Страница:
Но в конце ноября 1741 года, когда барон генерал Н. А. Корф только что выехал в Киль, чтобы забрать юношу, а другому барону, И. Л. Корфу, тогдашнему русскому посланнику в Копенгагене, было отправлено срочное приказание ехать в Киль на помощь своему дальнему родственнику, Елизавета занервничала. Для этого были, как тогда казалось, серьезные основания. Путь из Киля (а он по тому времени года мог быть только сухопутным) пролегал через множество немецких государств, и первым предстояло пересечь Мекленбургское герцогство, которым правил брат пресловутого Карла Леопольда – деда свергнутого императора Ивана, родной дядя Анны Леопольдовны. Затем графу Дюккеру (под таким именем ехал Карл Петер Ульрих) предстояло пересекать Брауншвейг, герцогом которого был брат принца Антона Ульриха.
Возможно, сразу же после подписания «секретной» инструкции, согласно которой Салтыков должен был мчаться с пленниками в Митаву как можно быстрее, и возникли опасения, как бы в это время племянника императрицы не задержали в этих, ставших за одну ночь недружественными, государствах. Поэтому и было решено придержать Брауншвейгское семейство в Риге в качестве заложников, с тем чтобы отпустить их, как только герцог Голштинский пересечет русско-курляндскую границу. Именно так и объяснял происходящее Шетарди: «…для безопасности особы герцога в пути задержать в Риге принца и принцессу Брауншвейгских с детьми до тех пор, пока тот не достигнет русских пределов». Более того, он сам посоветовал замедлить движение поезда к Риге за счет увеличения конвоя пленников со ста до четырехсот человек. В итоге сменных лошадей не хватало и приходилось их долго ждать на всех попутных станциях. Это и стало удобным формальным объяснением («под протекстом несобрания подвод и прочих неисправностей») для намеренно медленного движения конвоя с пленниками. Автор книги о судьбе Брауншвейгского семейства М. А. Корф, не доверявший Шетарди исключительно из-за «легкомысленной самоуверенности, отличающей его нацию», [494]больше полагался на сведения саксонского посланника Пецольда, который сообщал в Дрезден, что в марте или апреле 1742 года Лесток говорил ему: обещание отпустить Брауншвейгское семейство за границу «произошло единственно от того, что сначала не довольно основательно обсудили этот предмет, теперь же, конечно, никто, желающий царице добра, не посоветует ей этого, да и никогда тому не бывать, пока он, Лесток, жив и что-нибудь значит. Россия есть Россия, а так как не в первый раз случается на свете, что публично объявленное не исполняется потом, то императрице будет решительно все равно, что подумает об этом публика». Прав Гельбиг: Лесток был чрезвычайно умным и циничным, как каждый политик, человеком. Он и составил «программу» для Брауншвейгского семейства на тридцать лет вперед. Но заметим, что говорил он это Пецольду (согласно донесению посла) не в конце ноября 1741 года и даже не в конце января, а в феврале – марте 1742 года. А к этому времени уже утекло много воды, и взгляды людей, оказавшихся у власти и задержавших Анну Леопольдовну с семьей в Риге на время до приезда в Россию племянника императрицы, стали постепенно меняться, хотя еще до конца мая было неясно, что делать с пленниками. Долгое время всё было, как тогда говорили, «на балансе», то есть колебалось то в одну, то в другую сторону. Это отражалось в письмах сидевшего в рижском замке принца Антона Ульриха, тайно славшего послания в Брауншвейг. То он сообщал родственникам, что их судьба решена – их сошлют в Казань, то писал, что их отпустят и они вскоре отправятся дальше, в Мемель. [495]Пецольд сообщал в Дрезден, что новый вице-канцлер А. П. Бестужев-Рюмин рассказал ему, как на совете елизаветинских сановников разгорелся спор о судьбе пленников. Большинство членов совещания высказались за высылку брауншвейгцев из России, хотя некоторые считали, что нужно завести следственное дело о замыслах правительницы и допросить фрейлину Юлию Менгден «как знавшую все тайные замыслы великой княгини». [496]
Имя любимицы Анны Леопольдовны всплыло в это время не случайно. С начала декабря 1741 года начинается «бриллиантовое дело» Брауншвейгской семьи, которое не могло не повлиять на сроки отправки арестантов за границу. По-видимому, получив доступ ко всем драгоценностям правительницы, унаследовавшей их от покойной тетушки и регента Бирона, Елизавета Петровна вдруг обнаружила пропажу многих вещей. Это ее страшно огорчило – как известно, в делах моды, одежды и украшений Елизавета, в целом гуманная и добрая, становилась подлинным тираном, деспотом, не знавшим пощады. Здесь же это оскорбленное чувство модницы, не обнаружившей желанные колье, перстни и «трясилы» (вероятно, так назывались серьги) в шкатулках правительницы, слилось с давней ненавистью к «Жульке», а также с вполне уже охватившим ее чувством хозяйки государства, требовавшем, чтобы всё было на своем месте. Начались допросы по поводу исчезнувших драгоценностей.
Вряд ли правительница, ее фрейлина или Антон Ульрих могли увезти их с собой – описанные обстоятельства их ареста подобное исключали. Можно допустить, что в суматохе что-то из бриллиантов утащили слуги или гвардейцы (такие случаи бывали), что-то из старых и поломанных украшений было отдано в переделку придворному ювелиру. Но более всего Елизавету раздражало то, что много бриллиантов мог получить граф Динар, уехавший из России и теперь для нее недосягаемый. Из Петербурга начали приходить допросные пункты, на которые должны были отвечать бывшая правительница и особенно Юлия Менгден. Именно последнюю Елизавета больше других подозревала в сокрытии драгоценностей. При этом в тоне и содержании задаваемых фрейлине вопросов видна сама императрица: ее завистливый и всё запоминавший глаз видел эти бриллианты на правительнице, а раньше на императрице Анне Иоанновне и на Биронше – супруге регента: «Известно есть, что при арестовании бывшаго герцога Курляндского… императрицы Анны Иоанновны все алмазные вещи взяты принцессою
Анной Брауншвейг-Люнебургскою. А ныне многие из них, яко то: жемчужный гарнитур на платье бывшей герцогини Курляндской и купленный у Рондовой жены алмаз, тако ж бывшей герцогини курляндской золотой сервиз и многих присланных с персидским послом алмазных и золотых вещей не находится и прочего. Но как ты всегда была при ней и для того о всем тебе о том не ведать нельзя, того ради имеешь объявить самую истинную правду, не утаивая ни для чего, куда что из того девалось. Кому как чрез тебя, так и чрез кого других что брано, тайно и явно?» [497]
Вопросам императрицы, вдруг вспоминавшей что-то из пропавших украшений, не было конца; допрашивали также слуг и служанок правительницы и ее фрейлин, не только поехавших с ними в ссылку, но и тех, кто оставался в Петербурге. Списки драгоценностей, переданных на переделку ювелиру, тщательно сопоставлялись с показаниями Анны Леопольдовны и других пленников. Даже у Бирона, бывшего тогда в ссылке, запрашивали сведения о принадлежавших ему драгоценностях. Более всего царица убивалась из-за каких-то двух золотых коробочек, не найденных среди вещей правительницы, и какого-то «опахала с красными каменьями и бриллиантами», о котором Елизавета вдруг вспомнила в декабре 1742 года и которое правительница и ее фрейлина уж никак не могли увезти с собой.
Весной и летом 1742 года, когда, после длительного перерыва, объяснимого подготовкой и проведением коронации Елизаветы, власти решили вновь заняться судьбой Брауншвейгской фамилии, к «бриллиантовому делу» стали подшивать дела вполне политические. Собственно, и раньше за поведением и высказываниями пленников следили (об ограничении их контактов сказано уже в секретной инструкции 28 ноября 1741 года), пытались увязать расследование показаний Юлии Менгден с работой Комиссии по делу Остермана и других.
Как известно, во время дворцового переворота 25 ноября 1741 года были арестованы (по составленному накануне списку) несколько крупных сановников правительницы: А. И. Остерман, Б. X. Миних, Р. Г. Левенвольде, М. Г. Головкин, К. Л. Менгден, Эрнст Миних. Аукнулась давняя инициатива и небезызвестному Тимирязеву, обеспокоившемуся некогда «неправильностью» завещания Анны Иоанновны и явившемуся со своей идеей к правительнице. Его, как и другого борца за правду, Яковлева, также взяли под караул. Остальные сановники вышли и из этой передряги почти сухими. Как описание дежавю воспринимаются страницы мемуаров князя Я. П. Шаховского, который так красочно обрисовал утро после свержения Бирона. Почти теми же словами он передал свои ощущения и утром 25 ноября 1741 года, когда его поднял с постели сенатский экзекутор, который «громко кричал, чтоб я как наискорее ехал в цесаревнин дворец, ибо-де она изволила принять престол российского правления». Опять Шаховской поспешно оделся и поехал в том направлении, куда бежали толпы проснувшихся петербуржцев. Опять ему пришлось вылезти из кареты и идти пешком, «сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша». Снова он увидел забитые спешащими сановниками лестницы и залы, опять ему попался только один знакомый сенатор – это был А. Д. Голицын, с которым они, «содвинувшись поближе, спросили тихо друг друга, как это сделалось, но ни он, так же как и я, ничего не знал». В третьем зале он, наконец, наткнулся на П. И. Шувалова, ближайшего сподвижника Елизаветы, который – тут-то и решилась судьба помертвевшего от страха Шаховского – не нахмурил брови и не отвернулся (знак беды!), а «веселообразно поцеловал нас», объявя об аресте Миниха, Остермана и других (значит, не нас!). Были в этой наэлектризованной толпе чиновников и неприятные Шаховскому встречи, но ему уже становилось ясно, что и на этот раз беда его миновала. Суждение это стало уверенностью, когда вышла новая императрица и допустила Шаховского к руке, [498]– как помнит читатель, в прошлый раз, при вступлении во власть правительницы, Шаховской этой милости не удостоился и в страхе притулился в каком-то уголке, ожидая несчастья.
Допросы арестантов, содержавшихся в Петропавловской крепости, вели во дворце бессменный следователь всех режимов А. И. Ушаков, генерал Левашов, а также совершенно непотопляемый генерал-прокурор князь Н. Ю. Трубецкой. По некоторым данным, при допросах присутствовала сама императрица, которая располагалась за специально поставленной в комнате ширмой, хотя ни для кого не было тайной, кто там скрывался. Печальнее всех была судьба Остермана. С давних пор Елизавета была на него особенно сердита. Она знала, что Остерман больше других интриговал против нее, был сторонником ее высылки из страны посредством брака с иноземным принцем, что от него исходит наибольшая опасность разоблачения ее заговора. Поэтому уже из первого манифеста 25 ноября 1741 года стало известно, кто назначен козлом отпущения. Главное обвинение, которое предъявлялось Остерману, Миниху и другим, состояло в
«нехранении», или несоблюдении ими Тестамента Екатерины I 1727 года, что якобы и не позволило цесаревне вступить на престол еще в январе 1730 года, когда умер император Петр П. Оправдательного ответа на это обвинение не существовало, и все обвиняемые в основном каялись, хотя было понятно, что обвинение против них голословное, юридически неточное и навеяно исключительно обидой и местью новой императрицы. Вкупе с другими, подлинными и приписанными ему преступлениями, Остерман не мог рассчитывать на пощаду, тем более что в новом правительстве оказался его давний враг Бестужев-Рюмин, который ни за что не дал бы опальному вице-канцлеру выплыть на поверхность.
Следственная комиссия закончила работу довольно быстро, и уже 17 января 1742 года был оглашен указ о казни преступников, которую заменили ссылкой в Сибирь, куда их всех вскоре и отправили. Привлечь к этому делу Юлию Менгден или саму правительницу Елизавета в тот момент не решилась – уж слишком это было бы грубо и противоречило официальному прощению, объявленному во всеуслышание в манифесте 28 ноября 1741 года. Но людей, которые проявляли на словах симпатию к опальным, исправно везли в Тайную канцелярию. Салтыков, сопровождавший Брауншвейгскую семью, извещал Петербург о малейших происшествиях, в которых можно было усмотреть дело по «первым пунктам», связанным с самым распространенным в стране обвинением в «оскорблении величества». В декабре 1742 года началось дело состоявшей при Анне Леопольдовне служанки Натальи Абакумовой, кричавшей в бреду: «Слово и дело!» – и потом сказавшей, что она слышала «от фрейлин Жулии и Бины… в порицании высокой чести Ея императорского величества». И хотя вызванный доктор показал, что девка находится «в беспамятстве и великой горячке», из Петербурга было приказано – по выздоровлении отправить ее для допросов в Тайную канцелярию. Каждое подозрительное слово, произнесенное арестантами, в том числе и детьми, записывали и сообщали в Петербург. В октябре 1742 года там получили известие о том, что Иван Антонович играет с собачкой, бьет ее в лоб, и «когда его спросят: „Кому-де, батюшка, голову отсечешь?“, то ответствовал, что Василию Федоровичу (Салтыкову. – Е. А.)». [499]Сообщение об этом было послано кем-то из окружения Салтыкова, и императрица сделала выговор главному тюремщику, приписав собственноручно: «Понеже коли то подлинно, то я другие меры возьму, как с ними поступать, а вам надлежит о том смотреть, дабы они вас в почтении имели и боялися вас, а не так бы смело поступали». [500]Как видим, в резолюции императрицы слышны легкие раскаты царственного гнева на своих жертв.
Экстракты дел, расследуемых в Тайной канцелярии, императрица получала от А. И. Ушакова регулярно, и постепенно перед ней стала вырисовываться общая картина народных настроений. Никаких серьезных угроз для нового режима в среде народа не назревало – он оставался, как почти всегда, равнодушен к происходящему на вершине власти. Лишь потом, постепенно, учитывая известную инерционность народных настроений и чувствований, появились упорные слухи о несчастной судьбе царя Ивана и его родни, извечные суждения о том, что «как была принцесса Анна на царстве, то в России порядки лучше нынешних были, а ныне (в 1754 году. – Е. А.)всё не так стало, как при ней было, слышно, что сын принцессы Анны, принц Иоанн, в Российском государстве будет по-прежнему государем». Но в начале 1742 года об этом не было и речи. Зато беспокойство и даже страх у Елизаветы Петровны вызвал обнаруженный летом того же года заговор Преображенского прапорщика Петра Ивашкина с камер-лакеем Александром Турчаниновым. Ивашкин якобы собрал партию гвардейцев (500 человек), которая, пройдя ночью во дворец, должна была разделиться на две группы: одной предстояло арестовать лейб-компанцев – ту привилегированную гвардейскую часть, которая была составлена из гренадер, возведших на престол Елизавету, а другой следовало войти в спальню Елизаветы и там ее убить. Для этого и нужен был знавший расположение комнат Турчанинов, который к тому же предлагал взорвать спальню царицы бочонком с порохом. Пусть эти разговоры и не переросли в настоящий заговор, но в них тем не менее проглядывал вполне определенный план действий, для реализации которого даже не нужно было стольких участников. Кроме того, Ивашкин и Турчанинов ставили перед собой вполне конкретную цель – вернуть на трон Брауншвейгское семейство.
Как показало следствие, Турчанинов говорил гвардейскому каптенармусу Парскому: «Принц-де Иоанн был настоящий наследник, а государыня-де императрица Елизавета Петровна не наследница, а сделали-де ее наследницею лейб-компания за винную чарку… Смотрите-де, братцы, как у нас в России благополучие состоит непостоянное и весьма плохое и непорядочно, а не так, как при третьем Иоанне было, и оный-де Иоанн законный наследник и по наследству царя Иоанна Алексеевича, также первого императора, подлежит быть ему императору, и его-де назначила короноваться императрица Анна Иоанновна еще при животе своем, а лейб-де компания сделала императрицею незаконную наследницу, что-де как царевна Анна Петровна, так и государыня императрица Елизавета Петровна первым императором прижиты с государынею императрицею Екатериною Алексеевною до венца, и для того-де никак не надлежит быть у нас императрицею, а надлежит-де быть третьему императору Иоанну». [501]Высказывания Турчанинова примечательны тем, что множество других людей того времени наверняка думали о нелегитимности власти Елизаветы то же самое. Они, не зная статей Тестамента, приводили другие, по их мнению, вполне убедительные аргументы в пользу своей точки зрения: старшинство корня царя Ивана Алексеевича, завещание императрицы Анны Иоанновны и, наконец, незаконнорожденность Елизаветы.
Все эти обстоятельства понимала и Елизавета. Она, испуганная возможностью повторения переворотов 9 ноября 1740 и 25 ноября 1741 года, раз и навсегда для себя решила: никогда не ночевать в одном месте, а лучше ночью вообще не спать.
Происшедшее самым печальным образом отразилось на судьбе Анны Леопольдовны и ее семьи. Возможно, именно тогда Елизавета осознала, что Брауншвейгская фамилия – не просто семья высланного за границу иностранного принца, а знамя всех недовольных ее режимом. Дело Ивашкина и Турчанинова открыло целую вереницу реальных и мнимых заговоров, с использованием имен Анны Леопольдовны и Ивана Антоновича. Как только Елизавета осознала опасность, грозившую ей с этой стороны, судьба Анны Леопольдовны и ее семьи была окончательно решена: из России не выпускать, держать в тюрьме без определения срока, вечно. В день казни Ивашкина и его сообщников 19 декабря 1742 года в Ригу пришел указ Елизаветы о переводе Анны Леопольдовны с семейством в крепость Динамюнде, расположенную ниже Риги по течению Даугавы, у самого ее устья. Крепость эта напоминала Шлиссельбург, была окружена водой, и пленники оказались в полной изоляции. Переезд произошел 2 января 1743 года, и с этого времени принцу Антону Ульриху уже стало невозможно передавать на волю письма. Его тайная переписка с родными прервалась, [502]режим содержания по сравнению с Ригой ужесточился. Стало ясно, что клетка за несчастными захлопнулась навсегда.
В Динамюнде, в доме коменданта, узники провели более года. Там 1 января 1744 года принцесса родила девочку, принцессу Елизавету. До этого, по сообщению Салтыкова, ночью 15 октября 1742 году у Анны был выкидыш, со слов докторов Эмзеле и Графа, – «месяцев трех, мужеска полу». Как только Анна Леопольдовна оправилась от родов и смогла двигаться, семью и прислугу вывезли из Динамюнде в неизвестном направлении. Решение императрицы, внимательно следившей за судьбой Брауншвейгской фамилии, отправить узников подальше от границ, вглубь империи, стало, скорее всего, результатом громкого дела Лопухиных, начатого и законченного летом 1743 года. В нем были замешаны уже не просто камер-лакей или прапорщик, а люди света: статс-дама двора Елизаветы Наталья Лопухина, ее муж генерал Степан Лопухин, сын Иван, близкая подруга Анна Бестужева, придворная дама Софья Лилиенфельд и другие. И хотя по материалам дела видно, что никакого заговора с целью свержения Елизаветы не было, следователи под непосредственным контролем императрицы «шили» дело о заговоре в пользу Ивана Антоновича и правительницы, о которых действительно весьма сочувственно отзывались в салоне Лопухиной. В основе дела лежал донос на сына Лопухиной, Ивана, от его товарища поручика Кирасирского полка Ивана Бергера. Как-то в начале июля 1743 года Лопухин, сидя с Бергером в кабаке, точнее – в так называемом «вольном доме» некоего Берляра – месте развлечений гвардейских офицеров, разоткровенничался: стал жаловаться на жизнь, негодовал, что его «выключили» из камер-юнкеров, перевели в армию в чине всего-то подполковника, а у матери забрали подаренную ранее деревню. Да и вообще, утверждал Иван Лопухин, Елизавета Петровна – ненастоящая государыня, да и ведет она себя, как простолюдинка, – всюду мотается, пиво пьет. О ней-де рассказывали, что после смерти Петра II в 1730 году верховники хотели было ее на престол посадить, да вдруг выяснилось, что она беременна неведомо от кого! И далее Лопухин стал расхваливать времена правительницы Анны Леопольдовны – милостивая, ласковая, тихая была государыня! А нынешнюю государыню Елизавету-де «наша знать вообще не любит», не любят ее и в армии. Ведомо, что Елизавета посадила Анну Леопольдовну под строгий караул в Риге, а не знает того, что рижский караул «очень склонен» к ней и к бывшему императору Ивану. Наступят, мол, скоро иные времена – вернется правительница, да и Австрия нам поможет, австрийский посланник Ботта об этом хлопочет, он часто бывает в доме Лопухиных.
Бергер все это выслушал и донес на Ивана Лопухина. Его арестовали, начались допросы, пытки. Иван оговорил мать, отца, других людей. Было известно, что императрица недолюбливала гордую Наталью Лопухину, которая изящно одевалась и вела себя независимо. Неслучайно на всем деле Лопухиной лежит отчетливый отпечаток личной мести императрицы. Из сохранившихся материалов дела видно, что Наталья Федоровна была действительно женщиной волевой и гордой. Она поначалу вела себя достойно, обвинение в заговоре отрицала, прощения не просила и мужа своего выгораживала: утверждала, что с приходившим к ней в гости послом Ботта она разговаривала по-немецки, в основном о погоде, а муж-де языка этого не знает. Позже, когда на нее «надавили», она призналась, что сочувственный разговор с маркизом де Ботта об Иване Антоновиче и Анне Леопольдовне у нее был, хотя о заговоре в их пользу не было сказано ни слова.
Присутствие в деле австрийского посланника де Ботта особенно насторожило Елизавету – известно, что Австрия всегда была заодно с правительницей, находившейся в родстве с императорской семьей из Вены. В существование «нитей заговора», тянувшихся за рубеж, Елизавета свято верила – ведь она сама совсем недавно, в 1741 году, пришла к власти, пользуясь поддержкой и деньгами шведского и французского посланников. С 29 июля по воле государыни начались пытки: подвесили на дыбе Ивана, потом пытали беременную Софью Лилиенфельд, Степана Лопухина, снова Ивана. Записка Елизаветы в Тайную канцелярию о пытках Лилиенфельд и других пышет гневом и злобой: пытать, несмотря на беременность, «понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче жалеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать…». Пытки беременных женщин – крайняя мера, к ней прибегал только Петр Великий: во время сыска по делу царевны Софьи одна из пытаемых приближенных царевны родила на дыбе. А потом пришел черед висеть на дыбе Анне Бестужевой и Наталье Лопухиной. Пытки перемежались очными ставками, когда истерзанных на дыбе людей ставили друг против друга и допрашивали. Эта процедура называлась «ставить с очей на очи» – отсюда и само слово «очная ставка». Иногда очная ставка сочеталась с дыбой – в этом случае пытаемые висели на дыбах и оговаривали друг друга. Наталья Лопухина вину свою в вольных разговорах признавала, но новых сведений о заговоре – а именно этого добивались следователи – не давала.
В расследованиях подобных политических дел всегда есть некая мера. Если продолжать раскручивать надуманные, подчас бредовые обвинения, построенные исключительно на личных признаниях обвиняемых под пыткой, то вскоре вранье неудержимо полезет из-под гладких строчек обвинения и всем станет видно, что дело липовое, а обвинения несостоятельны. Тут для следователей важно вовремя закрыть расследование и передать дело в скорый и обычно неправедный суд. Не прошло и двух месяцев после начала расследования, как назначенный 18 августа 1743 года суд, составленный из высших сановников и генералов, прозаседав меньше часа, вынес свой приговор: Наталью, ее мужа и сына, Бестужеву и еще четверых приговорить к смертной казни, причем за «непристойные слова» у Натальи, Степана, Ивана и Бестужевой урезать языки, а затем их колесовать и «тела на колеса положить». Однако государыня «по природному своему великодушию» смертную казнь «заговорщикам» отменила, предписала всех сечь кнутом, а Наталье и Анне Бестужевой «урезать языки» и всех сослать в Сибирь…
Дело Лопухиных свидетельствовало, по мнению Елизаветы и ее окружения, о существовании «партии Брауншвейгской фамилии», состоящей из скрытых и явных сторонников реставрации режима правительницы. И хотя эта «партия» существовала только на бумаге, исписанной следователями Тайной канцелярии, императрица усмотрела в этом прямую угрозу для себя и ужесточила режим заключения Брауншвейгской фамилии. Пограничные Рига и Динамюнде теперь не казались ей надежными узилищами. Как уже сказано, в деле Лопухиных промелькнула особенно встревожившая Елизавету информация о том, что среди охраны арестантов якобы есть их скрытые сторонники. С целью разоблачения связей охраны с Петербургом был арестован офицер Камынин, состоявший при Салтыкове и написавший в перехваченном властями письме нечто непонятное следователям о своем «дурном житье» в Риге. И хотя подозрения не подтвердились, Елизавета постановила решить проблему кардинально – 9 января 1744 года Салтыков получил указ срочно отправить своих подопечных подальше от границы – в центр России, в город Раненбург Воронежской губернии. По мнению многих исследователей, совет этот поступил в Петербург… из Берлина, от короля Фридриха II, который через русского посла П. Г. Чернышева передал для Елизаветы: отправьте Брауншвейгское семейство «в такие места, чтобы никто не мог узнать, где оно находится, и чтобы в Европе все о нем забыли». Он был убежден, что никто из государей за них не вступится. Неизвестно, зачем это понадобилось прусскому королю, уже тогда не слывшему другом России. Возможно, он хотел таким образом наладить отношения с не любившей его, гея и нарушителя европейского мира, русской императрицей; возможно, он давал этот совет без особой осмысленной цели, просто так, со зла, потехи ради. Так он поступал в своей жизни не раз, портя отношения с людьми и даже целыми государствами.
Возможно, сразу же после подписания «секретной» инструкции, согласно которой Салтыков должен был мчаться с пленниками в Митаву как можно быстрее, и возникли опасения, как бы в это время племянника императрицы не задержали в этих, ставших за одну ночь недружественными, государствах. Поэтому и было решено придержать Брауншвейгское семейство в Риге в качестве заложников, с тем чтобы отпустить их, как только герцог Голштинский пересечет русско-курляндскую границу. Именно так и объяснял происходящее Шетарди: «…для безопасности особы герцога в пути задержать в Риге принца и принцессу Брауншвейгских с детьми до тех пор, пока тот не достигнет русских пределов». Более того, он сам посоветовал замедлить движение поезда к Риге за счет увеличения конвоя пленников со ста до четырехсот человек. В итоге сменных лошадей не хватало и приходилось их долго ждать на всех попутных станциях. Это и стало удобным формальным объяснением («под протекстом несобрания подвод и прочих неисправностей») для намеренно медленного движения конвоя с пленниками. Автор книги о судьбе Брауншвейгского семейства М. А. Корф, не доверявший Шетарди исключительно из-за «легкомысленной самоуверенности, отличающей его нацию», [494]больше полагался на сведения саксонского посланника Пецольда, который сообщал в Дрезден, что в марте или апреле 1742 года Лесток говорил ему: обещание отпустить Брауншвейгское семейство за границу «произошло единственно от того, что сначала не довольно основательно обсудили этот предмет, теперь же, конечно, никто, желающий царице добра, не посоветует ей этого, да и никогда тому не бывать, пока он, Лесток, жив и что-нибудь значит. Россия есть Россия, а так как не в первый раз случается на свете, что публично объявленное не исполняется потом, то императрице будет решительно все равно, что подумает об этом публика». Прав Гельбиг: Лесток был чрезвычайно умным и циничным, как каждый политик, человеком. Он и составил «программу» для Брауншвейгского семейства на тридцать лет вперед. Но заметим, что говорил он это Пецольду (согласно донесению посла) не в конце ноября 1741 года и даже не в конце января, а в феврале – марте 1742 года. А к этому времени уже утекло много воды, и взгляды людей, оказавшихся у власти и задержавших Анну Леопольдовну с семьей в Риге на время до приезда в Россию племянника императрицы, стали постепенно меняться, хотя еще до конца мая было неясно, что делать с пленниками. Долгое время всё было, как тогда говорили, «на балансе», то есть колебалось то в одну, то в другую сторону. Это отражалось в письмах сидевшего в рижском замке принца Антона Ульриха, тайно славшего послания в Брауншвейг. То он сообщал родственникам, что их судьба решена – их сошлют в Казань, то писал, что их отпустят и они вскоре отправятся дальше, в Мемель. [495]Пецольд сообщал в Дрезден, что новый вице-канцлер А. П. Бестужев-Рюмин рассказал ему, как на совете елизаветинских сановников разгорелся спор о судьбе пленников. Большинство членов совещания высказались за высылку брауншвейгцев из России, хотя некоторые считали, что нужно завести следственное дело о замыслах правительницы и допросить фрейлину Юлию Менгден «как знавшую все тайные замыслы великой княгини». [496]
Имя любимицы Анны Леопольдовны всплыло в это время не случайно. С начала декабря 1741 года начинается «бриллиантовое дело» Брауншвейгской семьи, которое не могло не повлиять на сроки отправки арестантов за границу. По-видимому, получив доступ ко всем драгоценностям правительницы, унаследовавшей их от покойной тетушки и регента Бирона, Елизавета Петровна вдруг обнаружила пропажу многих вещей. Это ее страшно огорчило – как известно, в делах моды, одежды и украшений Елизавета, в целом гуманная и добрая, становилась подлинным тираном, деспотом, не знавшим пощады. Здесь же это оскорбленное чувство модницы, не обнаружившей желанные колье, перстни и «трясилы» (вероятно, так назывались серьги) в шкатулках правительницы, слилось с давней ненавистью к «Жульке», а также с вполне уже охватившим ее чувством хозяйки государства, требовавшем, чтобы всё было на своем месте. Начались допросы по поводу исчезнувших драгоценностей.
Вряд ли правительница, ее фрейлина или Антон Ульрих могли увезти их с собой – описанные обстоятельства их ареста подобное исключали. Можно допустить, что в суматохе что-то из бриллиантов утащили слуги или гвардейцы (такие случаи бывали), что-то из старых и поломанных украшений было отдано в переделку придворному ювелиру. Но более всего Елизавету раздражало то, что много бриллиантов мог получить граф Динар, уехавший из России и теперь для нее недосягаемый. Из Петербурга начали приходить допросные пункты, на которые должны были отвечать бывшая правительница и особенно Юлия Менгден. Именно последнюю Елизавета больше других подозревала в сокрытии драгоценностей. При этом в тоне и содержании задаваемых фрейлине вопросов видна сама императрица: ее завистливый и всё запоминавший глаз видел эти бриллианты на правительнице, а раньше на императрице Анне Иоанновне и на Биронше – супруге регента: «Известно есть, что при арестовании бывшаго герцога Курляндского… императрицы Анны Иоанновны все алмазные вещи взяты принцессою
Анной Брауншвейг-Люнебургскою. А ныне многие из них, яко то: жемчужный гарнитур на платье бывшей герцогини Курляндской и купленный у Рондовой жены алмаз, тако ж бывшей герцогини курляндской золотой сервиз и многих присланных с персидским послом алмазных и золотых вещей не находится и прочего. Но как ты всегда была при ней и для того о всем тебе о том не ведать нельзя, того ради имеешь объявить самую истинную правду, не утаивая ни для чего, куда что из того девалось. Кому как чрез тебя, так и чрез кого других что брано, тайно и явно?» [497]
Вопросам императрицы, вдруг вспоминавшей что-то из пропавших украшений, не было конца; допрашивали также слуг и служанок правительницы и ее фрейлин, не только поехавших с ними в ссылку, но и тех, кто оставался в Петербурге. Списки драгоценностей, переданных на переделку ювелиру, тщательно сопоставлялись с показаниями Анны Леопольдовны и других пленников. Даже у Бирона, бывшего тогда в ссылке, запрашивали сведения о принадлежавших ему драгоценностях. Более всего царица убивалась из-за каких-то двух золотых коробочек, не найденных среди вещей правительницы, и какого-то «опахала с красными каменьями и бриллиантами», о котором Елизавета вдруг вспомнила в декабре 1742 года и которое правительница и ее фрейлина уж никак не могли увезти с собой.
Весной и летом 1742 года, когда, после длительного перерыва, объяснимого подготовкой и проведением коронации Елизаветы, власти решили вновь заняться судьбой Брауншвейгской фамилии, к «бриллиантовому делу» стали подшивать дела вполне политические. Собственно, и раньше за поведением и высказываниями пленников следили (об ограничении их контактов сказано уже в секретной инструкции 28 ноября 1741 года), пытались увязать расследование показаний Юлии Менгден с работой Комиссии по делу Остермана и других.
Как известно, во время дворцового переворота 25 ноября 1741 года были арестованы (по составленному накануне списку) несколько крупных сановников правительницы: А. И. Остерман, Б. X. Миних, Р. Г. Левенвольде, М. Г. Головкин, К. Л. Менгден, Эрнст Миних. Аукнулась давняя инициатива и небезызвестному Тимирязеву, обеспокоившемуся некогда «неправильностью» завещания Анны Иоанновны и явившемуся со своей идеей к правительнице. Его, как и другого борца за правду, Яковлева, также взяли под караул. Остальные сановники вышли и из этой передряги почти сухими. Как описание дежавю воспринимаются страницы мемуаров князя Я. П. Шаховского, который так красочно обрисовал утро после свержения Бирона. Почти теми же словами он передал свои ощущения и утром 25 ноября 1741 года, когда его поднял с постели сенатский экзекутор, который «громко кричал, чтоб я как наискорее ехал в цесаревнин дворец, ибо-де она изволила принять престол российского правления». Опять Шаховской поспешно оделся и поехал в том направлении, куда бежали толпы проснувшихся петербуржцев. Опять ему пришлось вылезти из кареты и идти пешком, «сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша». Снова он увидел забитые спешащими сановниками лестницы и залы, опять ему попался только один знакомый сенатор – это был А. Д. Голицын, с которым они, «содвинувшись поближе, спросили тихо друг друга, как это сделалось, но ни он, так же как и я, ничего не знал». В третьем зале он, наконец, наткнулся на П. И. Шувалова, ближайшего сподвижника Елизаветы, который – тут-то и решилась судьба помертвевшего от страха Шаховского – не нахмурил брови и не отвернулся (знак беды!), а «веселообразно поцеловал нас», объявя об аресте Миниха, Остермана и других (значит, не нас!). Были в этой наэлектризованной толпе чиновников и неприятные Шаховскому встречи, но ему уже становилось ясно, что и на этот раз беда его миновала. Суждение это стало уверенностью, когда вышла новая императрица и допустила Шаховского к руке, [498]– как помнит читатель, в прошлый раз, при вступлении во власть правительницы, Шаховской этой милости не удостоился и в страхе притулился в каком-то уголке, ожидая несчастья.
Допросы арестантов, содержавшихся в Петропавловской крепости, вели во дворце бессменный следователь всех режимов А. И. Ушаков, генерал Левашов, а также совершенно непотопляемый генерал-прокурор князь Н. Ю. Трубецкой. По некоторым данным, при допросах присутствовала сама императрица, которая располагалась за специально поставленной в комнате ширмой, хотя ни для кого не было тайной, кто там скрывался. Печальнее всех была судьба Остермана. С давних пор Елизавета была на него особенно сердита. Она знала, что Остерман больше других интриговал против нее, был сторонником ее высылки из страны посредством брака с иноземным принцем, что от него исходит наибольшая опасность разоблачения ее заговора. Поэтому уже из первого манифеста 25 ноября 1741 года стало известно, кто назначен козлом отпущения. Главное обвинение, которое предъявлялось Остерману, Миниху и другим, состояло в
«нехранении», или несоблюдении ими Тестамента Екатерины I 1727 года, что якобы и не позволило цесаревне вступить на престол еще в январе 1730 года, когда умер император Петр П. Оправдательного ответа на это обвинение не существовало, и все обвиняемые в основном каялись, хотя было понятно, что обвинение против них голословное, юридически неточное и навеяно исключительно обидой и местью новой императрицы. Вкупе с другими, подлинными и приписанными ему преступлениями, Остерман не мог рассчитывать на пощаду, тем более что в новом правительстве оказался его давний враг Бестужев-Рюмин, который ни за что не дал бы опальному вице-канцлеру выплыть на поверхность.
Следственная комиссия закончила работу довольно быстро, и уже 17 января 1742 года был оглашен указ о казни преступников, которую заменили ссылкой в Сибирь, куда их всех вскоре и отправили. Привлечь к этому делу Юлию Менгден или саму правительницу Елизавета в тот момент не решилась – уж слишком это было бы грубо и противоречило официальному прощению, объявленному во всеуслышание в манифесте 28 ноября 1741 года. Но людей, которые проявляли на словах симпатию к опальным, исправно везли в Тайную канцелярию. Салтыков, сопровождавший Брауншвейгскую семью, извещал Петербург о малейших происшествиях, в которых можно было усмотреть дело по «первым пунктам», связанным с самым распространенным в стране обвинением в «оскорблении величества». В декабре 1742 года началось дело состоявшей при Анне Леопольдовне служанки Натальи Абакумовой, кричавшей в бреду: «Слово и дело!» – и потом сказавшей, что она слышала «от фрейлин Жулии и Бины… в порицании высокой чести Ея императорского величества». И хотя вызванный доктор показал, что девка находится «в беспамятстве и великой горячке», из Петербурга было приказано – по выздоровлении отправить ее для допросов в Тайную канцелярию. Каждое подозрительное слово, произнесенное арестантами, в том числе и детьми, записывали и сообщали в Петербург. В октябре 1742 года там получили известие о том, что Иван Антонович играет с собачкой, бьет ее в лоб, и «когда его спросят: „Кому-де, батюшка, голову отсечешь?“, то ответствовал, что Василию Федоровичу (Салтыкову. – Е. А.)». [499]Сообщение об этом было послано кем-то из окружения Салтыкова, и императрица сделала выговор главному тюремщику, приписав собственноручно: «Понеже коли то подлинно, то я другие меры возьму, как с ними поступать, а вам надлежит о том смотреть, дабы они вас в почтении имели и боялися вас, а не так бы смело поступали». [500]Как видим, в резолюции императрицы слышны легкие раскаты царственного гнева на своих жертв.
Экстракты дел, расследуемых в Тайной канцелярии, императрица получала от А. И. Ушакова регулярно, и постепенно перед ней стала вырисовываться общая картина народных настроений. Никаких серьезных угроз для нового режима в среде народа не назревало – он оставался, как почти всегда, равнодушен к происходящему на вершине власти. Лишь потом, постепенно, учитывая известную инерционность народных настроений и чувствований, появились упорные слухи о несчастной судьбе царя Ивана и его родни, извечные суждения о том, что «как была принцесса Анна на царстве, то в России порядки лучше нынешних были, а ныне (в 1754 году. – Е. А.)всё не так стало, как при ней было, слышно, что сын принцессы Анны, принц Иоанн, в Российском государстве будет по-прежнему государем». Но в начале 1742 года об этом не было и речи. Зато беспокойство и даже страх у Елизаветы Петровны вызвал обнаруженный летом того же года заговор Преображенского прапорщика Петра Ивашкина с камер-лакеем Александром Турчаниновым. Ивашкин якобы собрал партию гвардейцев (500 человек), которая, пройдя ночью во дворец, должна была разделиться на две группы: одной предстояло арестовать лейб-компанцев – ту привилегированную гвардейскую часть, которая была составлена из гренадер, возведших на престол Елизавету, а другой следовало войти в спальню Елизаветы и там ее убить. Для этого и нужен был знавший расположение комнат Турчанинов, который к тому же предлагал взорвать спальню царицы бочонком с порохом. Пусть эти разговоры и не переросли в настоящий заговор, но в них тем не менее проглядывал вполне определенный план действий, для реализации которого даже не нужно было стольких участников. Кроме того, Ивашкин и Турчанинов ставили перед собой вполне конкретную цель – вернуть на трон Брауншвейгское семейство.
Как показало следствие, Турчанинов говорил гвардейскому каптенармусу Парскому: «Принц-де Иоанн был настоящий наследник, а государыня-де императрица Елизавета Петровна не наследница, а сделали-де ее наследницею лейб-компания за винную чарку… Смотрите-де, братцы, как у нас в России благополучие состоит непостоянное и весьма плохое и непорядочно, а не так, как при третьем Иоанне было, и оный-де Иоанн законный наследник и по наследству царя Иоанна Алексеевича, также первого императора, подлежит быть ему императору, и его-де назначила короноваться императрица Анна Иоанновна еще при животе своем, а лейб-де компания сделала императрицею незаконную наследницу, что-де как царевна Анна Петровна, так и государыня императрица Елизавета Петровна первым императором прижиты с государынею императрицею Екатериною Алексеевною до венца, и для того-де никак не надлежит быть у нас императрицею, а надлежит-де быть третьему императору Иоанну». [501]Высказывания Турчанинова примечательны тем, что множество других людей того времени наверняка думали о нелегитимности власти Елизаветы то же самое. Они, не зная статей Тестамента, приводили другие, по их мнению, вполне убедительные аргументы в пользу своей точки зрения: старшинство корня царя Ивана Алексеевича, завещание императрицы Анны Иоанновны и, наконец, незаконнорожденность Елизаветы.
Все эти обстоятельства понимала и Елизавета. Она, испуганная возможностью повторения переворотов 9 ноября 1740 и 25 ноября 1741 года, раз и навсегда для себя решила: никогда не ночевать в одном месте, а лучше ночью вообще не спать.
Происшедшее самым печальным образом отразилось на судьбе Анны Леопольдовны и ее семьи. Возможно, именно тогда Елизавета осознала, что Брауншвейгская фамилия – не просто семья высланного за границу иностранного принца, а знамя всех недовольных ее режимом. Дело Ивашкина и Турчанинова открыло целую вереницу реальных и мнимых заговоров, с использованием имен Анны Леопольдовны и Ивана Антоновича. Как только Елизавета осознала опасность, грозившую ей с этой стороны, судьба Анны Леопольдовны и ее семьи была окончательно решена: из России не выпускать, держать в тюрьме без определения срока, вечно. В день казни Ивашкина и его сообщников 19 декабря 1742 года в Ригу пришел указ Елизаветы о переводе Анны Леопольдовны с семейством в крепость Динамюнде, расположенную ниже Риги по течению Даугавы, у самого ее устья. Крепость эта напоминала Шлиссельбург, была окружена водой, и пленники оказались в полной изоляции. Переезд произошел 2 января 1743 года, и с этого времени принцу Антону Ульриху уже стало невозможно передавать на волю письма. Его тайная переписка с родными прервалась, [502]режим содержания по сравнению с Ригой ужесточился. Стало ясно, что клетка за несчастными захлопнулась навсегда.
В Динамюнде, в доме коменданта, узники провели более года. Там 1 января 1744 года принцесса родила девочку, принцессу Елизавету. До этого, по сообщению Салтыкова, ночью 15 октября 1742 году у Анны был выкидыш, со слов докторов Эмзеле и Графа, – «месяцев трех, мужеска полу». Как только Анна Леопольдовна оправилась от родов и смогла двигаться, семью и прислугу вывезли из Динамюнде в неизвестном направлении. Решение императрицы, внимательно следившей за судьбой Брауншвейгской фамилии, отправить узников подальше от границ, вглубь империи, стало, скорее всего, результатом громкого дела Лопухиных, начатого и законченного летом 1743 года. В нем были замешаны уже не просто камер-лакей или прапорщик, а люди света: статс-дама двора Елизаветы Наталья Лопухина, ее муж генерал Степан Лопухин, сын Иван, близкая подруга Анна Бестужева, придворная дама Софья Лилиенфельд и другие. И хотя по материалам дела видно, что никакого заговора с целью свержения Елизаветы не было, следователи под непосредственным контролем императрицы «шили» дело о заговоре в пользу Ивана Антоновича и правительницы, о которых действительно весьма сочувственно отзывались в салоне Лопухиной. В основе дела лежал донос на сына Лопухиной, Ивана, от его товарища поручика Кирасирского полка Ивана Бергера. Как-то в начале июля 1743 года Лопухин, сидя с Бергером в кабаке, точнее – в так называемом «вольном доме» некоего Берляра – месте развлечений гвардейских офицеров, разоткровенничался: стал жаловаться на жизнь, негодовал, что его «выключили» из камер-юнкеров, перевели в армию в чине всего-то подполковника, а у матери забрали подаренную ранее деревню. Да и вообще, утверждал Иван Лопухин, Елизавета Петровна – ненастоящая государыня, да и ведет она себя, как простолюдинка, – всюду мотается, пиво пьет. О ней-де рассказывали, что после смерти Петра II в 1730 году верховники хотели было ее на престол посадить, да вдруг выяснилось, что она беременна неведомо от кого! И далее Лопухин стал расхваливать времена правительницы Анны Леопольдовны – милостивая, ласковая, тихая была государыня! А нынешнюю государыню Елизавету-де «наша знать вообще не любит», не любят ее и в армии. Ведомо, что Елизавета посадила Анну Леопольдовну под строгий караул в Риге, а не знает того, что рижский караул «очень склонен» к ней и к бывшему императору Ивану. Наступят, мол, скоро иные времена – вернется правительница, да и Австрия нам поможет, австрийский посланник Ботта об этом хлопочет, он часто бывает в доме Лопухиных.
Бергер все это выслушал и донес на Ивана Лопухина. Его арестовали, начались допросы, пытки. Иван оговорил мать, отца, других людей. Было известно, что императрица недолюбливала гордую Наталью Лопухину, которая изящно одевалась и вела себя независимо. Неслучайно на всем деле Лопухиной лежит отчетливый отпечаток личной мести императрицы. Из сохранившихся материалов дела видно, что Наталья Федоровна была действительно женщиной волевой и гордой. Она поначалу вела себя достойно, обвинение в заговоре отрицала, прощения не просила и мужа своего выгораживала: утверждала, что с приходившим к ней в гости послом Ботта она разговаривала по-немецки, в основном о погоде, а муж-де языка этого не знает. Позже, когда на нее «надавили», она призналась, что сочувственный разговор с маркизом де Ботта об Иване Антоновиче и Анне Леопольдовне у нее был, хотя о заговоре в их пользу не было сказано ни слова.
Присутствие в деле австрийского посланника де Ботта особенно насторожило Елизавету – известно, что Австрия всегда была заодно с правительницей, находившейся в родстве с императорской семьей из Вены. В существование «нитей заговора», тянувшихся за рубеж, Елизавета свято верила – ведь она сама совсем недавно, в 1741 году, пришла к власти, пользуясь поддержкой и деньгами шведского и французского посланников. С 29 июля по воле государыни начались пытки: подвесили на дыбе Ивана, потом пытали беременную Софью Лилиенфельд, Степана Лопухина, снова Ивана. Записка Елизаветы в Тайную канцелярию о пытках Лилиенфельд и других пышет гневом и злобой: пытать, несмотря на беременность, «понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче жалеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать…». Пытки беременных женщин – крайняя мера, к ней прибегал только Петр Великий: во время сыска по делу царевны Софьи одна из пытаемых приближенных царевны родила на дыбе. А потом пришел черед висеть на дыбе Анне Бестужевой и Наталье Лопухиной. Пытки перемежались очными ставками, когда истерзанных на дыбе людей ставили друг против друга и допрашивали. Эта процедура называлась «ставить с очей на очи» – отсюда и само слово «очная ставка». Иногда очная ставка сочеталась с дыбой – в этом случае пытаемые висели на дыбах и оговаривали друг друга. Наталья Лопухина вину свою в вольных разговорах признавала, но новых сведений о заговоре – а именно этого добивались следователи – не давала.
В расследованиях подобных политических дел всегда есть некая мера. Если продолжать раскручивать надуманные, подчас бредовые обвинения, построенные исключительно на личных признаниях обвиняемых под пыткой, то вскоре вранье неудержимо полезет из-под гладких строчек обвинения и всем станет видно, что дело липовое, а обвинения несостоятельны. Тут для следователей важно вовремя закрыть расследование и передать дело в скорый и обычно неправедный суд. Не прошло и двух месяцев после начала расследования, как назначенный 18 августа 1743 года суд, составленный из высших сановников и генералов, прозаседав меньше часа, вынес свой приговор: Наталью, ее мужа и сына, Бестужеву и еще четверых приговорить к смертной казни, причем за «непристойные слова» у Натальи, Степана, Ивана и Бестужевой урезать языки, а затем их колесовать и «тела на колеса положить». Однако государыня «по природному своему великодушию» смертную казнь «заговорщикам» отменила, предписала всех сечь кнутом, а Наталье и Анне Бестужевой «урезать языки» и всех сослать в Сибирь…
Дело Лопухиных свидетельствовало, по мнению Елизаветы и ее окружения, о существовании «партии Брауншвейгской фамилии», состоящей из скрытых и явных сторонников реставрации режима правительницы. И хотя эта «партия» существовала только на бумаге, исписанной следователями Тайной канцелярии, императрица усмотрела в этом прямую угрозу для себя и ужесточила режим заключения Брауншвейгской фамилии. Пограничные Рига и Динамюнде теперь не казались ей надежными узилищами. Как уже сказано, в деле Лопухиных промелькнула особенно встревожившая Елизавету информация о том, что среди охраны арестантов якобы есть их скрытые сторонники. С целью разоблачения связей охраны с Петербургом был арестован офицер Камынин, состоявший при Салтыкове и написавший в перехваченном властями письме нечто непонятное следователям о своем «дурном житье» в Риге. И хотя подозрения не подтвердились, Елизавета постановила решить проблему кардинально – 9 января 1744 года Салтыков получил указ срочно отправить своих подопечных подальше от границы – в центр России, в город Раненбург Воронежской губернии. По мнению многих исследователей, совет этот поступил в Петербург… из Берлина, от короля Фридриха II, который через русского посла П. Г. Чернышева передал для Елизаветы: отправьте Брауншвейгское семейство «в такие места, чтобы никто не мог узнать, где оно находится, и чтобы в Европе все о нем забыли». Он был убежден, что никто из государей за них не вступится. Неизвестно, зачем это понадобилось прусскому королю, уже тогда не слывшему другом России. Возможно, он хотел таким образом наладить отношения с не любившей его, гея и нарушителя европейского мира, русской императрицей; возможно, он давал этот совет без особой осмысленной цели, просто так, со зла, потехи ради. Так он поступал в своей жизни не раз, портя отношения с людьми и даже целыми государствами.