Страница:
— А ведь ты колдун. Вот убьем тебя, и греха нам за это не будет.
Но Злат сказал:
— Зачем убивать старца? Что он сделал тебе?
И, обратившись к лесному жителю, попросил:
— Если ты действительно волхв, то лучше открой нам: что станется с нами завтра и потом?
Старик медленно поднял костлявую руку, когтистую, как орлиная лапа, отчего у отроков, несмотря на летний день, мурашки забегали по спине, и произнес глухим и как бы загробным голосом, обращаясь к Злату:
— С тобой будет, что Лада пожелает…
— Что Лада пожелает?
— Будешь много чад иметь.
— Добрый тебе путь, человек, — поблагодарил гусляр за благоприятное предсказание.
— А со мной что будет? — самоуверенно спросил Никола, долговязый и прыщавый сын знатного боярина и толстой надменной боярыни, считавшей, что все лучшее на свете должно принадлежать ее бестолковому отпрыску.
— Тебе голову отсечет секира… — тихо проговорил волхв, все так же сумрачно глядя из-под кустистых страшных бровей.
Эти слова привели отрока Николу в негодование.
— Вот я тебя сейчас самого мечом проколю, — вскрикнул в сердцах обиженный в лучших своих чувствах дружинник, хватаясь за оружие, — убью тебя, как старого пса!
— Не убьешь, — возразил волхв и безбоязненно смотрел на разгневанного отрока.
— Кто мне помешает сделать так?
— Еще не пришел мой час.
Никола был вне себя. Если бы не Злат, удержавший его руку, то, наверное, старец закончил бы свои дни в тот час на глухой лесной дороге от железа. Но гусляр сказал приятелю:
— Не видишь разве, что человек уже ума лишился от старости? Велика честь — старца безоружного поразить мечом.
Ругая на чем свет стоит колдуна, Никола вложил оружие в ножны с красивым медным наконечником и поехал дальше, оглядываясь со злобой на старика. Тот тоже долго смотрел им вслед, опираясь на посох. Этот человек водил знакомство с бесами, знал, что предстоит завтра людям, какая погода и какой урожай будет, и лучше было бы Николе не сердить его. Злат и сам тогда еще не знал, что белозубая девчонка с двумя ведрами на коромысле спустя два года обратится в красавицу.
Любава видела, что на заре мимо кузницы проехали дружинники, направляясь на полночь по черниговской дороге, и успела рассмотреть среди них того самого отрока, с которым она разговаривала на боярском дворе. Тот же белый полушубок, подпоясанный ремешком с серебряными украшениями, и сабля на бедре. Молодой воин красовался на коне, как сокол на горделиво поднятой рукавице ловчего. Всякий раз, когда девушка приходила на тот двор за водою, она вспоминала встречу с отроком и сегодня все ждала, не поедут ли всадники в обратный путь, возвращаясь в свой город. Беспокойная жизнь была у этого гусляра! Кому он пел песни? Кому играл на звонких струнах? При этой мысли на сердце у Любавы делалось так грустно и в то же время так сладко, что она возвращалась домой с улыбкой, мерно ступая под тяжестью ведер, до краев наполненных водою.
— Чему радуешься? — спрашивали ее недоуменно встречные на улице.
— Как же мне не радоваться, — отвечала она, — вот весна стучится уже в наши ворота.
А сама думала, что весна — это тот золотокудрый отрок, с которым она говорила на боярском дворе, отрок с гуслями за плечами, в красном корзне, на сером коне в яблоках.
Люди только покачивали головами. Кто разгадает, что у пятнадцатилетней девицы на уме? Но улыбка освещала не только девическое лицо, а и все, что попадалось на пути Любаве, весь мир. А вернувшись в хижину, она ставила ведра на земляную скамью и долго глядела в воду, рассматривая свое отражение на черной глади, колеблемой при всяком движении деревянного сосуда. Малейшая зыбь искажала ее черты. Когда водная поверхность успокаивалась, Любава видела там, как в заманчивом страшном омуте, свою красоту.
— Вот я какая… — шептала она.
Любава жила с отцом и матерью, другие ее сестры умерли во время мора. Мать, суровая и богомольная, если видела убогого или странника, выносила ему с молитвой из хижины кусок каравая. Отец Любавы был прославленный на весь город кузнец. Он не только подковывал коней и чинил повозки, но и ковал мечи и мог выполнять всякое медное и даже серебряное художество. Этот сильный и бесстрашный человек, сын Сварога, как его называл поп Серапион от святого Михаила, обличавший кузнеца во многих прегрешениях, любил веселие и порой приходил в свою хижину с песнями, хлебнув меда в корчме, которую держал на черниговской дороге странный человек родом не то из Сурожа, не то из Персиды и, по словам того же священника, знакомый с волшебством. Возвращаясь однажды домой со свадебного пира у боярина Фомы, но увлеченный дьявольским наваждением за городские ворота, случайно не запертые в тот поздний час, Серапион явственно видел, как из двери корчмы вырвалось зеленое пламя с дымом и мохнатый бес омерзительного вида, быстро перебирая в воздухе копытцами, помчался в город и проскользнул в воротную щель, оставив после себя легкий запах серы. Серапион побежал за чертом, надеясь молитвой обратить его в ничто, но тот исчез по направлению епископского двора. По правде говоря, у корчмаря было такое темное лицо и глаза так напоминали адские уголья, что некоторые его самого принимали за исчадие преисподней.
В праздничные дни Любава ходила с матерью в храм, где покоилась в мраморной гробнице княгиня, о которой рассказывали, что она приехала на Русь из-за моря. Девушка надевала свой нарядный сарафан, голубой, с серебряным позументом и медными пуговичками в виде бубенчиков. Когда она шла по улице, шарики звенели едва слышно и напоминали людям о ее молодости и нежности. Мать, отправляясь к обедне, обвязывала голову красным повоем, а дочь украшала свои волосы цвета спелого ореха широким серебряным обручем с подвесками из сребреников и витых колец. Отец говорил, чтобы они шли и что он вот-вот догонит их по дороге, но часто сворачивал назад к Епископским воротам и направлялся к корчме Сахира, где его уже поджидали приятели — отрок Даниил, простого происхождения, хотя и весьма начитанный человек и любитель всяких греческих басен, и гончары из соседнего посада. Пока кузнец проводил время греховным образом, хотя ему за это попадало от сварливой жены, Любава с матерью слушали божественное служение. Держа в руках какой-нибудь благоуханный цветок, она стояла в прохладном храме, и ее душу охватывала странная церковная красота, какой не было в обыденной, ежедневной жизни. Высоко над головой повисли легкие как дым своды; оттуда на нее смотрели огромные глаза богоматери, ей улыбались ангелы в розовых и голубых одеждах, с широкими лебедиными крылами, строго взирали седобородые пророки с развернутыми свитками в руках, и казалось, что пройдет еще мгновение — и все они оживут и заговорят с нею, а голоса певчих рассыпались бисером в гулком воздухе. Впереди стояли нарядные горожанки, позади — жены бедных людей. Но никогда Любава не встречала в церкви молодого гусляра.
Злат часто появлялся у кузницы. Иногда он подъезжал к навесу и просил подковать своего серого коня в яблоках. Кузнец Коста хорошо знал свое ремесло, с большим удовольствием ковал мечи или серебряные водолеи и крепко прибивал подковы. Но у гусляра то и дело терялось железо. Однажды Любава даже слышала, как отец спросил у отрока:
— Часто теряет твой конь подковы. По каким горам ездишь?
Отрок беззаботно тряхнул кудрями:
— Я потеряю, — другие найдут.
— Всякому хочется найти подкову на дороге.
— Пусть радуется путник своей находке.
— А ты разоришься.
— Зачем беречь богатство? Оно как дым.
— Не напасешься на тебя железа.
— Скоро серебряными подковами буду коня подковывать…
Кузнец выпустил из черных рук крепкую, но обтянутую нежной, гладкой кожей конскую ногу и задумчиво посмотрел вдаль. Только гуслярам дан дар говорить так красиво. Из таких слов они складывают свои песни.
Любава, сидевшая в своей избушке за прялкой, слышала весь разговор настороженным ухом, притаясь за оконцем и улыбаясь сама себе. Необоримая сила толкала ее встать и посмотреть на молодого отрока. Она положила веретено на скамью и потянулась, зарумянившаяся, как заря. Но мать строго окликнула ее:
— Почему работу покинула?
Любава пряла волну для торгового человека, что раздавал шерсть по домам.
— Хочу на улицу посмотреть.
— На улице все как было. Пряди прилежнее.
Любава вздохнула, и снова ее ловкие пальцы стали крутить послушное пряслице. В утешение себе она запела тихим голоском:
Крутись, крутись, мое веретено, тянись, тянись, волна.
Длинной будет моя нить, девичья судьба…
Ей только украдкой удавалось иногда поговорить с гусляром, и то лишь в присутствии подружки Настаси, дочери другого кузнеца. Настася завидовала Любаве:
— У твоего гусляра голубая рубаха и корзно, как у княжича. Он зеленые сапоги носит, и сабля у него на бедре.
— Разве он мой?
— Захочет судьба — и будет.
— А ты?
— Мне быть с кузнецом, дышать кузнечным дымом.
— Твой Дмитр бьет молотом по железу. Он тебе большое счастье скует.
— Кто знает, где найдем счастье.
Порой мать говорила Любаве:
— Чего ты смотришь в оконце? Кого ждешь?
— Хотела бы я птицей быть.
— Зачем тебе пернатой стать?
— Чтобы далеко улететь.
Мать покачивала головой в ответ на неразумные речи дочери.
— Не даны крылья человекам.
— А хорошо птицам. Летят, куда пожелают.
— Но придет стрелец, выпустит стрелу и убьет летунью.
Любава останавливала бег веретена и опять украдкой бросала взоры в скудное оконце. Зимой отверстие затягивали бычьим пузырем, а летом отсюда была видна часть дороги и люди, проезжавшие верхом или на повозках, путники, шедшие в дальние страны с сумой и посохом в руках. Она ждала, что вот опять застучат копыта серого коня и гусляр крикнет веселым голосом:
«Кузнец, опять я потерял подкову!»
Но гусляр не появлялся.
Пришла весна и вновь осыпала лужайки желтыми цветами. В соседних дубравах за городскими воротами соловьи всю ночь рассыпали голосистый жемчуг. В ту весну Владимир Мономах посылал Фому Ратиборовича в Корсунь. В греческих пределах русский купеческий корабль подвергся разбойному нападению, торговцы пострадали, лишившись своего достояния, и едва спасли жизнь. В прежнее время князь за подобные поступки карал вооруженной рукой. На Руси еще не забыли, как он ходил с Глебом Святославичем на Корсунь, когда жители этого города отложились от царя и творили бесчинства над чужестранными купцами. Но с годами Мономах пришел к убеждению, что обо всем можно договориться мирным путем, без пролития крови, и ныне он отправил своего боярина в далекое плавание на трех больших ладьях, чтобы тот говорил с царским катепаном о том, как охранять торговые пути, а также получил возмещение за разграбленные товары. Так как князь был рачительным хозяином, то на тех же ладьях он отправил на продажу меха, собранные в Муромской земле, и запасы меда и воска в липовых долбленых сосудах.
До самых порогов ладьи сопровождала конная дружина, а когда их перетащили в том месте посуху на катках и снова столкнули в воду, конница возвратилась восвояси. Но гусляр Злат упросил Фому взять и его с собою:
— Хочу посмотреть на синее море.
Боярин взглянул вопрошающе на Илью Дубца, тоже отправленного в поездку. Тот погладил бороду и пожалел своего любимца:
— У молодости крылья за плечами — охота летать. Возьмем его с собою.
— Ладно, возьмем тебя, — сказал Фома отроку.
Злат многое увидел в этом плавании. Как вода бурлит на порогах, наполняя воздух грохотом и радужней пылью, вселяя в сердце веселую тревогу; как странные птицы с огромными зобами гнездятся среди скал и питаются рыбой, в изобилии водящейся в реке; как по вечерам костры дымят на берегу и плещутся рыбины, хватая мошек. Было суетливо и шумно в пути. Потом в одно прекрасное утро боярин Фома сказал:
— Вот и море перед нами!
Злат посмотрел в ту сторону, куда показывал рукой воевода, и увидел блеснувшую за камышами морскую синеву. Он плыл на первой ладье, вместе с Фомой. Когда корабли очутились на широкой воде и пошли на Корсунь, трудно было оторвать взоры от моря и берегов. Там росли невиданные деревья, тянувшиеся к небесам, как черные свечи, порой белели развалины и возвышались мраморные столпы. Наконец показался странный город. Сначала Злат увидел башню, сложенную из желтоватого камня. За ней, другую, третью и еще. Они медленно подплывали. Вдруг открылся вход в тихую пристань, в которой стояло несколько кораблей с высокими мачтами. Злат рассмотрел также, что из городских ворот к воде спускается широкая мраморная лестница. Каменные стены в некоторых местах то поднимались, то опускались по холмам. На берегу, как муравьи, суетились люди. Одни поднимали тюки по ступеням, уже поврежденным временем, другие разгружали глиняные сосуды с кораблей, все одинаковой величины и формы, с узкими горлышками и двумя ручками по бокам. Некоторые просто глазели на трудившихся. Какой-то восторг охватил Злата, он взял гусли, и слова песни сами полились над морем:
В Корсунь мы приплыли по синему морю, а в Переяславле кузница стоит за воротами, и тяжкий молот бьет о наковальню.
Там я любовь свою оставил…
Заплаканная Любава говорила в те дни Настасе:
— Почему княжеским отрокам не сидится на месте? Вечно они скитаются по чужим странам. На ладьях плавают, на конях куда-то едут. А ты сиди и жди, когда твой милый вернется!
Фома Ратиборович привез послание к корсунскому катепану. В этом городе и в его окрестностях давно не соблюдалось порядка, морские разбойники грабили купцов, и у греков не было достаточно сил, чтобы положить конец этому беззаконию. Поэтому прибытие русских людей вызвало у местных жителей большое волнение. Толпы народа сбегали по лестнице, спеша увидеть северных воинов и их товары. Даже на киевском торжище Злат не наблюдал такой суеты и оживления, различия языков и одежд. Тут были люди из многих стран — хазары и половцы, греки и жидовины, сарацины и латыняне. Они все одинаково спорили и размахивали руками, взвешивали на ручных весах сребреники. Но когда появились русские корабли, некоторые из наиболее предприимчивых тотчас пытались разузнать, какие товары привезли из Руси, и приценивались к ним или сами назначали обидные цены. Однако Фома знал обычай. Его гребцы спокойно стояли на ладьях, скрестив на груди руки, и терпеливо ждали прибытия катепана.
Вскоре появился градоначальник. Протоспафарий Лев оказался весьма дородным человеком, с одышкой и свистящим дыханием. Он был в коротком красном плаще, передняя пола которого свисала острым клином. Вокруг его желтоватого и широкого, как луна, лица росла редкая черная борода. За катепаном следовал еще один греческий чин, с медной чернильницей, привешенной у пояса. Этот человек, наоборот, отличался крайней худобой, глазки у него бегали, как мыши, и он носил длинное черное одеяние, напоминавшее монашескую одежду. Но так как самое важное отличие каждого мужа борода, то следует сказать, что у нотария, каково было его звание, она росла только на подбородке и напоминала клочок мочалы.
Некоторые из сопровождавших Фому торговых людей знали немного язык греков, и катепан тоже изъяснялся, хотя и не без труда, по-русски. Однако для большей верности люди прибегали к знакам на пальцах, когда дело дошло до пересчитывания и проверки товаров. Меха лежали кучами на помосте, мед — в липовых сосудах, воск — пудовыми кусками. Он очень ценился в Греческой земле, где много церквей и каменных палат, освещаемых множеством свечей. Катепан самолично осматривал товары, иногда поднимая на вытянутой руке какую-нибудь черно-бурую лису и любуясь ее мехом или поглаживая пушистые волоски, с удовольствием чувствуя под пальцами дикую нежность зверя.
— Добро, добро… — говорил он, показывая мелкие зубы.
— Тысяча лис, тысяча бобров… — объяснял ему Фома.
— Добро, добро…
Но, потирая большой палец об указательный, протоспафарий с трудом подыскивал нужные слова.
— По договору…
Фома спокойно смотрел ему в лицо.
— Пошлина…
Боярин помахал перстом перед самым носом у катепана.
— По договору не платим пошлин… Мы клялись, и греки клялись…
— Добро… — грустно повторял одно и то же хорошо знакомое слово протоспафарий, видя, что эти люди знают обычаи и законы.
Старый торговый человек жаловался Злату:
— Бди каждый час, или обманут катепаны. У них за все плати пошлину. За прибытие в городское затишье — пошлина, за стоянку корабля — пошлина, за товары…
Нотарий с мышиными глазами уже обмакнул заостренный тростник в чернильницу и, примостившись на носу ладьи, вырезанном в виде огромной птичьей головы с устрашающими красно-зелеными глазами, приготовился писать, сколько мехов привезли, сколько сосудов с медом и прочее. Это требовалось для отчетности, доставляемой в определенные сроки в Константинополь вместе с сушеной рыбой и другими товарами.
Злат впервые в жизни посещал греческий город. Каменные дома в Корсуни тянулись на улицах сплошными стенами, вперемежку с бедными хижинами, сплетенными из глины, смешанной с соломой, или построенными из необожженного кирпича. Кое-где стояли обветшалые церкви с выщербленными мраморными полами, некогда богатой, но почерневшей от кадильного дыма и свечей росписью, с медными светильниками под сводами. Стены были кое-где прорезаны скупыми оконцами в железных решетках. На площадях виднелись покалеченные мраморные статуи, порой даже изображавшие женщин, постыдно показывающих прохожим свою наготу, к которой все давно уже пригляделись. Дубец плюнул от негодования на землю. Но катепан объяснял:
— Греческое художество… Стоит много сребреников.
Злат смотрел на все с любопытством, на церкви и на статуи, и эти женские изображения пробуждали в нем смутный восторг перед многообразием бытия, хотя не было у него ни слов, ни мыслей, чтобы постичь все это с ясностью. С тем же ощущением любовался он с городской стены великолепием моря, залитого солнечными блестками. С Понта веял приятный ветерок, и от всего увиденного сердце наполнялось необъяснимой грустью. Где-то Любава? Прядет волну в черной избушке или ходит с ведрами за водой на боярский двор?
Отрок Даниил как-то говорил ему:
— Тебя боярин Дубец любит, князь отличает. Подожди, когда у боярина дочки подрастут. А ты у кузницы крутишься. Или думаешь дочь кузнеца соблазнить? Светлоглазую девчонку?
Злат ничего ему не ответил. Разве легко самому себе объяснить, что у тебя в сердце? Светлоглазая и босая. А вот тянет — как в омут…
Отроки целый день бродили по городским улицам, ощупывали материи, прицениваясь к другим товарам в многочисленных, но не очень богатых лавках. Один из торговцев, знавший язык, на котором говорят на Руси, разводил руками и жаловался:
— Худо в Корсуни стало… Товаров мало, серебра мало.
Потом Злат пил с отроками вино в грязной харчевне и спьяну затеял драку с прохожими. Это были латыняне, что ходят в короткой одежде и причащаются опресноками. Нарушение общественного спокойствия случайно обнаружил писец с медной чернильницей у пояса, явившийся на ладьи с катепаном. Он некоторое время неодобрительно смотрел на препиравшихся, а затем, опасаясь, что дело может дойти до кровопролития, побежал предупредить русского военачальника. Оглядываясь на вступивших в драку чужеземцев, одной рукой поднимая полы длинного одеяния, так что стали видны голые волосатые ноги, а другой придерживая чернильницу, нотарий помчался по улице. Но когда Фома и Илья Дубец явились на место событий, драчуны уже помирились, клялись друг другу в дружбе — каждый на своем языке — и обнимались по-братски. Все кончилось тем, что они вместе с Фомой и Дубцом ввалились снова в харчевню, где разошедшийся Злат метал на стол сребреники.
По прошествии некоторого времени Фома Ратиборович, Илья Дубец и еще несколько отроков, а в их числе, конечно, Злат, которого всюду брал с собой старый дружинник, пировали у катепана, занимавшего с семьей тот самый дворец, где, по словам старцев, хранивших в памяти городские предания, некогда жил русский князь Владимир, когда завоевывал Корсунь. Не без некоторого смущения гусляр вступил в этот новый для него мир, с любопытством разглядывая повисшие над головой голубые своды с золотыми, хотя и потускневшими, звездами, на толстые каменные столпы, в возглавиях которых хитро переплелись кресты, птицы и цветы, на медные курильницы, поблескивавшие на мраморном полу. Служитель приподнял крышку одной из них, бросил на тлеющие уголья горсточку фимиама, и тотчас из прорезей сосуда стал подниматься струйками голубоватый дым и наполнил палату церковным благоуханием.
У дальней стены находился длинный стол, покрытый серебряной парчой, а вдоль двух других стен выстроились слуги в длинных одеждах и держали в руках кто блюда с мясом или рыбой, кто корзины с хлебцами, кто глиняные кувшины с вином. Сами катепан и его супруга стояли за столом, и протоспафарий кланялся и руками показывал, что приглашает гостей садиться. Место Фоме и Дубцу он указал около себя. Гусляр очутился напротив хозяина и хозяйки. На столе поблескивали начищенные песком невысокие серебряные чаши, вероятно очень давно находившиеся в употреблении — они покривились и погнулись.
Катепан весьма любезно принимал руссов, но, видимо, тревожился, таил какие-то задние мысли, временами криво улыбался и вздыхал, и вообще у него был такой вид, точно он чувствовал себя неуверенно в собственном своем доме. Рядом с ним сидела его супруга, очень набеленная и нарумяненная женщина, красивая и с большими огненными глазами. На ней шумел от малейшего движения греческий наряд из синего шелка. Злат рассмотрел, что ее шею опутывал длинный золотой плат, обвивавший грудь и проходивший за спину. Конец его был перекинут через руку. Он с удивлением наблюдал, как ловко эта красавица обращалась с такой неудобной одеждой. В ушах у нее покачивались жемчужные подвески. Заметив, что молодой русский воин не сводит с нее глаз, супруга катепана улыбнулась ему. Ее звали Елена.
Катепан тоже нарядился в неудобное дворцовое одеяние, в присвоенный его званию плащ, и обливался потом, то и дело вытирая голубым платком лысый лоб. Он разговаривал с Фомой о торговых делах. Злат слышал, как грек жаловался, точно сговорившись с человеком, которого они встретили на торжище:
— Кораблей мало… Серебра мало…
Это был точно припев какой-то очень печальной песни.
Елена пила вино и протягивала Злату то кусок мяса побольше, то розоватую жареную рыбу с мертвыми глазами, то горсть сушеных смокв. Улыбаясь, она тут же вытирала руки о полотенце, которое ей подавал раб. Жена катепана не знала языка руссов, обращалась к отроку по-гречески и смеялась, когда он вскидывал недоуменные глаза в ответ на ее любезные слова. Протоспафарий Лев, очевидно привыкший к вольному обращению своей супруги с мужчинами, не обращал никакого внимания на ее заигрывания с молодым скифом и деловито продолжал разговор с Фомой. Иногда до рассеянного слуха гусляра доносилось:
— Серебра мало и царских милостей мало. А что может поделать катепан?
Согласно договору, заключенному еще в прежние времена, на русские ладьи доставили положенное иждивение: хлебы, мясо, рыбы, вино, различное зелие, соль, а также корабельные снасти и принадлежности. Все это служители принесли под наблюдением самого катепана. Пришла взглянуть на скифские корабли и его супруга в сопровождении дочери, облезлого сивого евнуха и двух молодых служанок.
Елена была в том же синем одеянии, но золотой узкий плат заменила парчовой повязкой на голове. Жемчужные серьги все так же трепетали при каждом взрыве звонкого смеха. Она искала глазами Злата.
Дочь катепана, в розовой шелковой одежде и в черных башмачках и тоже нарумяненная, хотя ей едва ли минуло четырнадцать лет, наоборот, смотрела на все с полным равнодушием. Ее бледное личико с розами румян на щеках и завитые волосы, падавшие черными локонами на худенькие плечи, напоминали об ангелах, что изображаются на церковных столпах; в этих глазах не замечалось никакого оживления, и безвольный детский рот никому не улыбался, когда мужчины косились на ее призрачную красоту, девушка опускала ресницы, как того требовало константинопольское воспитание, полученное в доме дальней родственницы Елены, выпросившей для своего мужа этот почтенный, но беспокойный пост корсунского катепана.
Смеясь и притворно вскрикивая от страха, стараясь уравновесить тяжесть своего тела широко раскинутыми руками, Елена поднялась по зыбкой доске на ладью. Ее подхватил в свои объятия сильный Злат. По-видимому, она была в восторге и не спешила найти точку опоры на помосте. Другой отрок помог дочери, закрывшей от страха глаза. Старый евнух не чаял, что останется жив после перехода над этой страшной бездной. Но служанки уже рылись с восторженными восклицаниями в куче мехов, выбирая лучшие для своей госпожи, и Фома предлагал катепану:
Но Злат сказал:
— Зачем убивать старца? Что он сделал тебе?
И, обратившись к лесному жителю, попросил:
— Если ты действительно волхв, то лучше открой нам: что станется с нами завтра и потом?
Старик медленно поднял костлявую руку, когтистую, как орлиная лапа, отчего у отроков, несмотря на летний день, мурашки забегали по спине, и произнес глухим и как бы загробным голосом, обращаясь к Злату:
— С тобой будет, что Лада пожелает…
— Что Лада пожелает?
— Будешь много чад иметь.
— Добрый тебе путь, человек, — поблагодарил гусляр за благоприятное предсказание.
— А со мной что будет? — самоуверенно спросил Никола, долговязый и прыщавый сын знатного боярина и толстой надменной боярыни, считавшей, что все лучшее на свете должно принадлежать ее бестолковому отпрыску.
— Тебе голову отсечет секира… — тихо проговорил волхв, все так же сумрачно глядя из-под кустистых страшных бровей.
Эти слова привели отрока Николу в негодование.
— Вот я тебя сейчас самого мечом проколю, — вскрикнул в сердцах обиженный в лучших своих чувствах дружинник, хватаясь за оружие, — убью тебя, как старого пса!
— Не убьешь, — возразил волхв и безбоязненно смотрел на разгневанного отрока.
— Кто мне помешает сделать так?
— Еще не пришел мой час.
Никола был вне себя. Если бы не Злат, удержавший его руку, то, наверное, старец закончил бы свои дни в тот час на глухой лесной дороге от железа. Но гусляр сказал приятелю:
— Не видишь разве, что человек уже ума лишился от старости? Велика честь — старца безоружного поразить мечом.
Ругая на чем свет стоит колдуна, Никола вложил оружие в ножны с красивым медным наконечником и поехал дальше, оглядываясь со злобой на старика. Тот тоже долго смотрел им вслед, опираясь на посох. Этот человек водил знакомство с бесами, знал, что предстоит завтра людям, какая погода и какой урожай будет, и лучше было бы Николе не сердить его. Злат и сам тогда еще не знал, что белозубая девчонка с двумя ведрами на коромысле спустя два года обратится в красавицу.
Любава видела, что на заре мимо кузницы проехали дружинники, направляясь на полночь по черниговской дороге, и успела рассмотреть среди них того самого отрока, с которым она разговаривала на боярском дворе. Тот же белый полушубок, подпоясанный ремешком с серебряными украшениями, и сабля на бедре. Молодой воин красовался на коне, как сокол на горделиво поднятой рукавице ловчего. Всякий раз, когда девушка приходила на тот двор за водою, она вспоминала встречу с отроком и сегодня все ждала, не поедут ли всадники в обратный путь, возвращаясь в свой город. Беспокойная жизнь была у этого гусляра! Кому он пел песни? Кому играл на звонких струнах? При этой мысли на сердце у Любавы делалось так грустно и в то же время так сладко, что она возвращалась домой с улыбкой, мерно ступая под тяжестью ведер, до краев наполненных водою.
— Чему радуешься? — спрашивали ее недоуменно встречные на улице.
— Как же мне не радоваться, — отвечала она, — вот весна стучится уже в наши ворота.
А сама думала, что весна — это тот золотокудрый отрок, с которым она говорила на боярском дворе, отрок с гуслями за плечами, в красном корзне, на сером коне в яблоках.
Люди только покачивали головами. Кто разгадает, что у пятнадцатилетней девицы на уме? Но улыбка освещала не только девическое лицо, а и все, что попадалось на пути Любаве, весь мир. А вернувшись в хижину, она ставила ведра на земляную скамью и долго глядела в воду, рассматривая свое отражение на черной глади, колеблемой при всяком движении деревянного сосуда. Малейшая зыбь искажала ее черты. Когда водная поверхность успокаивалась, Любава видела там, как в заманчивом страшном омуте, свою красоту.
— Вот я какая… — шептала она.
Любава жила с отцом и матерью, другие ее сестры умерли во время мора. Мать, суровая и богомольная, если видела убогого или странника, выносила ему с молитвой из хижины кусок каравая. Отец Любавы был прославленный на весь город кузнец. Он не только подковывал коней и чинил повозки, но и ковал мечи и мог выполнять всякое медное и даже серебряное художество. Этот сильный и бесстрашный человек, сын Сварога, как его называл поп Серапион от святого Михаила, обличавший кузнеца во многих прегрешениях, любил веселие и порой приходил в свою хижину с песнями, хлебнув меда в корчме, которую держал на черниговской дороге странный человек родом не то из Сурожа, не то из Персиды и, по словам того же священника, знакомый с волшебством. Возвращаясь однажды домой со свадебного пира у боярина Фомы, но увлеченный дьявольским наваждением за городские ворота, случайно не запертые в тот поздний час, Серапион явственно видел, как из двери корчмы вырвалось зеленое пламя с дымом и мохнатый бес омерзительного вида, быстро перебирая в воздухе копытцами, помчался в город и проскользнул в воротную щель, оставив после себя легкий запах серы. Серапион побежал за чертом, надеясь молитвой обратить его в ничто, но тот исчез по направлению епископского двора. По правде говоря, у корчмаря было такое темное лицо и глаза так напоминали адские уголья, что некоторые его самого принимали за исчадие преисподней.
В праздничные дни Любава ходила с матерью в храм, где покоилась в мраморной гробнице княгиня, о которой рассказывали, что она приехала на Русь из-за моря. Девушка надевала свой нарядный сарафан, голубой, с серебряным позументом и медными пуговичками в виде бубенчиков. Когда она шла по улице, шарики звенели едва слышно и напоминали людям о ее молодости и нежности. Мать, отправляясь к обедне, обвязывала голову красным повоем, а дочь украшала свои волосы цвета спелого ореха широким серебряным обручем с подвесками из сребреников и витых колец. Отец говорил, чтобы они шли и что он вот-вот догонит их по дороге, но часто сворачивал назад к Епископским воротам и направлялся к корчме Сахира, где его уже поджидали приятели — отрок Даниил, простого происхождения, хотя и весьма начитанный человек и любитель всяких греческих басен, и гончары из соседнего посада. Пока кузнец проводил время греховным образом, хотя ему за это попадало от сварливой жены, Любава с матерью слушали божественное служение. Держа в руках какой-нибудь благоуханный цветок, она стояла в прохладном храме, и ее душу охватывала странная церковная красота, какой не было в обыденной, ежедневной жизни. Высоко над головой повисли легкие как дым своды; оттуда на нее смотрели огромные глаза богоматери, ей улыбались ангелы в розовых и голубых одеждах, с широкими лебедиными крылами, строго взирали седобородые пророки с развернутыми свитками в руках, и казалось, что пройдет еще мгновение — и все они оживут и заговорят с нею, а голоса певчих рассыпались бисером в гулком воздухе. Впереди стояли нарядные горожанки, позади — жены бедных людей. Но никогда Любава не встречала в церкви молодого гусляра.
Злат часто появлялся у кузницы. Иногда он подъезжал к навесу и просил подковать своего серого коня в яблоках. Кузнец Коста хорошо знал свое ремесло, с большим удовольствием ковал мечи или серебряные водолеи и крепко прибивал подковы. Но у гусляра то и дело терялось железо. Однажды Любава даже слышала, как отец спросил у отрока:
— Часто теряет твой конь подковы. По каким горам ездишь?
Отрок беззаботно тряхнул кудрями:
— Я потеряю, — другие найдут.
— Всякому хочется найти подкову на дороге.
— Пусть радуется путник своей находке.
— А ты разоришься.
— Зачем беречь богатство? Оно как дым.
— Не напасешься на тебя железа.
— Скоро серебряными подковами буду коня подковывать…
Кузнец выпустил из черных рук крепкую, но обтянутую нежной, гладкой кожей конскую ногу и задумчиво посмотрел вдаль. Только гуслярам дан дар говорить так красиво. Из таких слов они складывают свои песни.
Любава, сидевшая в своей избушке за прялкой, слышала весь разговор настороженным ухом, притаясь за оконцем и улыбаясь сама себе. Необоримая сила толкала ее встать и посмотреть на молодого отрока. Она положила веретено на скамью и потянулась, зарумянившаяся, как заря. Но мать строго окликнула ее:
— Почему работу покинула?
Любава пряла волну для торгового человека, что раздавал шерсть по домам.
— Хочу на улицу посмотреть.
— На улице все как было. Пряди прилежнее.
Любава вздохнула, и снова ее ловкие пальцы стали крутить послушное пряслице. В утешение себе она запела тихим голоском:
Крутись, крутись, мое веретено, тянись, тянись, волна.
Длинной будет моя нить, девичья судьба…
Ей только украдкой удавалось иногда поговорить с гусляром, и то лишь в присутствии подружки Настаси, дочери другого кузнеца. Настася завидовала Любаве:
— У твоего гусляра голубая рубаха и корзно, как у княжича. Он зеленые сапоги носит, и сабля у него на бедре.
— Разве он мой?
— Захочет судьба — и будет.
— А ты?
— Мне быть с кузнецом, дышать кузнечным дымом.
— Твой Дмитр бьет молотом по железу. Он тебе большое счастье скует.
— Кто знает, где найдем счастье.
Порой мать говорила Любаве:
— Чего ты смотришь в оконце? Кого ждешь?
— Хотела бы я птицей быть.
— Зачем тебе пернатой стать?
— Чтобы далеко улететь.
Мать покачивала головой в ответ на неразумные речи дочери.
— Не даны крылья человекам.
— А хорошо птицам. Летят, куда пожелают.
— Но придет стрелец, выпустит стрелу и убьет летунью.
Любава останавливала бег веретена и опять украдкой бросала взоры в скудное оконце. Зимой отверстие затягивали бычьим пузырем, а летом отсюда была видна часть дороги и люди, проезжавшие верхом или на повозках, путники, шедшие в дальние страны с сумой и посохом в руках. Она ждала, что вот опять застучат копыта серого коня и гусляр крикнет веселым голосом:
«Кузнец, опять я потерял подкову!»
Но гусляр не появлялся.
Пришла весна и вновь осыпала лужайки желтыми цветами. В соседних дубравах за городскими воротами соловьи всю ночь рассыпали голосистый жемчуг. В ту весну Владимир Мономах посылал Фому Ратиборовича в Корсунь. В греческих пределах русский купеческий корабль подвергся разбойному нападению, торговцы пострадали, лишившись своего достояния, и едва спасли жизнь. В прежнее время князь за подобные поступки карал вооруженной рукой. На Руси еще не забыли, как он ходил с Глебом Святославичем на Корсунь, когда жители этого города отложились от царя и творили бесчинства над чужестранными купцами. Но с годами Мономах пришел к убеждению, что обо всем можно договориться мирным путем, без пролития крови, и ныне он отправил своего боярина в далекое плавание на трех больших ладьях, чтобы тот говорил с царским катепаном о том, как охранять торговые пути, а также получил возмещение за разграбленные товары. Так как князь был рачительным хозяином, то на тех же ладьях он отправил на продажу меха, собранные в Муромской земле, и запасы меда и воска в липовых долбленых сосудах.
До самых порогов ладьи сопровождала конная дружина, а когда их перетащили в том месте посуху на катках и снова столкнули в воду, конница возвратилась восвояси. Но гусляр Злат упросил Фому взять и его с собою:
— Хочу посмотреть на синее море.
Боярин взглянул вопрошающе на Илью Дубца, тоже отправленного в поездку. Тот погладил бороду и пожалел своего любимца:
— У молодости крылья за плечами — охота летать. Возьмем его с собою.
— Ладно, возьмем тебя, — сказал Фома отроку.
Злат многое увидел в этом плавании. Как вода бурлит на порогах, наполняя воздух грохотом и радужней пылью, вселяя в сердце веселую тревогу; как странные птицы с огромными зобами гнездятся среди скал и питаются рыбой, в изобилии водящейся в реке; как по вечерам костры дымят на берегу и плещутся рыбины, хватая мошек. Было суетливо и шумно в пути. Потом в одно прекрасное утро боярин Фома сказал:
— Вот и море перед нами!
Злат посмотрел в ту сторону, куда показывал рукой воевода, и увидел блеснувшую за камышами морскую синеву. Он плыл на первой ладье, вместе с Фомой. Когда корабли очутились на широкой воде и пошли на Корсунь, трудно было оторвать взоры от моря и берегов. Там росли невиданные деревья, тянувшиеся к небесам, как черные свечи, порой белели развалины и возвышались мраморные столпы. Наконец показался странный город. Сначала Злат увидел башню, сложенную из желтоватого камня. За ней, другую, третью и еще. Они медленно подплывали. Вдруг открылся вход в тихую пристань, в которой стояло несколько кораблей с высокими мачтами. Злат рассмотрел также, что из городских ворот к воде спускается широкая мраморная лестница. Каменные стены в некоторых местах то поднимались, то опускались по холмам. На берегу, как муравьи, суетились люди. Одни поднимали тюки по ступеням, уже поврежденным временем, другие разгружали глиняные сосуды с кораблей, все одинаковой величины и формы, с узкими горлышками и двумя ручками по бокам. Некоторые просто глазели на трудившихся. Какой-то восторг охватил Злата, он взял гусли, и слова песни сами полились над морем:
В Корсунь мы приплыли по синему морю, а в Переяславле кузница стоит за воротами, и тяжкий молот бьет о наковальню.
Там я любовь свою оставил…
Заплаканная Любава говорила в те дни Настасе:
— Почему княжеским отрокам не сидится на месте? Вечно они скитаются по чужим странам. На ладьях плавают, на конях куда-то едут. А ты сиди и жди, когда твой милый вернется!
Фома Ратиборович привез послание к корсунскому катепану. В этом городе и в его окрестностях давно не соблюдалось порядка, морские разбойники грабили купцов, и у греков не было достаточно сил, чтобы положить конец этому беззаконию. Поэтому прибытие русских людей вызвало у местных жителей большое волнение. Толпы народа сбегали по лестнице, спеша увидеть северных воинов и их товары. Даже на киевском торжище Злат не наблюдал такой суеты и оживления, различия языков и одежд. Тут были люди из многих стран — хазары и половцы, греки и жидовины, сарацины и латыняне. Они все одинаково спорили и размахивали руками, взвешивали на ручных весах сребреники. Но когда появились русские корабли, некоторые из наиболее предприимчивых тотчас пытались разузнать, какие товары привезли из Руси, и приценивались к ним или сами назначали обидные цены. Однако Фома знал обычай. Его гребцы спокойно стояли на ладьях, скрестив на груди руки, и терпеливо ждали прибытия катепана.
Вскоре появился градоначальник. Протоспафарий Лев оказался весьма дородным человеком, с одышкой и свистящим дыханием. Он был в коротком красном плаще, передняя пола которого свисала острым клином. Вокруг его желтоватого и широкого, как луна, лица росла редкая черная борода. За катепаном следовал еще один греческий чин, с медной чернильницей, привешенной у пояса. Этот человек, наоборот, отличался крайней худобой, глазки у него бегали, как мыши, и он носил длинное черное одеяние, напоминавшее монашескую одежду. Но так как самое важное отличие каждого мужа борода, то следует сказать, что у нотария, каково было его звание, она росла только на подбородке и напоминала клочок мочалы.
Некоторые из сопровождавших Фому торговых людей знали немного язык греков, и катепан тоже изъяснялся, хотя и не без труда, по-русски. Однако для большей верности люди прибегали к знакам на пальцах, когда дело дошло до пересчитывания и проверки товаров. Меха лежали кучами на помосте, мед — в липовых сосудах, воск — пудовыми кусками. Он очень ценился в Греческой земле, где много церквей и каменных палат, освещаемых множеством свечей. Катепан самолично осматривал товары, иногда поднимая на вытянутой руке какую-нибудь черно-бурую лису и любуясь ее мехом или поглаживая пушистые волоски, с удовольствием чувствуя под пальцами дикую нежность зверя.
— Добро, добро… — говорил он, показывая мелкие зубы.
— Тысяча лис, тысяча бобров… — объяснял ему Фома.
— Добро, добро…
Но, потирая большой палец об указательный, протоспафарий с трудом подыскивал нужные слова.
— По договору…
Фома спокойно смотрел ему в лицо.
— Пошлина…
Боярин помахал перстом перед самым носом у катепана.
— По договору не платим пошлин… Мы клялись, и греки клялись…
— Добро… — грустно повторял одно и то же хорошо знакомое слово протоспафарий, видя, что эти люди знают обычаи и законы.
Старый торговый человек жаловался Злату:
— Бди каждый час, или обманут катепаны. У них за все плати пошлину. За прибытие в городское затишье — пошлина, за стоянку корабля — пошлина, за товары…
Нотарий с мышиными глазами уже обмакнул заостренный тростник в чернильницу и, примостившись на носу ладьи, вырезанном в виде огромной птичьей головы с устрашающими красно-зелеными глазами, приготовился писать, сколько мехов привезли, сколько сосудов с медом и прочее. Это требовалось для отчетности, доставляемой в определенные сроки в Константинополь вместе с сушеной рыбой и другими товарами.
Злат впервые в жизни посещал греческий город. Каменные дома в Корсуни тянулись на улицах сплошными стенами, вперемежку с бедными хижинами, сплетенными из глины, смешанной с соломой, или построенными из необожженного кирпича. Кое-где стояли обветшалые церкви с выщербленными мраморными полами, некогда богатой, но почерневшей от кадильного дыма и свечей росписью, с медными светильниками под сводами. Стены были кое-где прорезаны скупыми оконцами в железных решетках. На площадях виднелись покалеченные мраморные статуи, порой даже изображавшие женщин, постыдно показывающих прохожим свою наготу, к которой все давно уже пригляделись. Дубец плюнул от негодования на землю. Но катепан объяснял:
— Греческое художество… Стоит много сребреников.
Злат смотрел на все с любопытством, на церкви и на статуи, и эти женские изображения пробуждали в нем смутный восторг перед многообразием бытия, хотя не было у него ни слов, ни мыслей, чтобы постичь все это с ясностью. С тем же ощущением любовался он с городской стены великолепием моря, залитого солнечными блестками. С Понта веял приятный ветерок, и от всего увиденного сердце наполнялось необъяснимой грустью. Где-то Любава? Прядет волну в черной избушке или ходит с ведрами за водой на боярский двор?
Отрок Даниил как-то говорил ему:
— Тебя боярин Дубец любит, князь отличает. Подожди, когда у боярина дочки подрастут. А ты у кузницы крутишься. Или думаешь дочь кузнеца соблазнить? Светлоглазую девчонку?
Злат ничего ему не ответил. Разве легко самому себе объяснить, что у тебя в сердце? Светлоглазая и босая. А вот тянет — как в омут…
Отроки целый день бродили по городским улицам, ощупывали материи, прицениваясь к другим товарам в многочисленных, но не очень богатых лавках. Один из торговцев, знавший язык, на котором говорят на Руси, разводил руками и жаловался:
— Худо в Корсуни стало… Товаров мало, серебра мало.
Потом Злат пил с отроками вино в грязной харчевне и спьяну затеял драку с прохожими. Это были латыняне, что ходят в короткой одежде и причащаются опресноками. Нарушение общественного спокойствия случайно обнаружил писец с медной чернильницей у пояса, явившийся на ладьи с катепаном. Он некоторое время неодобрительно смотрел на препиравшихся, а затем, опасаясь, что дело может дойти до кровопролития, побежал предупредить русского военачальника. Оглядываясь на вступивших в драку чужеземцев, одной рукой поднимая полы длинного одеяния, так что стали видны голые волосатые ноги, а другой придерживая чернильницу, нотарий помчался по улице. Но когда Фома и Илья Дубец явились на место событий, драчуны уже помирились, клялись друг другу в дружбе — каждый на своем языке — и обнимались по-братски. Все кончилось тем, что они вместе с Фомой и Дубцом ввалились снова в харчевню, где разошедшийся Злат метал на стол сребреники.
По прошествии некоторого времени Фома Ратиборович, Илья Дубец и еще несколько отроков, а в их числе, конечно, Злат, которого всюду брал с собой старый дружинник, пировали у катепана, занимавшего с семьей тот самый дворец, где, по словам старцев, хранивших в памяти городские предания, некогда жил русский князь Владимир, когда завоевывал Корсунь. Не без некоторого смущения гусляр вступил в этот новый для него мир, с любопытством разглядывая повисшие над головой голубые своды с золотыми, хотя и потускневшими, звездами, на толстые каменные столпы, в возглавиях которых хитро переплелись кресты, птицы и цветы, на медные курильницы, поблескивавшие на мраморном полу. Служитель приподнял крышку одной из них, бросил на тлеющие уголья горсточку фимиама, и тотчас из прорезей сосуда стал подниматься струйками голубоватый дым и наполнил палату церковным благоуханием.
У дальней стены находился длинный стол, покрытый серебряной парчой, а вдоль двух других стен выстроились слуги в длинных одеждах и держали в руках кто блюда с мясом или рыбой, кто корзины с хлебцами, кто глиняные кувшины с вином. Сами катепан и его супруга стояли за столом, и протоспафарий кланялся и руками показывал, что приглашает гостей садиться. Место Фоме и Дубцу он указал около себя. Гусляр очутился напротив хозяина и хозяйки. На столе поблескивали начищенные песком невысокие серебряные чаши, вероятно очень давно находившиеся в употреблении — они покривились и погнулись.
Катепан весьма любезно принимал руссов, но, видимо, тревожился, таил какие-то задние мысли, временами криво улыбался и вздыхал, и вообще у него был такой вид, точно он чувствовал себя неуверенно в собственном своем доме. Рядом с ним сидела его супруга, очень набеленная и нарумяненная женщина, красивая и с большими огненными глазами. На ней шумел от малейшего движения греческий наряд из синего шелка. Злат рассмотрел, что ее шею опутывал длинный золотой плат, обвивавший грудь и проходивший за спину. Конец его был перекинут через руку. Он с удивлением наблюдал, как ловко эта красавица обращалась с такой неудобной одеждой. В ушах у нее покачивались жемчужные подвески. Заметив, что молодой русский воин не сводит с нее глаз, супруга катепана улыбнулась ему. Ее звали Елена.
Катепан тоже нарядился в неудобное дворцовое одеяние, в присвоенный его званию плащ, и обливался потом, то и дело вытирая голубым платком лысый лоб. Он разговаривал с Фомой о торговых делах. Злат слышал, как грек жаловался, точно сговорившись с человеком, которого они встретили на торжище:
— Кораблей мало… Серебра мало…
Это был точно припев какой-то очень печальной песни.
Елена пила вино и протягивала Злату то кусок мяса побольше, то розоватую жареную рыбу с мертвыми глазами, то горсть сушеных смокв. Улыбаясь, она тут же вытирала руки о полотенце, которое ей подавал раб. Жена катепана не знала языка руссов, обращалась к отроку по-гречески и смеялась, когда он вскидывал недоуменные глаза в ответ на ее любезные слова. Протоспафарий Лев, очевидно привыкший к вольному обращению своей супруги с мужчинами, не обращал никакого внимания на ее заигрывания с молодым скифом и деловито продолжал разговор с Фомой. Иногда до рассеянного слуха гусляра доносилось:
— Серебра мало и царских милостей мало. А что может поделать катепан?
Согласно договору, заключенному еще в прежние времена, на русские ладьи доставили положенное иждивение: хлебы, мясо, рыбы, вино, различное зелие, соль, а также корабельные снасти и принадлежности. Все это служители принесли под наблюдением самого катепана. Пришла взглянуть на скифские корабли и его супруга в сопровождении дочери, облезлого сивого евнуха и двух молодых служанок.
Елена была в том же синем одеянии, но золотой узкий плат заменила парчовой повязкой на голове. Жемчужные серьги все так же трепетали при каждом взрыве звонкого смеха. Она искала глазами Злата.
Дочь катепана, в розовой шелковой одежде и в черных башмачках и тоже нарумяненная, хотя ей едва ли минуло четырнадцать лет, наоборот, смотрела на все с полным равнодушием. Ее бледное личико с розами румян на щеках и завитые волосы, падавшие черными локонами на худенькие плечи, напоминали об ангелах, что изображаются на церковных столпах; в этих глазах не замечалось никакого оживления, и безвольный детский рот никому не улыбался, когда мужчины косились на ее призрачную красоту, девушка опускала ресницы, как того требовало константинопольское воспитание, полученное в доме дальней родственницы Елены, выпросившей для своего мужа этот почтенный, но беспокойный пост корсунского катепана.
Смеясь и притворно вскрикивая от страха, стараясь уравновесить тяжесть своего тела широко раскинутыми руками, Елена поднялась по зыбкой доске на ладью. Ее подхватил в свои объятия сильный Злат. По-видимому, она была в восторге и не спешила найти точку опоры на помосте. Другой отрок помог дочери, закрывшей от страха глаза. Старый евнух не чаял, что останется жив после перехода над этой страшной бездной. Но служанки уже рылись с восторженными восклицаниями в куче мехов, выбирая лучшие для своей госпожи, и Фома предлагал катепану: