Страница:
Что же было в реальности, какие политические силы стояли за Елизаветой и Лестоком? Ответ на этот вопрос во всей исчерпывающей полноте дан в книге И. В. Курукина, который показал, что никакой «партии Елизаветы» не существовало: у нее не было соучастников ни в высшем военном руководстве, ни среди придворных и чиновников, не было тайных членов «партии» и среди офицерства.
[408]Да это и не удивительно. Для политиков типа А. М. Черкасского, Н. Ю. Трубецкого, А. П. Бестужева-Рюмина всегда была важна одна «партия» – это партия власти, придворный круг – источник благ и наград. Всё, что потом, уже при Елизавете-императрице, называлось «защитой наследия Петра», «долгом верных сынов отечества», во времена Бирона и правительницы было для людей, стоящих у власти, пустым звуком. Сподвижники Петра Великого вроде Черкасского, Трубецкого или Бестужева – все те, кто слезно уговаривал иностранца Бирона стать регентом государства, были ничем не лучше Р. Г. Левенвольде или его покойного брата Карла Густава, обер-шталмейстера двора Анны Иоанновны, умершего в 1735 году. О нем, как и о ему подобных, испанский посол в России де Лириа писал в 1730 году: «Он не пренебрегал никакими средствами и ни перед чем не останавливался в преследовании личных выгод, в жертву которым готов был принести лучшего друга и благодетеля. Задачей его жизни был личный интерес. Лживый и криводушный, он был чрезвычайно честолюбив и тщеславен, не имел религии и едва ли даже верил в Бога».
[409]
Елизавета, в сущности, только вела разговоры о своей «партии», а на самом деле за ее спиной не было ни одного крупного гражданского или военного деятеля; однажды она проявила странную беспомощность, посылая срочно ночью своего камергера посоветоваться с Шетарди, что ей делать, если вдруг подтвердятся слухи о смерти младенца-императора—а такие слухи пошли в связи с болезнью Ивана Антоновича в середине октября 1741 года. «И это, – задается вопросом И. В. Курукин, – при наличии широкого круга заговорщиков-офицеров во главе с опытными генералами и при поддержке первых лиц государства?» [410]Вот типичное для Елизаветы заверение, которое Шетарди получил от нее на придворном балу в начале сентября 1741 года: «По мере того, как недовольство растет, ее партия увеличивается, в числе своих самых ревностных приверженцев она может считать князей из рода Трубецких и принца Гессен-Гомбургского, все лифляндцы недовольны и преданы ей, но совершенно, однако, не посвящены ни в какие подробности тайны; наконец, я должен быть убежден в том, что, судя по нынешнему настроению, предприятие это будет иметь благоприятный исход». [411]Итак, ее «ревностные приверженцы» даже не посвящены в идею заговора!
Но и здесь мы не можем уверенно сказать, что произошло бы, если бы действия шведов в Финляндии оказались успешными. Допускаю, что, если бы войска Левенгаупта подошли к Петербургу, гоня перед собой разбитые русские части, «партия» Елизаветы резко бы увеличилась, точнее сказать, образовалась и даже приобрела силу. Отчасти это видно из разговора Нолькена с Елизаветой, когда он пытался выяснить, какие силы за ней стоят. Шетарди пишет: «Нолькен старался также удостовериться, действительно ли из числа офицеров трех пехотных гвардейских полков, простирающегося до ста шестидесяти человек, пятьдесят четыре офицера уже присоединились к партии принцессы. Она подтвердила то, что было сообщено по этому предмету, и не поколебалась нисколько высказать, что ее партия будет действовать так же, как и она, со всею отвагой, какая возможна, лишь только шведы дадут возможность действовать и тем и другим без риска». [412]А поскольку успехов у шведов не было, то и «партию» Елизаветы на политическом горизонте России разглядеть не удается.
Шетарди изумлялся, почему Елизавета так выспрашивает у него о ходе военных действий в Финляндии – неужели она «не имеет никого из своей партии при русской армии»? Ведь она же сама раньше рассказывала, что раздавала деньги офицерам и солдатам, идущим на войну, и якобы просила их не убивать ее племянника, герцога Голштинского, которого шведы предполагали доставить в Финляндию. Еще до этого Нолькен пытался проверить историю о семеновском капитане, будто бы одаренном Антоном Ульрихом, но оставшемся верным Елизавете (об этом мы расскажем ниже). Оказалось, что история эта зиждилась на словах цесаревны и Лестока и проверке не поддавалась.
При чтении подряд множества донесений Шетарди к Ж. Ж. Амело, министру иностранных дел Франции, о заговоре и о его, посла, личном участии в этом деле невольно создается впечатление, что Шетарди был либо человеком недалеким, самовлюбленным и к тому же допускавшим профессиональные ошибки (зная историю его позорного изгнания из России уже во времена Елизаветы, можно так думать), либо находился во власти иллюзий, что именно он создает революционную ситуацию в России и что именно он «породил» Елизавету-императрицу. Как известно, переворот 25 ноября оказался неожиданным не только для правительницы, но и для самого Шетарди, внезапно разбуженного мятежными солдатами, ломившимися в дом посла, – они ошиблись в темноте, ибо искали дома Остермана или Головкина, чтобы их арестовать, чем страшно перепугали французов во главе с Шетарди. Но если читать итоговые донесения посла о совершенном перевороте, то окажется, что именно он направлял все действия мятежников. Более того, оказалось, что Елизавета по пути в казарму в ночь переворота получила его благословение, «была так внимательна и известила меня о том, что она стремится к славе». [413]Это сообщение Шетарди весьма сомнительно и не подтверждается другими источниками.
Возможно, Елизавета, умевшая своей «очаровательной благосклонностью» ввести в заблуждение и более умных, чем Шетарди, людей, все время водила его за нос, кормя обещаниями, выманивая деньги и якобы выжидая удобного момента для выступления. Комментатор мемуаров Миниха приводит два варианта плана действий Елизаветы: первый – ждать подхода шведов к Петербургу и с их помощью захватить власть и второй – в день Водосвятия 6 января 1742 года, когда все войска будут построены на льду Невы, «подкупить гвардию раздачей известной суммы денег». [414]Если первый вариант кажется правдоподобным – ждать, когда шведы сделают всю черную работу, то второй в изображении комментатора кажется нелепым: раздавать деньги солдатам на льду Невы (и как это может выглядеть?) еще не значит поднять мятеж. Скорее всего, Елизавета плыла по течению, исповедуя извечные принципы русской обыденной философии: «Ничего, все равно, как-нибудь».
Что-то в ее обещаниях было откровенным обманом. Так, личный врач цесаревны Лесток сообщал Шетарди в мае 1741 года, что «в нескольких провинциях» были волнения, «произведенные значительным числом ее (Елизаветы. – Е. А.)приверженцев», но власть не обратила на них внимания, приняв их за проявление чувств в связи со свержением Бирона. Что-то было самообманом, иллюзиями, которые у Елизаветы и ее окружения питались проявлениями солдатской любви к дочери Петра, дружелюбными разговорами с офицерами, слухами о множестве ее ревностных сторонников повсюду. Шетарди же поддерживал свои иллюзии мифом об «антинемецкой революционной ситуации», весьма гипотетичными рассуждениями о якобы растущей «партии» Елизаветы, а также своей верой в правильность затеянного дела, на которое он поставил в ожидании дивидендов. В этом смысле роль Шетарди во всей истории переворота была чрезвычайно велика. Если Нолькен начал всё дело, то Шетарди его развил, не ослабляя своего давления на нерешительную Елизавету, поднимая своим личным участием в интриге уровень самооценки цесаревны, привыкшей ходить на вторых ролях. Он постоянно повторял, кто она есть, чья она дочь. В мае 1741 году Шетарди, как уже сказано выше, поспорил с обер-гофмейстером двора Минихом по поводу официального статуса Елизаветы. Когда Миних сказал, что цесаревна должна стоять «ниже» отца императора – Антона Ульриха, то Шетарди, показавший себя таким педантом, когда дело касалось его официальной презентации в роли французского полномочного посла, воскликнул: «Вы можете обходиться с этой принцессой как вам угодно, что мне до этого дело, но скажу вам только, что все коронованные особы смотрят и будут смотреть на нее как на дочь Петра I, императора России; меняйте при этом ранги, коли хотите, с утра до вечера, это в вашей власти, но вне ваших владений полагают, что ранг, принадлежащий по праву рождения, не может быть подвергаем перемене». [415]Даже если Шетарди и не говорил всех этих слов обер-гофмейстеру, круг его мыслей виден четко – их-то он как раз и внушал Елизавете. Кажется, что прав автор замечаний на записки Манштейна: «Шетарди внушил Елизавете Петровне мысль ко вступлению на престол, всевозможно возбуждал и поощрял ее к этому; приводя в пример смелое предприятие Миниха, успехом увенчанное, доказывал, что и она может подобным путем овладеть державою». [416]
Первым, кто хотя и поздно, но все же смекнул, в чем тут дело, был шеф Шетарди министр Амело. В послании из Версаля от 6 ноября 1741 года он писал Шетарди: «Я сильно сомневаюсь, милостивый государь, чтобы так называемая партия принцессы Елизаветы не оказалась порождением фантазии (ил etrederaison);именно теперь или никогда она должна бы проявиться, если ей необходимо присутствие шведов в Петербурге, чтобы осмелиться выступить, то от нее нечего ждать большой помощи». [417]Даже не читая еще письма своего умного шефа, Шетарди за день до переворота тоже начал понимать, где зарыта собака. 24 ноября, когда к нему приехал Лесток и стал просить денег для Елизаветы, Шетарди в ответ на уверения посланника цесаревны в силе ее «партии» заметил, что, скорее всего, «основою партии служат народ и солдаты и что лишь после того, как они начнут дело – и чтоб не сказать окончат его, – лишь тогда лица с известным положением и офицеры, преданные принцессе, в состоянии будут открыто выразить свои чувства. Я ничуть не скрыл от доверенного лица того неудобства, что нет, по крайней мере, хоть нескольких лиц для руководства толпою». [418]Нельзя не признать остроумным высказывание Фридриха II по поводу елизаветинского переворота: «Один хирург, происхождением француз, один музыкант, один камер-юнкер и сто Преображенских солдат, подкупленных французским золотом, переселили Елизавету в императорский дворец». [419]Король, пожалуй, ошибся только в числе солдат (на самом деле их было триста) – а в остальном всё верно – им перечислена почти вся «партия Елизаветы»! Впрочем, я, пожалуй, ошибся! Во дворце цесаревны еще оставались братья Шуваловы и Алексей Разумовский – любовник Елизаветы.
В итоге, если что-то действительно было предпринято для подготовки переворота, так это усилия приближенных Елизаветы (камер-юнкера М. И. Воронцова, музыканта Шмидта и хирурга Лестока), которые сумели завязать отношения в Преображенском полку и снабдить деньгами три десятка гренадер, среди которых верховодил некто Грюнштейн, разорившийся саксонский купец, завербовавшийся в русскую гвардию. Это и была ударная сила «партии Елизаветы». Она в конечном счете и победила.
При дворе цесаревны состояли еще камер-юнгфера Мавра Шепелева, ее ровесница и ближайшая подруга, фаворит из малороссийских простолюдинов Олеша Розум, врач Жан Арман Лесток, музыкант Шмидт. Все это были люди в большинстве своем молодые (Шуваловым было в 1740 году соответственно 30 и 31 год, Михаилу Воронцову – 27 лет, двоюродной сестре Елизаветы Анне Скавронской – 20 лет и т. д.). Все они мечтали о богатстве, славе, почестях и толкали свою госпожу к решительным действиям. Больше всех в этом усердствовал ее личный врач и, естественно, обладатель ее самых сокровенных тайн Ж. А. Лесток, человек, по общему мнению, веселый, легкомысленный и болтливый. Он и стал главным связующим звеном между Елизаветой и иностранными дипломатами.
Много раз и сама цесаревна встречалась с Шетарди: судя по его донесениям, в последние месяцы перед переворотом – почти каждую неделю. Маркиз был настоящим версальским вельможей – истинный француз, элегантный, высокий, красивый, утонченный, галантный, красноречивый, не чета тем случайным искателям приключений из Франции, которые наводняли Европу (в том числе и Россию) в поисках спасения от кредиторов, тюрьмы, с желанием заработать денег или испытать увлекательные приключения в «стране медведей». Правда, герцогиня Луиза Доротея, знавшая Шетарди по Берлину, отдавая должное его уму и красоте, остроумно писала: «Но вместе с тем он показался мне похожим на хороший старый рейнвейн: вино это никогда не теряет усвоенного им от почвы вкуса и в то же время, по отзывам пьющего его в некотором количестве, отягчает голову и потом надоедает. То же самое с нашим маркизом: у него бездна приятных и прекрасных качеств, но чем далее, тем больше чувствуешь, что к ним примешана частица этой врожденной заносчивости, которая никогда не покидает француза, какого бы ни был он звания и возраста». [420]
Шетарди прославился в Петербурге щедрым гостеприимством. Он привез с собой не только двенадцать изящных кавалеров и пятьдесят пажей, камердинеров и лакеев, но целый погреб славных французских вин (100 тысяч бутылок!). Именно он, как считают виноделы, завел в России моду на шампанское (которого он захватил с собой в Россию 16 800 бутылок). Шетарди щедро угощал многочисленных посетителей, на которых смотрел не столько как на приятных гостей, сколько как на своих вольных или невольных информаторов. Уже в первые месяцы жизни в Петербурге он познакомился со всем столичным светом, тщательно следил, чтобы все без исключения ценные для него придворные, чиновники, военные и, конечно, дамы отведали произведения привезенных им шести парижских поваров во главе с несравненным шеф-поваром Барридо.
Посол сразу понравился Елизавете, прекрасно говорившей по-французски, знавшей толк во французской культуре, особенно – в моде. Как писал Шетарди, она проявляла к нему такую «очаровательную благосклонность, что просто нельзя от нее уйти, раз к ней явишься». [421]Шетарди стал ее приятелем, а позже – когда она взошла на престол – и ее любовником.
Несомненно, что маркиз давал цесаревне деньги, в которых она нуждалась, но сколько – теперь сказать трудно. Одни считают, что это был пустяк – всего лишь пара тысяч рублей (или дукатов). [422]Точно известно, что деньги (2 тысячи дукатов) под видом займа от короля были переданы в сентябре 1741 года, и Елизавета рассыпалась в благодарностях его величеству Людовику XV. При этом в донесении Амело Шетарди подчеркивал, что за свою дипломатическую карьеру не совершил больших трат королевских денег. [423]Из другого донесения Шетарди буквально накануне переворота следует, что Лесток «заговорил об истощении денежных запасов принцессы, которое дошло до того, что у нее не остается и трехсот рублей, поэтому она просит меня принести некоторую жертву в ее пользу». [424]
Известный мемуарист и собиратель придворных слухов Г. Гельбиг был убежден, что сумма, полученная Елизаветой, была значительно больше – в течение нескольких дней Шетарди якобы передал ей сначала 9 тысяч золотых дукатов, а потом еще 40 тысяч, данных как бы в долг королем Франции будущей государыне России. И половину этих денег Россия будто бы впоследствии вернула Франции. [425]Манштейн также считал, что Шетарди «снабдил ее таким количеством денег, какого она пожелала». [426]Как бы то ни было, хотя Шетарди переворот почти проспал, награды ему – уже после воцарения Елизаветы – достались невероятно щедрые: новая императрица сторицей отблагодарила французского посланника. Вернувшись во Францию, Шетарди, по просьбе короля, даже устроил в Версале выставку даров, полученных от Елизаветы Петровны в благодарность за его помощь и поддержку. Сомневаюсь, что эта поддержка была только моральной – уж очень значительны были суммы подарков (по некоторым данным – около 1,5 миллиона ливров).
Конечно, преуменьшать сумму, переданную иностранным посланником цесаревне, мемуаристов и историков призывало горячее патриотическое чувство – ведь революция, совершенная дочерью Петра Великого во имя освобождения России от гнета иностранцев, не могла быть сделана на иностранные деньги! Но почти все согласны: эти деньги (или их часть) пошли в гвардейские казармы и стали авансом за участие гвардейцев в перевороте 25 ноября 1741 года. Можно сомневаться в рассказах Елизаветы о том, как она раздавала деньги офицерам и солдатам, которые отправлялись в Финляндию, на театр военных действий, [427]но что Лесток, Шмидт и Воронцов давали деньги Грюнштейну и его товарищам – несомненно.
О Лестоке сохранилось довольно много сведений, в том числе его следственное пыточное дело 1748–1750 годов – чаша сия не миновала в конечном счете и его самого. Гельбиг, который в своих записках «Русские избранники» мало кого жаловал из своих современников, писал о Лестоке как о человеке исключительных способностей и дарований. Он вообще считал, что «Лесток был гениальный человек. Он обладал проницательным умом, необыкновенным присутствием духа, верным суждением и добрым сердцем, которое, однако, к сожалению, очень часто приводило к заблуждениям благодаря его легкомыслию». Суждению Гельбига о том, что Лесток был «тонким и верным знатоком человеческого сердца», можно поверить – жить десятилетия бок о бок с капризной и подозрительной Елизаветой было непросто.
Вместе с тем Лесток всю жизнь отличался весьма эксцентричным поведением, был неунывающим, веселым человеком. Сохранились рассказы о его находчивости и остроумии. Так, во время заключения в Петропавловской крепости он нашел оригинальный способ переписки со своей женой, сидевшей в другом каземате, – Лесток посылал ей записки в каше, которую он заботливо передавал через охрану. Во время 12-летней ссылки в Углич и Великий Устюг он, лишенный всех своих богатств, в отличие от других ссыльных, не бедствовал, а жил на то, что обыгрывал в карты подружившегося с ним воеводу. После того как Лестока в 1762 году освободил из ссылки Петр III, он вернулся в Петербург и поселился в своем некогда богатом доме (до советских времен в городе был Лештуков переулок). Попытки официально вернуть конфискованное и разворованное его врагами добро ни к чему не привели. И тогда, заручившись разрешением императора, он стал без приглашения наведываться в дома своих давних врагов, и «так как они не ожидали его посещения, то не принимали необходимых предосторожностей. Находя в этих домах что-либо из своих картин, серебряных вещей или драгоценностей, он без всяких разговоров уносил их, уверяя, что эти вещи его и что он действует по приказанию императора. Жаловаться на него не решались, и он таким образом собрал часть своих вещей». [429]
Возможно, конспиратор из лекаря цесаревны был действительно неважный, но сказать, что он был человеком ветреным и болтливым, мы не можем – нужно все-таки иметь в виду, что Лесток два десятилетия был личным хирургом Елизаветы, а до нас не дошло почти ничего о ее личной жизни, точнее о том, что мог бы Лесток, согласно данной ему характеристике, разболтать встречным и поперечным. По крайней мере, секреты интимной жизни государыни он унес с собой в могилу. Да и во время встреч и переговоров в 1740–1741 годах он вел себя осторожно и был далек от легкомыслия. Как сообщал в мае 1741 года Шетарди, Лесток, придя к Нолькену на переговоры, очень волновался; «при малейшем шуме, который он слышал на улице, он быстро подходил к окну и считал себя уже погибшим», опасаясь, как бы по выходе от шведского посланника его не арестовали.
Примечательно и то, что свидания Лестока с Шетарди и Нолькеном часто откладывались, переносились из страха доверенного цесаревны перед разоблачением и арестом. Отчасти это объяснимо тактикой Елизаветы, тянувшей с подписанием неудобных ей бумаг, но отчасти она и ее люди действительно были осторожны, боялись предательства и знали цену обещаниям дипломатов. Так, в конце мая 1741 года они, испуганные частыми поездками Шетарди к Остерману, подумали, что Россия и Швеция решили примириться и что Шетарди выступает как посредник в русско-шведской распре, а их дело раскрыто и все они пропали. [430]Повторю, что суть переговоров Лестока и самой Елизаветы с Нолькеном так и осталась неизвестной правительству Анны Леопольдовны до конца. Поэтому думаю, что дело не в болтливости Лестока, а в том, что с отъездом Нолькена заговором стал заниматься сам Шетарди, который вел себя неосторожно и самонадеянно. Это видно по его донесениям в Версаль: «Множество шпионов, которыми я, весьма вероятно, действительно окружен, нисколько меня не пугает, они нимало не помешали мне отыскать верное средство, при помощи которого доверенное лицо является ко мне ночью, как только есть что-нибудь спешное». Неизвестно, какое это было «верное средство», но о ночных встречах Шетарди с Лестоком и самой Елизаветой знали многие.
Места встреч «заговорщиков» избирались самые разные и порой весьма экзотические. Мать Екатерины II княгиня Ангальт-Цербстская Иоганна Елизавета писала, что эти свидания «происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, снежных метелей, в местах, куда кидали падаль». [431]В августе 1741 года человек Шетарди должен был встретиться с доверенным лицом Елизаветы «завтра в кадетском саду и под видом как бы случайности, которая может всегда произойти на гулянье до некоторой степени публичном». [432]В другой раз, по словам Шетарди, Елизавета «для того, чтобы устроить свидание, трижды проезжала в гондоле вдоль насыпи, находящейся на даче, занимаемой мною и расположенной на берегу реки; кроме того, она приказывала трубить при этом в охотничий рог, чтобы скорее обратить на себя внимание, но ни разу не случалось, чтобы я не находился в этот день в городе». Рассказавший все эти «конспиративные хитрости» дворянин Елизаветы, пишет Шетарди, «намекнул мне, что принцесса была бы весьма приятно удивлена, если бы по возвращении теперь в Петербург к восьми часам ей представился случай встретить меня в пути». В итоге маркиз два часа торчал на дороге в Петергоф, а цесаревна так тут и не проехала. [433]В августе 1741 года Шетарди предложил цесаревне «одно средство, представляющее с виду случайность, к тому, чтобы переговорить с ней о каком-нибудь спешном и важном предмете. Средство это состоит в следующем: пользуясь тем, что третьего дня я был приглашен к обеду графом Динаром и мне приходилось пройти перед ее дворцом, я просил ее находиться в половине первого со своими дамами на крыльце, устроенном перед входом в ее дворец в случае, если погода позволит это, и подождать, пока воспользуюсь этим случаем, чтобы под предлогом почтения, какое я обязан ей оказывать, я вышел бы из кареты и подошел к ней». [434]Ни дать ни взять Дюма-отец!
Елизавета, в сущности, только вела разговоры о своей «партии», а на самом деле за ее спиной не было ни одного крупного гражданского или военного деятеля; однажды она проявила странную беспомощность, посылая срочно ночью своего камергера посоветоваться с Шетарди, что ей делать, если вдруг подтвердятся слухи о смерти младенца-императора—а такие слухи пошли в связи с болезнью Ивана Антоновича в середине октября 1741 года. «И это, – задается вопросом И. В. Курукин, – при наличии широкого круга заговорщиков-офицеров во главе с опытными генералами и при поддержке первых лиц государства?» [410]Вот типичное для Елизаветы заверение, которое Шетарди получил от нее на придворном балу в начале сентября 1741 года: «По мере того, как недовольство растет, ее партия увеличивается, в числе своих самых ревностных приверженцев она может считать князей из рода Трубецких и принца Гессен-Гомбургского, все лифляндцы недовольны и преданы ей, но совершенно, однако, не посвящены ни в какие подробности тайны; наконец, я должен быть убежден в том, что, судя по нынешнему настроению, предприятие это будет иметь благоприятный исход». [411]Итак, ее «ревностные приверженцы» даже не посвящены в идею заговора!
Но и здесь мы не можем уверенно сказать, что произошло бы, если бы действия шведов в Финляндии оказались успешными. Допускаю, что, если бы войска Левенгаупта подошли к Петербургу, гоня перед собой разбитые русские части, «партия» Елизаветы резко бы увеличилась, точнее сказать, образовалась и даже приобрела силу. Отчасти это видно из разговора Нолькена с Елизаветой, когда он пытался выяснить, какие силы за ней стоят. Шетарди пишет: «Нолькен старался также удостовериться, действительно ли из числа офицеров трех пехотных гвардейских полков, простирающегося до ста шестидесяти человек, пятьдесят четыре офицера уже присоединились к партии принцессы. Она подтвердила то, что было сообщено по этому предмету, и не поколебалась нисколько высказать, что ее партия будет действовать так же, как и она, со всею отвагой, какая возможна, лишь только шведы дадут возможность действовать и тем и другим без риска». [412]А поскольку успехов у шведов не было, то и «партию» Елизаветы на политическом горизонте России разглядеть не удается.
Шетарди изумлялся, почему Елизавета так выспрашивает у него о ходе военных действий в Финляндии – неужели она «не имеет никого из своей партии при русской армии»? Ведь она же сама раньше рассказывала, что раздавала деньги офицерам и солдатам, идущим на войну, и якобы просила их не убивать ее племянника, герцога Голштинского, которого шведы предполагали доставить в Финляндию. Еще до этого Нолькен пытался проверить историю о семеновском капитане, будто бы одаренном Антоном Ульрихом, но оставшемся верным Елизавете (об этом мы расскажем ниже). Оказалось, что история эта зиждилась на словах цесаревны и Лестока и проверке не поддавалась.
При чтении подряд множества донесений Шетарди к Ж. Ж. Амело, министру иностранных дел Франции, о заговоре и о его, посла, личном участии в этом деле невольно создается впечатление, что Шетарди был либо человеком недалеким, самовлюбленным и к тому же допускавшим профессиональные ошибки (зная историю его позорного изгнания из России уже во времена Елизаветы, можно так думать), либо находился во власти иллюзий, что именно он создает революционную ситуацию в России и что именно он «породил» Елизавету-императрицу. Как известно, переворот 25 ноября оказался неожиданным не только для правительницы, но и для самого Шетарди, внезапно разбуженного мятежными солдатами, ломившимися в дом посла, – они ошиблись в темноте, ибо искали дома Остермана или Головкина, чтобы их арестовать, чем страшно перепугали французов во главе с Шетарди. Но если читать итоговые донесения посла о совершенном перевороте, то окажется, что именно он направлял все действия мятежников. Более того, оказалось, что Елизавета по пути в казарму в ночь переворота получила его благословение, «была так внимательна и известила меня о том, что она стремится к славе». [413]Это сообщение Шетарди весьма сомнительно и не подтверждается другими источниками.
Возможно, Елизавета, умевшая своей «очаровательной благосклонностью» ввести в заблуждение и более умных, чем Шетарди, людей, все время водила его за нос, кормя обещаниями, выманивая деньги и якобы выжидая удобного момента для выступления. Комментатор мемуаров Миниха приводит два варианта плана действий Елизаветы: первый – ждать подхода шведов к Петербургу и с их помощью захватить власть и второй – в день Водосвятия 6 января 1742 года, когда все войска будут построены на льду Невы, «подкупить гвардию раздачей известной суммы денег». [414]Если первый вариант кажется правдоподобным – ждать, когда шведы сделают всю черную работу, то второй в изображении комментатора кажется нелепым: раздавать деньги солдатам на льду Невы (и как это может выглядеть?) еще не значит поднять мятеж. Скорее всего, Елизавета плыла по течению, исповедуя извечные принципы русской обыденной философии: «Ничего, все равно, как-нибудь».
Что-то в ее обещаниях было откровенным обманом. Так, личный врач цесаревны Лесток сообщал Шетарди в мае 1741 года, что «в нескольких провинциях» были волнения, «произведенные значительным числом ее (Елизаветы. – Е. А.)приверженцев», но власть не обратила на них внимания, приняв их за проявление чувств в связи со свержением Бирона. Что-то было самообманом, иллюзиями, которые у Елизаветы и ее окружения питались проявлениями солдатской любви к дочери Петра, дружелюбными разговорами с офицерами, слухами о множестве ее ревностных сторонников повсюду. Шетарди же поддерживал свои иллюзии мифом об «антинемецкой революционной ситуации», весьма гипотетичными рассуждениями о якобы растущей «партии» Елизаветы, а также своей верой в правильность затеянного дела, на которое он поставил в ожидании дивидендов. В этом смысле роль Шетарди во всей истории переворота была чрезвычайно велика. Если Нолькен начал всё дело, то Шетарди его развил, не ослабляя своего давления на нерешительную Елизавету, поднимая своим личным участием в интриге уровень самооценки цесаревны, привыкшей ходить на вторых ролях. Он постоянно повторял, кто она есть, чья она дочь. В мае 1741 году Шетарди, как уже сказано выше, поспорил с обер-гофмейстером двора Минихом по поводу официального статуса Елизаветы. Когда Миних сказал, что цесаревна должна стоять «ниже» отца императора – Антона Ульриха, то Шетарди, показавший себя таким педантом, когда дело касалось его официальной презентации в роли французского полномочного посла, воскликнул: «Вы можете обходиться с этой принцессой как вам угодно, что мне до этого дело, но скажу вам только, что все коронованные особы смотрят и будут смотреть на нее как на дочь Петра I, императора России; меняйте при этом ранги, коли хотите, с утра до вечера, это в вашей власти, но вне ваших владений полагают, что ранг, принадлежащий по праву рождения, не может быть подвергаем перемене». [415]Даже если Шетарди и не говорил всех этих слов обер-гофмейстеру, круг его мыслей виден четко – их-то он как раз и внушал Елизавете. Кажется, что прав автор замечаний на записки Манштейна: «Шетарди внушил Елизавете Петровне мысль ко вступлению на престол, всевозможно возбуждал и поощрял ее к этому; приводя в пример смелое предприятие Миниха, успехом увенчанное, доказывал, что и она может подобным путем овладеть державою». [416]
Первым, кто хотя и поздно, но все же смекнул, в чем тут дело, был шеф Шетарди министр Амело. В послании из Версаля от 6 ноября 1741 года он писал Шетарди: «Я сильно сомневаюсь, милостивый государь, чтобы так называемая партия принцессы Елизаветы не оказалась порождением фантазии (ил etrederaison);именно теперь или никогда она должна бы проявиться, если ей необходимо присутствие шведов в Петербурге, чтобы осмелиться выступить, то от нее нечего ждать большой помощи». [417]Даже не читая еще письма своего умного шефа, Шетарди за день до переворота тоже начал понимать, где зарыта собака. 24 ноября, когда к нему приехал Лесток и стал просить денег для Елизаветы, Шетарди в ответ на уверения посланника цесаревны в силе ее «партии» заметил, что, скорее всего, «основою партии служат народ и солдаты и что лишь после того, как они начнут дело – и чтоб не сказать окончат его, – лишь тогда лица с известным положением и офицеры, преданные принцессе, в состоянии будут открыто выразить свои чувства. Я ничуть не скрыл от доверенного лица того неудобства, что нет, по крайней мере, хоть нескольких лиц для руководства толпою». [418]Нельзя не признать остроумным высказывание Фридриха II по поводу елизаветинского переворота: «Один хирург, происхождением француз, один музыкант, один камер-юнкер и сто Преображенских солдат, подкупленных французским золотом, переселили Елизавету в императорский дворец». [419]Король, пожалуй, ошибся только в числе солдат (на самом деле их было триста) – а в остальном всё верно – им перечислена почти вся «партия Елизаветы»! Впрочем, я, пожалуй, ошибся! Во дворце цесаревны еще оставались братья Шуваловы и Алексей Разумовский – любовник Елизаветы.
В итоге, если что-то действительно было предпринято для подготовки переворота, так это усилия приближенных Елизаветы (камер-юнкера М. И. Воронцова, музыканта Шмидта и хирурга Лестока), которые сумели завязать отношения в Преображенском полку и снабдить деньгами три десятка гренадер, среди которых верховодил некто Грюнштейн, разорившийся саксонский купец, завербовавшийся в русскую гвардию. Это и была ударная сила «партии Елизаветы». Она в конечном счете и победила.
* * *
Немного об окружении Елизаветы, сильно влиявшем на нее. Неожиданно открывшиеся в конце 1740 года – с появлением инициативы Нолькена (а потом и с присоединением к этой компании Шетарди) – политические перспективы воодушевляли Елизавету, а особенно ее окружение. Перед этими людьми распахнулись поистине ошеломляющие горизонты. Окружение цесаревны составляли люди по тем временам малозначительные, ничтожные в политическом отношении и во многом случайные. Как известно, двор Елизаветы во времена царствования Анны Иоанновны был «захудалым», второстепенным. Все сколько-нибудь уважающие себя карьеристы стремились к «большому двору» императрицы Анны Иоанновны. Там, поближе к государыне, а особенно к ее «возлюбленному камергеру», можно было сделать карьеру, получить награды, пожалования. А водиться с Елизаветой было не только не выгодно, но и довольно опасно – правящая государыня лишь терпела цесаревну, ожидая, когда же хитроумный Остерман все-таки выдаст ее замуж с выгодой для России и династии. Поэтому ближний круг цесаревны составляли люди незнатные и бедные. Только потом, с приходом Елизаветы Петровны к власти и благодаря ее милостям, их имена, уснащенные графскими титулами, загремели на весь мир: братья Петр и Александр Шуваловы, братья Михаил и Роман Воронцовы, Скавронские, Гендриковы.При дворе цесаревны состояли еще камер-юнгфера Мавра Шепелева, ее ровесница и ближайшая подруга, фаворит из малороссийских простолюдинов Олеша Розум, врач Жан Арман Лесток, музыкант Шмидт. Все это были люди в большинстве своем молодые (Шуваловым было в 1740 году соответственно 30 и 31 год, Михаилу Воронцову – 27 лет, двоюродной сестре Елизаветы Анне Скавронской – 20 лет и т. д.). Все они мечтали о богатстве, славе, почестях и толкали свою госпожу к решительным действиям. Больше всех в этом усердствовал ее личный врач и, естественно, обладатель ее самых сокровенных тайн Ж. А. Лесток, человек, по общему мнению, веселый, легкомысленный и болтливый. Он и стал главным связующим звеном между Елизаветой и иностранными дипломатами.
Много раз и сама цесаревна встречалась с Шетарди: судя по его донесениям, в последние месяцы перед переворотом – почти каждую неделю. Маркиз был настоящим версальским вельможей – истинный француз, элегантный, высокий, красивый, утонченный, галантный, красноречивый, не чета тем случайным искателям приключений из Франции, которые наводняли Европу (в том числе и Россию) в поисках спасения от кредиторов, тюрьмы, с желанием заработать денег или испытать увлекательные приключения в «стране медведей». Правда, герцогиня Луиза Доротея, знавшая Шетарди по Берлину, отдавая должное его уму и красоте, остроумно писала: «Но вместе с тем он показался мне похожим на хороший старый рейнвейн: вино это никогда не теряет усвоенного им от почвы вкуса и в то же время, по отзывам пьющего его в некотором количестве, отягчает голову и потом надоедает. То же самое с нашим маркизом: у него бездна приятных и прекрасных качеств, но чем далее, тем больше чувствуешь, что к ним примешана частица этой врожденной заносчивости, которая никогда не покидает француза, какого бы ни был он звания и возраста». [420]
Шетарди прославился в Петербурге щедрым гостеприимством. Он привез с собой не только двенадцать изящных кавалеров и пятьдесят пажей, камердинеров и лакеев, но целый погреб славных французских вин (100 тысяч бутылок!). Именно он, как считают виноделы, завел в России моду на шампанское (которого он захватил с собой в Россию 16 800 бутылок). Шетарди щедро угощал многочисленных посетителей, на которых смотрел не столько как на приятных гостей, сколько как на своих вольных или невольных информаторов. Уже в первые месяцы жизни в Петербурге он познакомился со всем столичным светом, тщательно следил, чтобы все без исключения ценные для него придворные, чиновники, военные и, конечно, дамы отведали произведения привезенных им шести парижских поваров во главе с несравненным шеф-поваром Барридо.
Посол сразу понравился Елизавете, прекрасно говорившей по-французски, знавшей толк во французской культуре, особенно – в моде. Как писал Шетарди, она проявляла к нему такую «очаровательную благосклонность, что просто нельзя от нее уйти, раз к ней явишься». [421]Шетарди стал ее приятелем, а позже – когда она взошла на престол – и ее любовником.
Несомненно, что маркиз давал цесаревне деньги, в которых она нуждалась, но сколько – теперь сказать трудно. Одни считают, что это был пустяк – всего лишь пара тысяч рублей (или дукатов). [422]Точно известно, что деньги (2 тысячи дукатов) под видом займа от короля были переданы в сентябре 1741 года, и Елизавета рассыпалась в благодарностях его величеству Людовику XV. При этом в донесении Амело Шетарди подчеркивал, что за свою дипломатическую карьеру не совершил больших трат королевских денег. [423]Из другого донесения Шетарди буквально накануне переворота следует, что Лесток «заговорил об истощении денежных запасов принцессы, которое дошло до того, что у нее не остается и трехсот рублей, поэтому она просит меня принести некоторую жертву в ее пользу». [424]
Известный мемуарист и собиратель придворных слухов Г. Гельбиг был убежден, что сумма, полученная Елизаветой, была значительно больше – в течение нескольких дней Шетарди якобы передал ей сначала 9 тысяч золотых дукатов, а потом еще 40 тысяч, данных как бы в долг королем Франции будущей государыне России. И половину этих денег Россия будто бы впоследствии вернула Франции. [425]Манштейн также считал, что Шетарди «снабдил ее таким количеством денег, какого она пожелала». [426]Как бы то ни было, хотя Шетарди переворот почти проспал, награды ему – уже после воцарения Елизаветы – достались невероятно щедрые: новая императрица сторицей отблагодарила французского посланника. Вернувшись во Францию, Шетарди, по просьбе короля, даже устроил в Версале выставку даров, полученных от Елизаветы Петровны в благодарность за его помощь и поддержку. Сомневаюсь, что эта поддержка была только моральной – уж очень значительны были суммы подарков (по некоторым данным – около 1,5 миллиона ливров).
Конечно, преуменьшать сумму, переданную иностранным посланником цесаревне, мемуаристов и историков призывало горячее патриотическое чувство – ведь революция, совершенная дочерью Петра Великого во имя освобождения России от гнета иностранцев, не могла быть сделана на иностранные деньги! Но почти все согласны: эти деньги (или их часть) пошли в гвардейские казармы и стали авансом за участие гвардейцев в перевороте 25 ноября 1741 года. Можно сомневаться в рассказах Елизаветы о том, как она раздавала деньги офицерам и солдатам, которые отправлялись в Финляндию, на театр военных действий, [427]но что Лесток, Шмидт и Воронцов давали деньги Грюнштейну и его товарищам – несомненно.
* * *
Информация об интригах Шетарди стала довольно быстро просачиваться наружу и попадать к властям. Поток сведений с разных сторон все усиливался, и постепенно, к середине 1741 года, так называемый «заговор Елизаветы и Шетарди» стал секретом Полишинеля. Этому способствовало множество обстоятельств. «Заговорщики» оказались столь неумелыми, что их действия были видны невооруженным глазом. Обычно указывают на Лестока как на главного виновника разглашения заговора. Манштейн писал: «Лесток, самый ветреный человек в мире и наименее способный сохранить что-либо в тайне, говорил часто в гостиницах при многих лицах, что в Петербурге случатся в скором времени большие перемены». [428]О Лестоке сохранилось довольно много сведений, в том числе его следственное пыточное дело 1748–1750 годов – чаша сия не миновала в конечном счете и его самого. Гельбиг, который в своих записках «Русские избранники» мало кого жаловал из своих современников, писал о Лестоке как о человеке исключительных способностей и дарований. Он вообще считал, что «Лесток был гениальный человек. Он обладал проницательным умом, необыкновенным присутствием духа, верным суждением и добрым сердцем, которое, однако, к сожалению, очень часто приводило к заблуждениям благодаря его легкомыслию». Суждению Гельбига о том, что Лесток был «тонким и верным знатоком человеческого сердца», можно поверить – жить десятилетия бок о бок с капризной и подозрительной Елизаветой было непросто.
Вместе с тем Лесток всю жизнь отличался весьма эксцентричным поведением, был неунывающим, веселым человеком. Сохранились рассказы о его находчивости и остроумии. Так, во время заключения в Петропавловской крепости он нашел оригинальный способ переписки со своей женой, сидевшей в другом каземате, – Лесток посылал ей записки в каше, которую он заботливо передавал через охрану. Во время 12-летней ссылки в Углич и Великий Устюг он, лишенный всех своих богатств, в отличие от других ссыльных, не бедствовал, а жил на то, что обыгрывал в карты подружившегося с ним воеводу. После того как Лестока в 1762 году освободил из ссылки Петр III, он вернулся в Петербург и поселился в своем некогда богатом доме (до советских времен в городе был Лештуков переулок). Попытки официально вернуть конфискованное и разворованное его врагами добро ни к чему не привели. И тогда, заручившись разрешением императора, он стал без приглашения наведываться в дома своих давних врагов, и «так как они не ожидали его посещения, то не принимали необходимых предосторожностей. Находя в этих домах что-либо из своих картин, серебряных вещей или драгоценностей, он без всяких разговоров уносил их, уверяя, что эти вещи его и что он действует по приказанию императора. Жаловаться на него не решались, и он таким образом собрал часть своих вещей». [429]
Возможно, конспиратор из лекаря цесаревны был действительно неважный, но сказать, что он был человеком ветреным и болтливым, мы не можем – нужно все-таки иметь в виду, что Лесток два десятилетия был личным хирургом Елизаветы, а до нас не дошло почти ничего о ее личной жизни, точнее о том, что мог бы Лесток, согласно данной ему характеристике, разболтать встречным и поперечным. По крайней мере, секреты интимной жизни государыни он унес с собой в могилу. Да и во время встреч и переговоров в 1740–1741 годах он вел себя осторожно и был далек от легкомыслия. Как сообщал в мае 1741 года Шетарди, Лесток, придя к Нолькену на переговоры, очень волновался; «при малейшем шуме, который он слышал на улице, он быстро подходил к окну и считал себя уже погибшим», опасаясь, как бы по выходе от шведского посланника его не арестовали.
Примечательно и то, что свидания Лестока с Шетарди и Нолькеном часто откладывались, переносились из страха доверенного цесаревны перед разоблачением и арестом. Отчасти это объяснимо тактикой Елизаветы, тянувшей с подписанием неудобных ей бумаг, но отчасти она и ее люди действительно были осторожны, боялись предательства и знали цену обещаниям дипломатов. Так, в конце мая 1741 года они, испуганные частыми поездками Шетарди к Остерману, подумали, что Россия и Швеция решили примириться и что Шетарди выступает как посредник в русско-шведской распре, а их дело раскрыто и все они пропали. [430]Повторю, что суть переговоров Лестока и самой Елизаветы с Нолькеном так и осталась неизвестной правительству Анны Леопольдовны до конца. Поэтому думаю, что дело не в болтливости Лестока, а в том, что с отъездом Нолькена заговором стал заниматься сам Шетарди, который вел себя неосторожно и самонадеянно. Это видно по его донесениям в Версаль: «Множество шпионов, которыми я, весьма вероятно, действительно окружен, нисколько меня не пугает, они нимало не помешали мне отыскать верное средство, при помощи которого доверенное лицо является ко мне ночью, как только есть что-нибудь спешное». Неизвестно, какое это было «верное средство», но о ночных встречах Шетарди с Лестоком и самой Елизаветой знали многие.
Места встреч «заговорщиков» избирались самые разные и порой весьма экзотические. Мать Екатерины II княгиня Ангальт-Цербстская Иоганна Елизавета писала, что эти свидания «происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, снежных метелей, в местах, куда кидали падаль». [431]В августе 1741 года человек Шетарди должен был встретиться с доверенным лицом Елизаветы «завтра в кадетском саду и под видом как бы случайности, которая может всегда произойти на гулянье до некоторой степени публичном». [432]В другой раз, по словам Шетарди, Елизавета «для того, чтобы устроить свидание, трижды проезжала в гондоле вдоль насыпи, находящейся на даче, занимаемой мною и расположенной на берегу реки; кроме того, она приказывала трубить при этом в охотничий рог, чтобы скорее обратить на себя внимание, но ни разу не случалось, чтобы я не находился в этот день в городе». Рассказавший все эти «конспиративные хитрости» дворянин Елизаветы, пишет Шетарди, «намекнул мне, что принцесса была бы весьма приятно удивлена, если бы по возвращении теперь в Петербург к восьми часам ей представился случай встретить меня в пути». В итоге маркиз два часа торчал на дороге в Петергоф, а цесаревна так тут и не проехала. [433]В августе 1741 года Шетарди предложил цесаревне «одно средство, представляющее с виду случайность, к тому, чтобы переговорить с ней о каком-нибудь спешном и важном предмете. Средство это состоит в следующем: пользуясь тем, что третьего дня я был приглашен к обеду графом Динаром и мне приходилось пройти перед ее дворцом, я просил ее находиться в половине первого со своими дамами на крыльце, устроенном перед входом в ее дворец в случае, если погода позволит это, и подождать, пока воспользуюсь этим случаем, чтобы под предлогом почтения, какое я обязан ей оказывать, я вышел бы из кареты и подошел к ней». [434]Ни дать ни взять Дюма-отец!