду, что выдуманный этикет, запрещающий показывать детей царской крови прежде, чем они достигнут одного года, будет продлен на несколько лет», иначе говоря, правительница будет продолжать выполнять функции императора. К тому же во время разговора с Шетарди Остерман неожиданно назвал правительницу «Ma Souveraine» («Моя государыня»), что Шетарди не показалось оговоркой [359]… А потом наступило памятное для всех 25 ноября 1741 года, когда цесаревна Елизавета Петровна разрешила эту проблему по-своему – государыней стали называть ее.
Глава седьмая
И снова гнутся шведы!
Политическая ситуация в Европе осенью 1740 года резко переменилась из-за того, что почти одновременно не стало трех могущественных государей: в России умерла императрица Анна Иоанновна, в Берлине скончался прусский король Фридрих Вильгельм I, а в Вене – цезарь, император Священной Римской империи германской нации Карл VI. Совпадение двух последних смертей имело роковое значение для европейской истории 1740—1760-х годов. Со смертью австрийского императора пресеклась мужская линия Габсбургов и остро встал вопрос об австрийском наследстве. Император Карл VI хотел, чтобы его престол не стал предметом общегерманского спора, в который непременно ввязался бы давний враг Вены – Версаль, а тихо-мирно перешел бы к его единственной дочери Марии Терезии. Чтобы обеспечить безболезненный переход власти в империи, Карл предпринял грандиозную дипломатическую акцию – на протяжении долгих лет (с 1724 года) многие направления имперской политики определялись тем, подпишет ли партнер Прагматическую санкцию – документ с обязательством одобрить выбор Карлом VI наследника. Большинство германских и иных государей подписывали Прагматическую санкцию, становились гарантами ее исполнения, получали какие-то льготы и уступки, хотя прозорливые политики говорили, что любая бумажка станет для всех непреложным договором лишь в том случае, если она будет нанизана на штыки сильной армии.
Но уже при Карле Австрия не могла обеспечить этим универсальным средством лояльность к Прагматической санкции со стороны крупных европейских держав, особенно Франции и Пруссии, которые, разумеется, тоже являлись гарантами этого документа. Особенно опасна для Австрии была Пруссия, накопившая за долгие годы правления расчетливого короля Фридриха Вильгельма I огромные денежные и военные ресурсы. Его преемник – умный, циничный политик и гениальный полководец Фридрих II – решил расширить свои владения, как делали в разные времена властители-собиратели земель: где унаследовать, где обменять или купить, где округлить территорию при демаркации и т. д. При этом он исходил из правила: если уговорить противника добровольно отдать земли не удается, можно попытаться его обмануть, предъявить сфальсифицированные документы; можно пойти на уступки, подписать с ним мир, а потом этот мир вероломно нарушить и взять то, о чем мечтает каждый завоеватель; можно и вообще не думать об оправданиях агрессии – победитель всегда прав! Для начала Фридрих облюбовал богатое австрийское владение – Силезию. Когда в конце 1740 года Мария Терезия отказалась продать Фридриху Нижнюю Силезию, то он попросту захватил всю область, бросив туда – без объявления войны – свою могучую армию. Напрасно Мария Терезия взывала к гарантам Прагматической санкции – никто из великих держав не пошевелил и пальцем, чтобы помочь коронованной сестре, попавшей в беду. Первая Силезская война, входившая в цепь Войн за австрийское наследство (1740–1748), была австрийцами проиграна, и в результате Мария Терезия уступила Фридриху Нижнюю Силезию уже бесплатно. Почти сразу же после подписания мира с австрийцами Фридрих вновь вероломно вторгся в австрийские пределы – началась Вторая Силезская война, стоившая Марии Терезии Верхней Силезии. После этого многие другие гаранты Прагматической санкции дружно забыли об этой бумажке и принялись заключать между собой союзы и соглашения с целью разрушить всю империю Габсбургов, или, как тогда говорили, «низложить Австрийский дом». В сущности, началась общеевропейская война, в которой сцепились два основных противника – Франция и Австрия – и их союзники. А Фридрих вел политику шакала: стоял в стороне от борьбы тигров, но в моменты их передышки бросался в бой и отхватывал куски империи – то Богемию с Прагой, то Саксонию с Дрезденом…
Россия отстояла от конфликта на тысячи верст, но считала себя членом клуба главных игроков. В принципе, она могла собрать и послать свой воинский корпус на театр военных действий, как это и предусматривали прежние соглашения с Австрией. Но после смерти Анны Иоанновны ни Бирон, ни Миних, ни Анна Леопольдовна не решились помочь Марии Терезии: Бирон не успел оценить обстановку; Миних, симпатизировавший Пруссии, не хотел помогать австрийцам и готовился заключить с Фридрихом оборонительный союз (что и произошло в январе 1741 года); после падения Миниха правительство Анны Леопольдовны, несмотря на общие проавстрийские симпатии, так и не решилось ни порвать с Пруссией, ни выступить на помощь Марии Терезии, а предпочитало тянуть время. Русские дипломаты ставили австрийцам условия: признать Россию империей и вести переписку не на латинском, а на немецком языке. И вообще, глядя на победы Фридриха, в России сомневались в целесообразности помощи Вене – тогда казалось, что Марию Терезию уже ничто не спасет. В переговорах с австрийцами в Петербурге русские дипломаты вели себя так же, как большинство так называемых «гарантов» Прагматической санкции – то есть попросту никак, и предлагали австрийцам замириться с пруссаками: невелика беда – потерять какую-то Нижнюю Силезию! Ведь у нас своих бед хватает – и кивали в северном направлении: шведы неспокойны, там сильна партия войны (так называемые «шляпы»), и все усилия русской дипломатии поддержать их противников – «колпаков» (читай – дать им побольше денег) успеха не приносят, так что надо самим готовиться к войне.
Действительно, ситуация в Швеции непрерывно обострялась. Как бы написали в газетах XX века, над Стокгольмом подули ветры реванша. С одной стороны, в стране пришло к власти и стало влиять на общественное мнение новое поколение, которому потеря шведским королевством после поражения в Северной войне (1700–1721) Восточной Прибалтики уже не казалась безвозвратной. Заметное падение престижа России в послепетровский период воодушевляло шведское офицерство, давненько уже не нюхавшее пороха. Настроения реванша, насильственного возврата территорий в Эстляндии, Лифляндии, Ингрии и Карелии, господствовали в шведском обществе. С другой стороны, Швеция, утратив в ходе Северной войны вместе с территориями и свое великодержавие, оказывалась в фарватере политики различных великих держав: то Англии, то Франции, которые диктовали шведам линию политического поведения. Как раз в 1740 году французская дипломатия, преобладавшая в Стокгольме, пыталась столкнуть Швецию с Россией, чтобы в конечном счете не дать России оказать действенную помощь Австрии – исконному врагу французов в Европе.
Весной 1740 года русский посол в Швеции М. П. Бестужев-Рюмин, брат кабинет-министра, чувствовал себя уже как во вражеской стране: шведов, которые к нему приходили, хватали на улице; ему даже пришлось, как бывает в такой ситуации с дипломатами, жечь архивы. [360]Поистине драматичной оказалась судьба высокопоставленного чиновника шведского внешнеполитического ведомства, секретаря Канцелярии по иностранным делам барона Гильденштерна, которого в феврале 1741 года полиция схватила ночью, когда он выходил из русского посольства. Гильденштерн был известен как сторонник России и противник Франции, а оказавшись в доме Бестужева, он нарушил принятый рикстагом в 1740 году закон, запрещавший правительственным чиновникам иметь контакты с иностранными послами. Гильденштерн был приговорен к смертной казни, замененной пожизненным заключением. И только после заключения русско-шведского мира 1743 года его выдали России, где ему назначили пенсию от правительства и поселили в Курляндии под чужим именем. [361]
Но, несмотря на все трудности, Бестужеву удавалось получать информацию как о шведских приготовлениях, так и о том, что шведы рассчитывают на смуту в самой России, которая должна облегчить возврат уступленных Петру в 1721 году территорий Восточной Прибалтики. По сообщениям Бестужева, шведская интрига строилась на том, что предстоящую смуту возглавит цесаревна Елизавета Петровна, которая при поддержке шведов сможет отнять власть у слабой правительницы и вернет Швеции ею утраченное. [362]Но все это были только разговоры до тех пор, пока решение, как полагалось в Шведском королевстве, не принял парламент – рикстаг, чрезвычайная сессия которого оказалась бурной и продолжительной. Наконец постановление было вынесено, и 28 июля 1741 года Бестужеву зачитали ноту об объявлении войны. Россия обвинялась в том, что вела переговоры со Швецией высокомерным языком, нарушала заключенные ранее соглашения, вмешивалась во внутренние дела королевства, запрещала вывозить в Швецию хлеб. Это было тогда важной межгосударственной проблемой: без хлеба, который Швеция раньше вывозила из Восточной Прибалтики, страна прожить не могла. Поэтому одним из условий Ништадтского мира 1721 года было обязательство России поставлять зерно в Швецию. В конце 1730-х годов по каким-то причинам эти поставки прекратились, и Швеции грозил голод.
Наконец, в ноте было сказано, что шведская нация оскорблена убийством дипкурьера барона Синклера, и это оскорбление можно смыть только кровью. [363]Действительно, история с Синклером вышла некрасивая, и российские спецслужбы тогда довольно сильно опростоволосились. Это произошло летом 1739 года. Майор барон Синклер вез из Стамбула в Стокгольм важные дипломатические бумаги, касающиеся совместных действий Османской империи и Швеции против России. Русский посол в Стокгольме М. П. Бестужев-Рюмин не раз советовал Петербургу «анвелировать», то есть, говоря языком XX века, ликвидировать Синклера, «а потом пустить слух, что на него напали гайдамаки или кто-нибудь другой». Петербург и Вена договорились было перехватить Синклера и изъять у него документы, но когда в начале июля 1739 года выяснилось, что при попытке их изъятия шведский дипкурьер был убит, в Вене и других европейских столицах начался скандал. Подозрение сразу пало на русских, Швеция громко возмущалась, газеты Западной Европы подняли шум – уже в те времена злодейское убийство дипкурьера считалось делом недопустимым. Петербург сразу стал открещиваться от преступления. В письме русскому послу в Саксонии барону Кейзерлингу императрица Анна Иоанновна с показным возмущением писала: «Сие безумное богомерзкое предприятие нам подлинно толь наипаче чувствительно, понеже не токмо мы к тому никогда указу отправить не велели, но и не чаем, чтоб кто из наших определить мог. Иное было бы письма отобрать, а иное людей до смерти бить, да к тому ж еще без всякой нужды. Однако ж как бы оное ни было, то сие зело досадительное дело есть и всякие досадительные следства иметь может». Послание это, естественно, предназначалось для «разглашения в публике»: все знали, что письма перлюстрируются, да и Кейзерлинг не должен был делать секрета из полученного от государыни письма. С той же целью императрица послала рескрипт командующему русской армией фельдмаршалу Миниху на турецкий фронт: «Мы совершенно уверены находимся, что вы в сем мерзостном приключении столько ж мало участия, как Мы, имеете, и вам ничто тому подобное без нашего указу чинить никогда в мысль не придет». Отвечая государыне, Миних полностью отрицал свою причастность к убийству Синклера и клялся: «Меня никогда подвигнуть не может, чтоб нечто учинить, что честности противно, и сие еще толь наименьше, понеже я не токмо Вашего величества указами к тому не уполномочен, но и сам совершенно знаю, коль мало оное от Вашего императорского величества апробовано и вам приятно было б».
Вся эта переписка была на самом деле дымовой завесой. Императрицу обеспокоил начавшийся скандал, так как он поставил Россию на грань войны со Швецией, но поначалу она одобряла «анвелирование» Синклера. Миних же вообще был исполнителем высочайшей воли – группа офицеров под командой драгунского поручика Левицкого получила от него тайную инструкцию от 23 сентября 1738 года, в которой было сказано: «Понеже из Швеции послан в турецкую сторону с некоторою важною комиссиею и с писмами маеор Инклер, который едет не своим, но под именем называемого Гагберха, которого ради высочайших Ее императорского величества интересов всемерно потребно зело тайным образом в Польше перенять и со всеми имеющимися при нем письмами. Ежели по вопросам об нем где уведаете, то тотчас ехать в то место и искать с ним случая компанию свесть или иным каким образом ево видеть, а потом наблюдать, не можно ль ево или на пути, или в каком другом скрытном месте, где б поляков не было, постичь. Ежели такой случай найдется, то старатца его умертвить или в воде утопить, а писма прежде без остатка отобрать». Но Синклер все не ехал и не ехал. В начале 1739 года Миних дал новую инструкцию поручику Левицкому, а также капитану Кутлеру и поручику Веселовскому уже не только насчет Синклера, но и насчет других подлежащих «анвелированию» врагов России – вождей венгров и запорожцев Ракоци и Орлика. А 1 августа 1739 года Миних докладывал государыне, что получил ее указы, «каким наилучшим и способнейшим образом как о Синклере, так и о Ракотии и Орлике комиссии исполнять и их анвелировать», и все, что от него требовалось, в отношении Синклера исполнил. Далее он описывает трудности проведенной операции, все лавры которой конечно же должны были принадлежать ему. [364]Материалы, обнаруженные у Синклера, не представляли собой никаких сверхсекретов, но отношения со Швецией были испорчены. В другое время этот инцидент не стал бы причиной войны, но тут он, даже спустя много времени, шведам пригодился.
Война Швеции против России была, по сути дела, легкомысленной авантюрой, данью воинственным настроениям дворянской молодежи, которая мечтала «отомстить за отцов». Во-первых, при всех политических неурядицах в столице русская армия к 1740 году прошла две успешные войны – Русско-польскую 1733–1735 годов и Русско-турецкую 1735–1739 годов. Несмотря на многие недостатки в ведении военных действий, комплектовании и снабжении, русская армия начала 1740-х годов была вполне боеспособна. Ее офицерский и генеральский корпус был прочным сплавом русских и иностранных профессионалов, которые хорошо знали свое дело. Наконец, Россия имела подавляющее численное превосходство в вооруженных силах: без особых усилий она могла выставить не менее 75—100 тысяч солдат против максимум 30 тысяч шведов.
Во-вторых, шведская армия обладала низкой боеготовностью. Включенные в нее полки, укомплектованные из финнов и финляндских шведов, не хотели воевать. В местах сосредоточения войск не были заранее приготовлены припасы и вооружение. Правда, в Финляндию был послан генерал Будденброк с рекогносцировочной миссией, но он, как и многие другие генералы, рвался в бой и в своем отчете не отразил возможных проблем, которые сразу возникли у шведской армии. В Стокгольме царили шапкозакидательские настроения. Сторонники войны «объявляли повсюду, будто одного шведа достаточно, чтобы обратить в бегство десятерых русских, и армии их стоит только показаться, чтобы выйти победительницей». [365]
Предупреждения Бестужева об активности шведов были учтены правительством. В столицу вызвали фельдмаршала А. П. Ласси и начали формировать Финляндский корпус, который должен был действовать против шведской армии графа Левенгаупта. Но все-таки до самого начала военных действий в Петербурге не верили, что шведы решатся воевать, и даже когда в середине июля из Петербурга под видом срочной поездки по делам своих померанских владений отбыл шведский посланник Э. Нолькен, никто не понял истинного значения этого отъезда. Война была совершенно некстати режиму Анны Леопольдовны, который только-только установился и остро нуждался во внешней стабильности. Кстати, обращение русского правительства к новому союзнику – Фридриху Прусскому, который именно в таком случае должен был, согласно букве и духу заключенного с ним союзного трактата, оказать вооруженную помощь, ни к чему не привело – Фридрих был верен не трактатам, а себе. Не помогли и англичане, хотя по русско-английскому договору они были обязаны выслать в Балтийское море флот в помощь России. [366]
Неприятной стороной этой войны было то, что театр военных действий находился в непосредственной близости от Петербурга. Поэтому войска сосредоточили в направлениях, которые были наиболее опасны для столицы: в Кронштадте, на Красной Горке, в Эстляндии, Выборге и в самом Петербурге. Самая крупная группировка (34,5 тысячи человек) находилась на Выборгском направлении – не было секретом, что шведы двинутся из Южной Финляндии. К августу 1741 года русская армия под командой фельдмаршала Ласси (около 26 тысяч солдат) сосредоточилась под Выборгом.
Но уже при Карле Австрия не могла обеспечить этим универсальным средством лояльность к Прагматической санкции со стороны крупных европейских держав, особенно Франции и Пруссии, которые, разумеется, тоже являлись гарантами этого документа. Особенно опасна для Австрии была Пруссия, накопившая за долгие годы правления расчетливого короля Фридриха Вильгельма I огромные денежные и военные ресурсы. Его преемник – умный, циничный политик и гениальный полководец Фридрих II – решил расширить свои владения, как делали в разные времена властители-собиратели земель: где унаследовать, где обменять или купить, где округлить территорию при демаркации и т. д. При этом он исходил из правила: если уговорить противника добровольно отдать земли не удается, можно попытаться его обмануть, предъявить сфальсифицированные документы; можно пойти на уступки, подписать с ним мир, а потом этот мир вероломно нарушить и взять то, о чем мечтает каждый завоеватель; можно и вообще не думать об оправданиях агрессии – победитель всегда прав! Для начала Фридрих облюбовал богатое австрийское владение – Силезию. Когда в конце 1740 года Мария Терезия отказалась продать Фридриху Нижнюю Силезию, то он попросту захватил всю область, бросив туда – без объявления войны – свою могучую армию. Напрасно Мария Терезия взывала к гарантам Прагматической санкции – никто из великих держав не пошевелил и пальцем, чтобы помочь коронованной сестре, попавшей в беду. Первая Силезская война, входившая в цепь Войн за австрийское наследство (1740–1748), была австрийцами проиграна, и в результате Мария Терезия уступила Фридриху Нижнюю Силезию уже бесплатно. Почти сразу же после подписания мира с австрийцами Фридрих вновь вероломно вторгся в австрийские пределы – началась Вторая Силезская война, стоившая Марии Терезии Верхней Силезии. После этого многие другие гаранты Прагматической санкции дружно забыли об этой бумажке и принялись заключать между собой союзы и соглашения с целью разрушить всю империю Габсбургов, или, как тогда говорили, «низложить Австрийский дом». В сущности, началась общеевропейская война, в которой сцепились два основных противника – Франция и Австрия – и их союзники. А Фридрих вел политику шакала: стоял в стороне от борьбы тигров, но в моменты их передышки бросался в бой и отхватывал куски империи – то Богемию с Прагой, то Саксонию с Дрезденом…
Россия отстояла от конфликта на тысячи верст, но считала себя членом клуба главных игроков. В принципе, она могла собрать и послать свой воинский корпус на театр военных действий, как это и предусматривали прежние соглашения с Австрией. Но после смерти Анны Иоанновны ни Бирон, ни Миних, ни Анна Леопольдовна не решились помочь Марии Терезии: Бирон не успел оценить обстановку; Миних, симпатизировавший Пруссии, не хотел помогать австрийцам и готовился заключить с Фридрихом оборонительный союз (что и произошло в январе 1741 года); после падения Миниха правительство Анны Леопольдовны, несмотря на общие проавстрийские симпатии, так и не решилось ни порвать с Пруссией, ни выступить на помощь Марии Терезии, а предпочитало тянуть время. Русские дипломаты ставили австрийцам условия: признать Россию империей и вести переписку не на латинском, а на немецком языке. И вообще, глядя на победы Фридриха, в России сомневались в целесообразности помощи Вене – тогда казалось, что Марию Терезию уже ничто не спасет. В переговорах с австрийцами в Петербурге русские дипломаты вели себя так же, как большинство так называемых «гарантов» Прагматической санкции – то есть попросту никак, и предлагали австрийцам замириться с пруссаками: невелика беда – потерять какую-то Нижнюю Силезию! Ведь у нас своих бед хватает – и кивали в северном направлении: шведы неспокойны, там сильна партия войны (так называемые «шляпы»), и все усилия русской дипломатии поддержать их противников – «колпаков» (читай – дать им побольше денег) успеха не приносят, так что надо самим готовиться к войне.
Действительно, ситуация в Швеции непрерывно обострялась. Как бы написали в газетах XX века, над Стокгольмом подули ветры реванша. С одной стороны, в стране пришло к власти и стало влиять на общественное мнение новое поколение, которому потеря шведским королевством после поражения в Северной войне (1700–1721) Восточной Прибалтики уже не казалась безвозвратной. Заметное падение престижа России в послепетровский период воодушевляло шведское офицерство, давненько уже не нюхавшее пороха. Настроения реванша, насильственного возврата территорий в Эстляндии, Лифляндии, Ингрии и Карелии, господствовали в шведском обществе. С другой стороны, Швеция, утратив в ходе Северной войны вместе с территориями и свое великодержавие, оказывалась в фарватере политики различных великих держав: то Англии, то Франции, которые диктовали шведам линию политического поведения. Как раз в 1740 году французская дипломатия, преобладавшая в Стокгольме, пыталась столкнуть Швецию с Россией, чтобы в конечном счете не дать России оказать действенную помощь Австрии – исконному врагу французов в Европе.
Весной 1740 года русский посол в Швеции М. П. Бестужев-Рюмин, брат кабинет-министра, чувствовал себя уже как во вражеской стране: шведов, которые к нему приходили, хватали на улице; ему даже пришлось, как бывает в такой ситуации с дипломатами, жечь архивы. [360]Поистине драматичной оказалась судьба высокопоставленного чиновника шведского внешнеполитического ведомства, секретаря Канцелярии по иностранным делам барона Гильденштерна, которого в феврале 1741 года полиция схватила ночью, когда он выходил из русского посольства. Гильденштерн был известен как сторонник России и противник Франции, а оказавшись в доме Бестужева, он нарушил принятый рикстагом в 1740 году закон, запрещавший правительственным чиновникам иметь контакты с иностранными послами. Гильденштерн был приговорен к смертной казни, замененной пожизненным заключением. И только после заключения русско-шведского мира 1743 года его выдали России, где ему назначили пенсию от правительства и поселили в Курляндии под чужим именем. [361]
Но, несмотря на все трудности, Бестужеву удавалось получать информацию как о шведских приготовлениях, так и о том, что шведы рассчитывают на смуту в самой России, которая должна облегчить возврат уступленных Петру в 1721 году территорий Восточной Прибалтики. По сообщениям Бестужева, шведская интрига строилась на том, что предстоящую смуту возглавит цесаревна Елизавета Петровна, которая при поддержке шведов сможет отнять власть у слабой правительницы и вернет Швеции ею утраченное. [362]Но все это были только разговоры до тех пор, пока решение, как полагалось в Шведском королевстве, не принял парламент – рикстаг, чрезвычайная сессия которого оказалась бурной и продолжительной. Наконец постановление было вынесено, и 28 июля 1741 года Бестужеву зачитали ноту об объявлении войны. Россия обвинялась в том, что вела переговоры со Швецией высокомерным языком, нарушала заключенные ранее соглашения, вмешивалась во внутренние дела королевства, запрещала вывозить в Швецию хлеб. Это было тогда важной межгосударственной проблемой: без хлеба, который Швеция раньше вывозила из Восточной Прибалтики, страна прожить не могла. Поэтому одним из условий Ништадтского мира 1721 года было обязательство России поставлять зерно в Швецию. В конце 1730-х годов по каким-то причинам эти поставки прекратились, и Швеции грозил голод.
Наконец, в ноте было сказано, что шведская нация оскорблена убийством дипкурьера барона Синклера, и это оскорбление можно смыть только кровью. [363]Действительно, история с Синклером вышла некрасивая, и российские спецслужбы тогда довольно сильно опростоволосились. Это произошло летом 1739 года. Майор барон Синклер вез из Стамбула в Стокгольм важные дипломатические бумаги, касающиеся совместных действий Османской империи и Швеции против России. Русский посол в Стокгольме М. П. Бестужев-Рюмин не раз советовал Петербургу «анвелировать», то есть, говоря языком XX века, ликвидировать Синклера, «а потом пустить слух, что на него напали гайдамаки или кто-нибудь другой». Петербург и Вена договорились было перехватить Синклера и изъять у него документы, но когда в начале июля 1739 года выяснилось, что при попытке их изъятия шведский дипкурьер был убит, в Вене и других европейских столицах начался скандал. Подозрение сразу пало на русских, Швеция громко возмущалась, газеты Западной Европы подняли шум – уже в те времена злодейское убийство дипкурьера считалось делом недопустимым. Петербург сразу стал открещиваться от преступления. В письме русскому послу в Саксонии барону Кейзерлингу императрица Анна Иоанновна с показным возмущением писала: «Сие безумное богомерзкое предприятие нам подлинно толь наипаче чувствительно, понеже не токмо мы к тому никогда указу отправить не велели, но и не чаем, чтоб кто из наших определить мог. Иное было бы письма отобрать, а иное людей до смерти бить, да к тому ж еще без всякой нужды. Однако ж как бы оное ни было, то сие зело досадительное дело есть и всякие досадительные следства иметь может». Послание это, естественно, предназначалось для «разглашения в публике»: все знали, что письма перлюстрируются, да и Кейзерлинг не должен был делать секрета из полученного от государыни письма. С той же целью императрица послала рескрипт командующему русской армией фельдмаршалу Миниху на турецкий фронт: «Мы совершенно уверены находимся, что вы в сем мерзостном приключении столько ж мало участия, как Мы, имеете, и вам ничто тому подобное без нашего указу чинить никогда в мысль не придет». Отвечая государыне, Миних полностью отрицал свою причастность к убийству Синклера и клялся: «Меня никогда подвигнуть не может, чтоб нечто учинить, что честности противно, и сие еще толь наименьше, понеже я не токмо Вашего величества указами к тому не уполномочен, но и сам совершенно знаю, коль мало оное от Вашего императорского величества апробовано и вам приятно было б».
Вся эта переписка была на самом деле дымовой завесой. Императрицу обеспокоил начавшийся скандал, так как он поставил Россию на грань войны со Швецией, но поначалу она одобряла «анвелирование» Синклера. Миних же вообще был исполнителем высочайшей воли – группа офицеров под командой драгунского поручика Левицкого получила от него тайную инструкцию от 23 сентября 1738 года, в которой было сказано: «Понеже из Швеции послан в турецкую сторону с некоторою важною комиссиею и с писмами маеор Инклер, который едет не своим, но под именем называемого Гагберха, которого ради высочайших Ее императорского величества интересов всемерно потребно зело тайным образом в Польше перенять и со всеми имеющимися при нем письмами. Ежели по вопросам об нем где уведаете, то тотчас ехать в то место и искать с ним случая компанию свесть или иным каким образом ево видеть, а потом наблюдать, не можно ль ево или на пути, или в каком другом скрытном месте, где б поляков не было, постичь. Ежели такой случай найдется, то старатца его умертвить или в воде утопить, а писма прежде без остатка отобрать». Но Синклер все не ехал и не ехал. В начале 1739 года Миних дал новую инструкцию поручику Левицкому, а также капитану Кутлеру и поручику Веселовскому уже не только насчет Синклера, но и насчет других подлежащих «анвелированию» врагов России – вождей венгров и запорожцев Ракоци и Орлика. А 1 августа 1739 года Миних докладывал государыне, что получил ее указы, «каким наилучшим и способнейшим образом как о Синклере, так и о Ракотии и Орлике комиссии исполнять и их анвелировать», и все, что от него требовалось, в отношении Синклера исполнил. Далее он описывает трудности проведенной операции, все лавры которой конечно же должны были принадлежать ему. [364]Материалы, обнаруженные у Синклера, не представляли собой никаких сверхсекретов, но отношения со Швецией были испорчены. В другое время этот инцидент не стал бы причиной войны, но тут он, даже спустя много времени, шведам пригодился.
Война Швеции против России была, по сути дела, легкомысленной авантюрой, данью воинственным настроениям дворянской молодежи, которая мечтала «отомстить за отцов». Во-первых, при всех политических неурядицах в столице русская армия к 1740 году прошла две успешные войны – Русско-польскую 1733–1735 годов и Русско-турецкую 1735–1739 годов. Несмотря на многие недостатки в ведении военных действий, комплектовании и снабжении, русская армия начала 1740-х годов была вполне боеспособна. Ее офицерский и генеральский корпус был прочным сплавом русских и иностранных профессионалов, которые хорошо знали свое дело. Наконец, Россия имела подавляющее численное превосходство в вооруженных силах: без особых усилий она могла выставить не менее 75—100 тысяч солдат против максимум 30 тысяч шведов.
Во-вторых, шведская армия обладала низкой боеготовностью. Включенные в нее полки, укомплектованные из финнов и финляндских шведов, не хотели воевать. В местах сосредоточения войск не были заранее приготовлены припасы и вооружение. Правда, в Финляндию был послан генерал Будденброк с рекогносцировочной миссией, но он, как и многие другие генералы, рвался в бой и в своем отчете не отразил возможных проблем, которые сразу возникли у шведской армии. В Стокгольме царили шапкозакидательские настроения. Сторонники войны «объявляли повсюду, будто одного шведа достаточно, чтобы обратить в бегство десятерых русских, и армии их стоит только показаться, чтобы выйти победительницей». [365]
Предупреждения Бестужева об активности шведов были учтены правительством. В столицу вызвали фельдмаршала А. П. Ласси и начали формировать Финляндский корпус, который должен был действовать против шведской армии графа Левенгаупта. Но все-таки до самого начала военных действий в Петербурге не верили, что шведы решатся воевать, и даже когда в середине июля из Петербурга под видом срочной поездки по делам своих померанских владений отбыл шведский посланник Э. Нолькен, никто не понял истинного значения этого отъезда. Война была совершенно некстати режиму Анны Леопольдовны, который только-только установился и остро нуждался во внешней стабильности. Кстати, обращение русского правительства к новому союзнику – Фридриху Прусскому, который именно в таком случае должен был, согласно букве и духу заключенного с ним союзного трактата, оказать вооруженную помощь, ни к чему не привело – Фридрих был верен не трактатам, а себе. Не помогли и англичане, хотя по русско-английскому договору они были обязаны выслать в Балтийское море флот в помощь России. [366]
Неприятной стороной этой войны было то, что театр военных действий находился в непосредственной близости от Петербурга. Поэтому войска сосредоточили в направлениях, которые были наиболее опасны для столицы: в Кронштадте, на Красной Горке, в Эстляндии, Выборге и в самом Петербурге. Самая крупная группировка (34,5 тысячи человек) находилась на Выборгском направлении – не было секретом, что шведы двинутся из Южной Финляндии. К августу 1741 года русская армия под командой фельдмаршала Ласси (около 26 тысяч солдат) сосредоточилась под Выборгом.